Кысь. Зверотур. Рассказы — страница 42 из 105

Вот и работают группой, али бригадой: один товарищ книгу изымает, другие голубчиков, кто в избе случится, своими крюками за одежу, за шиворот прихватывают, наматывают.

А еще чем крюк сподручен: ежели голубчик буен, то крюком хорошо ему ноги-то подсечь, чтобы сразу грохнулся, а для такого случая есть еще и рогатина на подхвате: тоже научный инструмент, но попроще, а с виду как буква «ук», али ухват. А кто упал, тому сразу рогатиной шею к полу прижать, чтобы пресечь вставание.

Раньше-то санитарам еще тыка была дадена, пырь! – и дух вон; а теперь нет, теперь гуманность.

А еще санитар себя блюсти должен, руки у него всегда должны быть чистыми. На крюке непременно грязь от голубчика бывает: сукровица али блевота, мало ли; а руки должны быть чистыми. Потому Бенедикт руки всегда мыл.

Потому как книгу после изъятия в руках держать будешь. В санях-то когда назад едешь.

Вот, в обчем и целом, такая технология, али приемы, али научная организация труда; кажется – просто; ан нет, не просто. Тесно в избе и темно, друг на друга натыкаешься, – многие жалуются.

Так что своеволие тут неуместно, а Бенедикт, как всегда, допустил – вот и получил от Константин Леонтьича увечья: на руках, и на личике, на грудях тож; и ногу подвернул. И, главное, зря: сигнал ложный был, книги не было.

Как раз Октябрьский Выходной был, Константин Леонтьич на ежегодный пересчет собирался, ветошь в лохани стирал – порты, рубаху. Ну что ж, недосчитаются Константин Леонтьича мурзы, одним голубчиком меньше будет. Пометят в казенных списках: взят на лечение.

Не все ж тебе, мурза, людей считать.

В декабре месяце, в самое темное время года, окотилась Оленька тройней. Теща зашла, позвала Бенедикта посмотреть на помет, проздравила. Он лежал, пустой и грузный, ждал сигнала; сигнала не было. Ладно, пошел глянуть.

Деток трое: одна вроде самочка, махонькая, пищит. Другой вроде как мальчик, но так сразу не скажешь. Третье – не разбери поймешь что, а с виду как шар – мохнатое, страховидное. Круглое такое. Но с глазками. Взяли его на руки покачать, запели: «а-тутусеньки, тутусеньки тату! а-кукусеньки, кукусеньки куку!», – а оно толк! – оттолкнулось да на пол и соскочило, по полу клубком покатилось и в щель ушло. Бросились ловить, руки растопыривать, тубареты, лавки двигать – куды там.

Бенедикт постоял, посмотрел, как сквозь туман, проздравил Оленьку с благополучным окотом. Пошел к себе. Теща побежала Терентия Петровича звать смотреть, внучатами хвастать.

Залег на охнувшую, застонавшую лежанку, – знатную пролежал себе яму за пустые годы, за бессчетные безрадостные ночи, – хмурился, думал: ушло под пол, это бы ладно; а вот кабы не вылезло, книг грызть не начало; может, законопатить щели-то? Половицы совсем прохудилися. Семья-то наскребет за день копны, другой раз идешь, смотришь – словно цельная голова волос на пол упамши! Не ровен час, выйдет это-то, что под пол ушло, да и шасть в книжную горницу. Переплет поест, корешок... Там же клей. Кожа иногда.

Вот не было заботы, так подай... Ведь поест, беспременно поест! Ему ж есть надо? Отовсюду искусству угрозы: то от людей, то от грызунов, то от сырости! И ведь как раньше глуп был, слеп Бенедикт, как все равно слепцы на торжище: поют-заливаются, а сами во тьме живут, им и в полдень темно! Как понятия-то у него не было, будто у червыря! Вопросы задавал глупые, лоб морщил, рот открывал пошире, чтоб думать сподручнее, а все не понимал.

Отчего, дескать, у нас мышей нету? Отчего нам мышей не надобно? Да потому и не надобно, что жизнь духовная: книги, искусство у нас сбережены, а мышь выйдет да и поест нашу сокровищницу! Зубками своими малыми, острыми зыг-зыг-зыг, да и погрызет, потравит!

А у голубчиков жизнь другая, им на мышь опираться надо. Без мыши им никуда. Суп, конечно, жаркое, зипун если сшить, мену какую на торжище сделать, налог платить, али, лучше сказать, ясак – домовой, подушный, печной, – на все мышь нужна. Стало быть, книгу им держать в доме нипочем нельзя! Тут уж или одно, или другое.

А почему еще жизнь духовную называют возвышенной? – да потому что книгу куда повыше ставят, на верхний ярус, на полку, чтобы если случись такое несчастье, что пробралась тварь в дом, так чтобы понадежнее уберечь сокровище. Вот почему!

А зачем у тестя, у тещи, у Оленьки на ногах когти? – да все затем же! Чтоб духовность сторожить! Чтобы на страже от мышей быть! Мимо не прошмыгнешь! Для того и три забора вокруг терема наворочены! Для того и охрана строгая! Для того и обыскивают при входе! Потому что будь ты хоть кто, хоть самый что ни на есть жених али другой особый посетитель, а мышь с собой пронести можешь и сам не заметишь.

В волосах если колтун – она там гнездо свить может.

В карманах, бывает.

В валенке.

Уж до того это ясно, что яснее и не бывает, а вот не понимал. И Болезнь не понимал, думал невесть что; а Болезнь – в головах, Болезнь – невежество людское, дурь, своеволие, темнота, когда думают, что, мол, ничего, пущай в одной избе и книга, и мышь побудут. Эвон! Книгу-то в одну избу с мышью! Страшно и представить!

