– Ну, это не мне судить… Человеки – они разные. Вот вам разве достаточно этой вашей свободы? Разве не хочется расширить?
В тупик разговор заходить стал. Скучно. Глупость несусветная. Мужик вроде трезвый… Вот привязался.
– Что расширить? Не червём же землю грызть?
– Червём, я думаю, вы не захотите… Тогда в небо?
– В небо, пожалуй, да!
Отвернулся, показывая, что разговор окончен. Очкарик тоже на продолжении не настаивал. Уткнулся в свой чебурек. Бормотал что-то бессвязное про травы, гуляющие под ветром, про пустынный простор степей, капая соком чебурека на подложенную бумагу. Не обращал больше на него внимания. Только случайно заметил уже выходящим из дверей забегаловки. Худой, пиджак болтается, плечи ссутулены, лысина просвечивает сквозь редкие зачёсанные набок волосы, свернутая в трубочку газета в руке, смешные летние, не по погоде, сандалии на ногах…
Глава девятая
Где ж вы, миленькие? Давайте, давайте! Прыг-скок! Ну? Да где ж вы, суки!
Иван сидел на крыше покосившегося сарая, раскинув крылья и свесив вниз ноги. Опирался пятками в проём от выбитой доски в стене. На ногах старые кирзачи, к подошвам верёвкой привязаны дощечки с набитыми гвоздями. Готов был сорваться влёт в любой момент.
Сумерки. Самое тоскливое время в деревне. Особенно в конце апреля. Сырость и серость в воздухе. Голо, пусто, грязно. Вместо зелёной травы неряшливые серо-жёлтые пучки, похожие на старое выброшенное мочало. И лишь вспаханное по осени поле, освободившись от удушающего снега, бесстыже распахнулось чёрными жирными бороздами.
Зайцы не приходили вот уже третий день.
Весна. Эту весну он так ждал! Казалось: растает снег, зазеленеет лес – грянет птичьей многоголосицей, и жизнь изменится. Зимой ждал, когда только приехал в эту тьму-таракань. Сейчас понимал – ждать нечего.
Что себя обманывать – здесь хуже, чем в Москве. Это не его место. Тупик. В Москве, даже когда было совсем плохо, не оставляло ощущение загадочной игры, в которую заставила включиться судьба. Еще один ход, ещё один прожитый в бездомных скитаниях день – колесо провернётся, кубики швырнут ещё раз, перемешают карты и сдадут снова. Да те же ночные полёты в Лосинке – это ведь была игра, забава. Добраться незамеченным, встретиться с друзьями. Летать! Делать то, что не могут другие. Назло всем! И на зависть…
Когда появилась Настя понял: вот он счастливый билет!
Морок, морок любовный… Они вместе в этом мороке, как мухи в варенье, завязли. Сладко, медленно, бесконечно долго. Исчезло чувство игры и опасности. Только быть вдвоём, только бы вместе.
Приехали сюда. Добрались. Снега по пояс. Удивительно – место оказалось таким, каким он его себе и представлял. Никакого обмана. Что хотел, то и получил… Значит, ума не хватило – задурманила любовь голову.
Пять домов. Два – нежилые, брошенные. Настин дом – крайний. Поле и лес. У этого хутора даже названия нет, он к деревне, что в четырёх километрах, приписан. Вот там магазин и почта, и даже автобус раз в день до Брянска ходит.
Протоптали тропинку в снегу до дверей. Дом выстужен, проморожен. Печь посередине комнаты холодом дышит. Окна в ледяных узорах, и рамы в снежной опушке. Настя засуетилась – дрова, печь разжигать. А он застыл посреди комнаты истуканом. Раздеться сам не может. Ничего не может.
Глянул вечером на её руки – красные, как куски сырого мяса, пальцы не сжимаются. Её жалко, а себя ещё больше. Это ведь он ей ночами расписывал, как заживут они вдвоём долго и счастливо и никто им больше не будет нужен.
В Москве всё было проще: снег грести не надо, вода из крана течёт, батареи сами греют и магазин под боком. Здесь – все на Насте. Он – обуза.
Настя – она не толстая, она – большая. Большая и сильная. Сноровистая. Всё у неё получается, ни на что не жалуется. Крутится с утра до вечера. Кур забрала, которых соседке оставила, когда в Москву уезжала, собаку. Вон лежит, голову из будки высунула – следит. Получила сапогом? И ещё получишь! Тоже мне, рычать она вздумала.
С деньгами надо что-то делать… Настя говорит: «До весны дотянем…» Вот она уже весна. Конец апреля. Дальше-то как? Это ведь он должен решать, он – мужик. Что тут решишь? Ограбить? Метались такие мысли в голове, да Настя отговорила. Отрезала: «Честно жила и дальше как-нибудь проживу». Что-ж… честно так честно… только все равно жизнь заставит.
Ладно… Ну что? И сегодня они не придут? Весна… снег сошёл, им теперь жратвы сколько хочешь.
После месяца сидения в этих снегах чуть с ума не сошёл. Нечем заняться. Совсем нечем. Помочь Насте – не могу. А та ещё и поросёнка притащила. Крутится по хозяйству с утра до вечера, а я сиднем на лавке, у окошка замерзшего. Она – то с курами, то с поросёнком, то со мной… Она – добрая! Скотину, живность разную любит. Вот и я для неё что-то вроде… Накормить, прибрать… Кура – она яйцо снесёт. Вот и я тоже порой для чего-то нужен… Хозяйство…
Пропал любовный морок, замёрз и рассыпался льдинками. Раньше-то, в Москве, слушала меня, раскрыв рот, а теперь покрикивать начала, командовать. Нет, не зло – шутя, с любовью… Но ведь не так всё стало? Пропала удушающая близость, которая вбирала в себя, не давала вздохнуть, подумать, осознать реальность… Раньше, со стоном вдыхали, всасывали неподатливый воздух, с трудом приходя в себя, каждый раз начиная жить заново. Где это всё? Растворилось в её усталости, в его постоянных мыслях о собственном ничтожестве.
