Кыштымцы — страница 16 из 35

— Нижнезаводскую, что ли?

— Ее. С Евграфом Трифоновым она в соседях. Ты и Евграфа должон знать. Так вот намедни собирались у него все наши буржуи, ну прямо волчья стая. А с ними какая-то баба из Катеринбурга. Деньги и золото собирали. Соображаешь, куда дело клонится?

— Тут и соображать нечего!

— Я бы, может, не поверил, сам знаешь, бабы разные сплетки собирать любят: мол, за что купила, за то и продаю. Но вот Мелентьева-Бегунчика встретил. Божился — самолично видел, как заполночь расходились заговорщики. Тоже в соседях живет. Выскочил, сказывает, во двор, коровенка что-то мычала, услышал, ворота у Трифоновых скрипнули. И тени шур-шур в разные стороны. Пузанова опознал точно, других нет.

— Это уже не шутка!

— Что ты, Евгеньич! Точат они на нас ножи, а может, уже наточили и выжидают. Как бы нам такую беду не прохлопать.

— Значит, деньги и золото собирали?

— Я так и полагаю: на оружие. Да Пузанов последнюю рубаху заложит на это. Надо что-то делать. У тебя, конечно, хворь, но ты хоть совет дай.

— Что там хворь! Ей только поддайся. Кузьмовна!

Мать заглянула в комнату:

— Аиньки?

— Сколько на наших ходиках?

— Без четверти два.

— Кликни Владимира. — Мать ушла. — Вот что, Алексей Савельевич, иди к Баланцову и вместе в Совет. К четырем, ладно?

— Договорились.

— Уля, обежишь верхнезаводских, знаешь кого, не впервой.

Появился Владимир, потный, усталый.

— Дело есть, Володя. Вот список, беги на Нижний и зови этих товарищей в Совет. К четырем. Управишься?

Екатерина Кузьмовна только руками развела — что же это такое? Чай готов, а Борис всех из дома гонит.

— Как-нибудь в другой раз, — пообещал Ичев. — Нагрянем с чем-нибудь покрепче к чаю-то. Так ведь, Уля?

Ульяна набралась храбрости и попросила дать почитать письмо, какое выберет. Борис Евгеньевич взял самое объемистое и отдал девушке, предупредив:

— Чур с возвратом!

Разве она не понимает? Эти письма для него память. Найдет настроение, почитает — и вроде с прошлым своим поговорит. Для Ульяны сундучок с письмами притягательнее любой книги. Вот одну страничку дал ей Борис Евгеньевич, и она не знает, как благодарить его за это. Уже на улице, восстановив в памяти обстановку комнаты Бориса Евгеньевича, Ульяна решила: да, пожалуй, надо убрать задергушки и герань. И прежде чем выполнить поручение, забежала в Совет и в минуту ликвидировала весь «уют».

…Как водится, в четыре не начали. Пока собирались, тянулись один за другим, глядь — полчаса лишних и прошло. Уже до начала заседания накоптили — глаза пощипывало. Теперь увещевай не увещевай, все одно не поможет. Ульяна открыла форточку. Комната большая, а на три окна всего одна форточка. В других комнатах вообще ни одной нет. Так кыштымцы строились — берегли тепло. Оно по́том добывалось, тепло-то.

Пришло человек двадцать — самых активных. Мало. И то сказать — по части Кыштымской организации РСДРП жандармы постарались на совесть. Пожалуй, ни одна уральская организация не была так опустошена в годы реакции, как эта. Самый цвет ее пораскидали по белому свету, а иных и в живых уже не было.