И вот ведь упрямство какое у гадин: ведь можно подумать, что им читать не дают, стихи отымают али эссе какой! Для чего ж государство и писцов завело, для чего Рабочие Избы понаставило, грамоте учит, письменные палочки выдает, бересту обдирает, книжицы берестяные шьет? Ему ж, государству, от этого только забота лишняя, напряг, беспокойство! А все для народа, все для него! Налови ты себе мышей, ради бога, да и сменяй на книжицу, да и читай, тудыть!..

От гнева сжимал кулаки, метался на лежанке, а в голове все ясней да ясней становилось, вроде как просторы раздвигались! Господи! Да ведь так же всегда и было: и в древности то же самое! «Но разве мир не одинаков в веках, и ныне, и всегда?..» Одинаков! Одинаков!

Здесь на земле, в долинах низких,

Под сенью темных смрадных крыш

Связала паутина близких,

И вьет гнездо земная мышь.

Толпятся близкие в долине,

Шумят, – но каждый одинок

И прячет у себя в пустыне

Застывший, ледяной комок.

Вот! И древний человек туда же: хулиганил, своевольничал, книгу прятал: на морозе где-то, в сырости, оледеневшую, комком! Понятно теперь!

...Вот в щели каменные плит

Мышиные просунулися лица,

Похожие на треугольники из мела,

С глазами траурными по бокам...

Да, мышь-то не удержишь! В любую щель пройдет!

...Жизни мышья беготня,

Что тревожишь ты меня?

А-а, брат пушкин! Ага! Тоже свое сочинение от грызунов берег! Он напишет – а они съедят, он напишет, а они съедят! То-то он тревожился! То-то туда-сюда по снегу разъезжал, по ледяной пустыне! Колокольчик динь-динь-динь! Запряжет перерожденца да и в степь! Свое припрятывал, искал, где уберечь!

Ни огня, ни темной хаты,

Глушь и снег, навстречу мне

Только версты полосаты

Попадаются одне!

Местечко искал, где зарыть... Все так прояснилось, что Бенедикт сел, спустил ноги с лежанки. Как же он раньше-то... Как же указание-то пропустил... А давеча! Что пели-то с Лев Львовичем!

Степь да степь кругом,

Путь далек лежит!

В той степи глухой

Умирал ямщик!

Ну? Чего его в степь понесло, если не книгу прятать? – «... У себя в пустыне застывший, ледяной комок».

А жене скажи,

Что в степи замерз,

А любовь ее

Я с собой унес!

Какую «любовь»? Да книгу же! Что ж и любить, как не книгу?! А?!..

«С собой унес». Жене просит сообщить, чтоб не искала... А то хватится... Вот тебе и стихи! Не стихи это, а притча! Руководящее указание в облегченной для народа форме!

Вот он отчего плакал-то, Лев Львович-то! Небось тоже зарыл, теперь не найдет! Тут заплачешь! Запел да и вспомнил!

А как они Бенедикту намек делали? Бенедикт им: нет ли, де, книжечки почитать? А они ему: ты грамоте не учен. А он им: как же не учен, я учен! А они ему: степь да степь кругом. Намек такой. Притча. Там, мол, книги зарыты. Дома не держим.

Так. Степь у нас – где? Степь на юге... А что же он все приговаривает: запад нам поможет?.. А Никита Иваныч ему: нипочем, дескать, не поможет, должны сами. Так как же? Где?

Теща в дверь стукнула:

– Детей купать!.. Смотреть будете?

– Не мешать!!! – крикнул Бенедикт истошно, рукой рубанул наотмашь. – Дверь закрыть!!!

– Дак купать-то?..

– Дверь!!!

С мысли сбила, тудыть!.. Бенедикт торопливо облачился: зипун, балахон, колпак, – ссыпался по лестнице, свистнул вялому Николаю запрягаться.

Погонял нетерпеливо, притоптывал в санях валенком. Горизонт обсмотреть. Непременно надо горизонт обсмотреть. Пока еще свет зимний, малый не погас – обсмотреть горизонт на четыре стороны.

К дозорной башне ехал Бенедикт, вот куда. Никогда еще он на дозорную башню не лазал, да и кто ж голубчика на нее допустит? Запретная дылда, государственная, – только стражи да мурзы на башню допущаются, а почему? – потому что видать с нее далеко, а это дело государственное, не для всякого! Незачем простому голубчику вдаль смотреть: не по чину! Может, там, вдали, войско какое идет! Может, лютый ворог на нашу светлую родину покусился, палок навострил да и в поход выступил! Это ж дело государственное! Нельзя! Да только Бенедикта никто нипочем не остановит, как есть он санитар.

Не остановили. Естественно.

Дозорная башня вышиной выше самого высокого терема, выше дерева, выше александрийского столпа. Наверху – горница. В горнице, в стенах ее, – четыре окна, четыре прорези на четыре стороны света. Поверху крыша о четырех скатах, шапкой. Вот как мурзы носят. Снизу смотришь – высоко-высоко вверху, под облаками, государевы работники, стражи копошатся, будто мураши маленькие, – переползают с места на место, чего-то там шуруют. Внизу охрана с бердышами. Бенедикт тяжело, по частям восстал с саней, глянул страшными очами сквозь багряные прорези, поднял крюк – охрана пала ниц, в твердый морозный наст. Вступил в башню. Пахнуло псиной от нечистых зипунов, тяжким духом дешевой ржави: курили сырую, неочищенную, с остьями и соломой. Деревянные ступени гремели под ногами. Винтовая лестница с желтой наледью – тут справляли нужду, затаптывали окурки; на стенах, посве