Так! Что это там? Шевельнулось или показалось? Нет. Кочка.
Вытянув шею, пристально вглядывался в темноту, стараясь уловить малейшее движение среди пучков сухой травы на краю поля, подступающего ко двору. Зима выдалась холодной и снежной, зайцы приходили к яблоневому саду, оставляя возле деревьев замысловатую паутину следов и россыпи мелких черных катышков. Потом хоть что-то сдвинулось. Он придумал крюк из проволоки, который крепился там, где локоть на руке. Рассказал, как надо сделать, и Настя помогла. Сначала ничего не получалось. Матерился, бесился от злобы, от боли. Меняли длину и расположение крючьев на крыле, пробовали… Вооруженный этими крючьями, теперь он мог делать простейшие работы по дому. И появилась надежда, что он сможет собирать грибы и ловить рыбу.
Грибы – это осень, это не скоро. А вот речка хоть и небольшая – рядом. Леска и крючок, привязанные к крюку, – чем не мормышка? Вопрос – как пробить лунки во льду? Вот тут и возникла гениальная по своей простоте идея к старым сапогам прикрепить деревянную подошву, утыканную гвоздями. Не так всё просто оказалось. Долго бились над конструкцией. Зато теперь он не только мог пробить лунку в слабом весеннем льду, но и охотиться на мелкую живность.
Закончилось его заточение в четырёх стенах. Целыми днями пропадал в лесу и на реке. Под ночь приносил то, что удавалось добыть за день, ужинал и проваливался в мёртвое без сновидений небытие, чтобы на рассвете уйти снова.
Втянулся в это размеренное полуживотное существование. А тут эти бабушки…
Сидел на реке, возле лунки. Солнце уже высоко поднялось. Весной пахло. Давно пора было уйти в лес с открытого места, от греха подальше, но таскал рыбную мелочь одну за одной, увлёкся. Откуда они здесь взялись – на реке, вдали от деревни? Как подошли, не услышал. Обернулся, только когда снег заскрипел под ногами. Две бабули. Платками тёплыми по глаза замотаны, полушубки, валенки. Дружно за верёвку, что к санкам привязана, держатся. На санках – ящик деревянный и пешня сверху привязана, чтобы лунки во льду бить. Рыбачки, блин!
Он так и остался сидеть – не взлетать же… Кондратий ещё старых хватит.
Они стояли…
И одна, выпустив верёвку, смешно всплеснула руками – мешали толстые рукава тулупа – и нежно, нараспев, жалостливо:
– Ах ты, батюшки! Чем же тебе помочь, мил-человек?
Чужая жалость прорвала плотину мнимой силы, что с трудом выстраивал последний месяц. Увидел себя глазами этих старух: среди белых снегов, посреди реки, сидит возле лунки лохматый мужик, обряженный в старое тряпьё. Голая грудь нараспашку, голые ноги в кирзовых сапогах, а вместо рук – два огромных чёрных крыла. Зима, снег, мороз, лес, река и белёсое небо над головой. Некуда ему деваться. Это теперь его жизнь. Слёзы покатились по заросшим щетиной щекам. Развернул крыло. Отшатнулись бабушки. Одна закрестилась.
– Ничего не надо. Проходите!
Поминутно оглядываясь, потопали дальше.
Он собрал снасть, рыбёшек и ушел в заснеженный лес.
Словно свет в тёмной комнате включили. Копошился последний месяц в темноте, что-то делал, убеждая себя, что жизнь потихоньку стала налаживается. Да разве это жизнь? Горькое одиночество. Впору в петлю. И никакая Настя не поможет. Эх, зря я в Монголию с мужиками не рванул…
…Возле покосившегося забора – какое-то шевеление, что-то едва заметно сдвинулось с места. Кошка соседская? Неужели заяц? Я, идиот, на поле смотрю, а он уже здесь. Точно, заяц!
Тёмное пятно чуть сдвинулось и снова замерло. Залаяла собака. Сейчас? Неудобно. Забор мешает. На поле выгонять надо. А если упущу? Темно. Заяц не дал додумать. Почувствовав опасность, сорвался с места. Метнулся серым комом по полю, ещё чуть-чуть – и растворится в темноте. Иван, не раздумывая, отпихнулся ногами от стенки сарая и, словно ныряя в воду, раскинув крылья, ринулся следом. Один взмах, другой – нужную высоту набирал медленно. Только не отводить от него глаз! Стоит отвести – упущу!
Заяц несся по прямой, стелился по пашне в беге. Сзади настигало что-то большое, страшное, смертельно опасное. Инстинкт самосохранения гнал зайца к лесу, в укрытие. Там можно замереть, сжаться, слиться с травой, с опавшей листвой, с корнями деревьев, с сухими ветками.
Иван почти догнал, навис, приготовился ударить ногами – пригвоздить, вогнать серого в землю, но заяц сделал скидку – длинно прыгнул, в воздухе изменил направление прыжка и, приземлившись, понесся к лесу уже под другим углом.
Всё сначала. Упущу! Не успею! Уйдёт!
Не успел заяц.