Борис Евгеньевич посматривал на своих товарищей, на самую главную кыштымскую гвардию. Мало, но зато какие! Закаленные, твердые. Вот Баланцов, поглаживая усы, склонив упрямую голову, слушает Василия Крючкова. В углу примостились братья Гузынины — Иван да Андрей. К ним подсел Дукат, что-то оживленно принялся рассказывать. Иван хмурился, а Андрей улыбался, он младший, жизнерадостный. А там рабочие — Савельич, Иван Юдин, спокойный, уравновешенный. Тимонин сидит в первом ряду, закинув ногу на ногу, пристроил на колени блокнот. Пишет. У него куча забот. Еще бы! Комиссар экономики!

— Все в сборе? — глуховато спросил Швейкин.

Баланцов, вытягивая шею, пересчитал собравшихся.

— Вроде все.

— Мыларщикова не вижу, — заметил Дукат. — Дисциплинка у него хромает.

— Мыларщиков занят, с выводами не спеши, — поправил Швейкин. — Будем начинать?

Улеглась тишина, потушены цигарки.

— Произвели мы запись добровольцев в Красную Армию, часть их отправили в Екатеринбург. И наверно, посчитали, что дело сделано. Война далеко от нас, а здесь вроде не опасно. Дутов под Оренбургом, немцам сюда не дошагать. А доморощенная контрреволюция под самым носом паутину плетет. Ждет своего часа. Расскажите-ка, Алексей Савельич, какую они паутину плетут.

Ичев рассказал. Вот это новость! И в самом деле под носом зашевелились. Ну и Евграф, ну и скупердяй! Под крылышко к себе пустил. То-то примолкли эти Пузановы да Лабутины, с Екатеринбургом связь установили. Сигнала, видно, ждут.

— Позволь? — поднял руку командир красногвардейцев Сашка Рожков, кум Глаши Сериковой. — На динамитном, понимаешь, мои двух субчиков сцапали. Я их в каталажку, а они молчат, как в рот воды набрали. Да я их согну…

— Ты их, они тебя, — усмехнулся Швейкин. — Властью-то, смотри, не злоупотребляй. Прежде чем в каталажку прятать, разберись хорошенько. А то чего доброго и невиновных хватать начнешь.

— Да я эту контру за версту чую!

— Что-то хотел сказать, Дмитрий Алексеевич?

Тимонин поднялся, повернулся лицом к собранию:

— Вчера я вернулся из Екатеринбурга, доложил наши беды. Скорой и большой помощи не обещают. К чему я это говорю? А вот к чему. По заводу распространяются слухи, будто большевики растаскивают добро и прячут его в лесу и по заимкам. Зреет глухое недовольство, особенно несознательного элемента. И вот вам сообщение товарища Ичева. Дело нешуточное. Нельзя сидеть сложа руки.

— Погоди-ка, Алексеич, — вмешался Баланцов, — слушал я тебя и, ей-богу, мурашки по спине поползли: хоть ложись и помирай. Выходит, положение-то темнее ночи, а выход какой?

— Конечно, нелегкое…

— Сейчас Григорий Николаевич начнет бить себя в грудь, — вмешался в разговор Дукат. — Зачем, скажет, власть брали… А, по-моему, надо действовать по-революционному — немедленно очистить Кыштым от контры и ее прихлебателей.

— Что ты предлагаешь? — спросил Баланцов.

— Арестовать и никаких поблажек!

Бомбу вроде бросил Дукат — все вдруг вздыбились, закричали, не слушая друг друга. Дверь отворилась, и на пороге застыла коренастая фигура Мыларщикова. Первым его заметил Швейкин, потом Баланцов, и вот к двери обратили свои взоры все участники собрания. Разговоры стихли…

…Мыларщиков с Кузьмой вернулись с Высокого переезда под вечер. Завели коней во двор, расседлали, и Михаил Иванович сказал:

— Пить им пока не давай, пусть охолонут малость. Меня подожди, не уходи никуда, нужен будешь. И держи язык за зубами.

Через минуту Мыларщиков входил во двор к Сериковым. Видел, как Глаша отодвинула задергушку — думала, Иван возвращается. Открыл дверь в избу и, шагнув через порог, спросил:

— Могу?

— Заходь, заходь, Михаил Иваныч. Вперед проходи.

— Грязный я, можно и здесь, — Мыларщиков пододвинул к двери табуретку и непривычно сурово посмотрел на Глашу. Она поежилась — чего это он смотрит на нее так странно? Может, лихого чего задумал? В предчувствии беды заныло сердце. Господи, да что такое стряслось — не видела еще таким суровым Мыларщикова.

— Где Иван?

— В Катеринбург уехал.

— Зачем?

— Лука попросил.

Мыларщиков ерзнул на табурете, на прочность проверял, что ли? Табуретка не развалилась. Михаил Иванович строго потребовал:

— Рассказывай!

— А чо рассказывать?

— По какой надобности Лука послал его в Екатеринбург?

— Не знаю. Намедни заглянул Лука Самсоныч. Говорит, надобно мне с Иваном с глазу на глаз покалякать. Закрылись в горнице, а чего там баяли — не ведаю.

— Дальше.

— Ну ушел Лука Самсоныч, а Ваня позвал меня и говорит: сгоняю я, Глань, денька на два в Катеринбург. Лука просит, пуд сеянки обещал да еще деньжат.

— За что?

— Михаил Иваныч, да не сказал он мне ничего. Думаю, вернется, тогда и поспрошаю. Да не томи ты мою душу! Что случилось?

Мыларщиков тяжело вздохнул и покачал головой.

— В беду попал твой Ванька. Говорил же я ему — не вяжись с Батызом. Не знаю, останется ли еще жив, Иван-то…

— Окстись! — испуганно замахала руками Глаша, а сама попятилась от Мыларщикова, как от чумного. — Окстись! Чего мелешь-то?

— Ничего не мелю, Гланя. Убили твоего Ваньку, да слава богу не до смерти.

— Не-ет! — закричала Глаша. — Нет! Нет!

Она встала перед ним на колени, схватила тяжелые руки его и, давясь слезами, умоляла:

— Ну скажи — неправда, ну скажи, Михаил Иваныч, миленький, скажи…

— В вагоне ударили железякой по голове и сбросили с поезда, — глухо обронил он.

Глаша уткнулась лицом в его широкие жесткие ладони, и он ощутил на них ее жгучие слезы. Ах, Иван, Иван, что ты наделал? Куда сунул свою голову? Глаша слышала, словно издалека, глуховатый голос Мыларщикова:

— Подобрал его путевой обходчик. Увезли твоего Ивана в больницу. Живой, но без памяти. Перестань, Глань, плакать, слезами горю не поможешь. Попытайся припомнить — зачем посылал Лука Ивана в Катеринбург?

— Не знаю, — машинально ответила она.

— Припомни, Глань, ты же понимаешь — это очень надо, ну прямо позарез надо.

Глаша поднялась, скорбная, пришибленная, сама не своя. Будто вынули у нее душу, и тело обмякло, стало безвольным. Шаркая, побрела в горницу. Дала волю слезам. Михаил Иванович слышал ее надсадные всхлипы, но не шелохнулся — пусть проплачется…

Глаша появилась минут через пять и, глядя поверх его головы отрешенными глазами, проговорила тихо, с безразличием, испугавшим Мыларщикова:

— Я проводила его до ворот, дальше не пустил. А Лука вынес ему баул. Ваня еще спросил, я хорошо слышала: «Чо у тебя тут напихано? Что-то шибко тяжело».

— А Лука?

— Не расслышала. У них пес затявкал.

— Глань, может, пойдем к нам?

Она отрицательно покачала головой, все еще глядя безразлично куда-то в одну точку.

— Пойдем, Глань?

— Нет! — вдруг закричала она. — Нет! Пойдите вы все прочь! Ироды! Убили! — и она затряслась в истерике. Михаил Иванович еле отпоил ее водой, уложил в постель, прикрыв Ивановым полушубком.