Ваша Светлость высоко ценит подробную информацию о столь важных вещах, и я продолжу внимательнейшим образом следить за двумя этими докторами и докладывать обо всем, скромно надеясь принести пользу Вашей Милости.
Смиренно целую руки Вашей Милости.
Q. Из Виттенберга, 10 октября 1518 года.
Часть перваяЧеканщик
Франкенхаузен(1525 год)
Глава 1
Все — почти вслепую…
Сделать то, что я должен.
Крики в ушах заглушены пушками… Люди, толкающие меня со всех сторон… Пыль, кровь и пот забивают горло, кашель раздирает грудь.
Во взглядах бегущих — ужас. Перевязанные головы, раздробленные конечности… Я постоянно оглядываюсь: Элиас позади меня. Этот великан прокладывает себе дорогу в толпе. На плече он несет Магистра Томаса. Тот неподвижен.
Где же вездесущий Бог? Его паству пустили под нож мясника. Сделать то, что я должен. Сумки оттягивают плечо. Не останавливаться. Дага больно бьет по боку.
Элиас по-прежнему сзади.
Размытые силуэты движутся навстречу. Лица наполовину скрыты бинтами, тела изуродованы. Вот женщина. Она узнает нас. Нельзя, чтобы Магистра обнаружили. Хватаю ее: ни слова. Она кричит мне через плечо: «Солдаты! Солдаты!»
Отбрасываю ее… вперед… только бы оказаться в безопасности… В переулок справа. Бегом, Элиас сзади, с опущенной головой. Сделать то, что я должен, — к дверям. Первая, вторая закрыты. Третья — открывается. Мы в доме.
Плотно закрываем за собой дверь. Шум стихает. Свет едва струится из единственного окна. В углу, в глубине комнаты, на соломенном стуле, наполовину сломанном, сидит старуха. Из мебели — лишь несколько убогих вещей: грубая скамейка, стол — головешки, напоминающие о погасшем огне в почерневшем от сажи камине.
Иду к ней:
— Сестра, у нас раненый. Ему нужна постель и вода, ради Бога…
Элиас стоит в дверях, загораживая весь проем. Попрежнему с Магистром на плечах…
— Всего на несколько часов, сестра!
Ее водянистые глаза ничего не видят. Голова раскачивается из стороны в сторону. Голос Элиаса:
— Что она сказала?
Подхожу к ней поближе. В ревущем грохоте снаружи едва слышно заунывное пение. Я не разбираю ни слова. Старуха едва ли понимает, что мы здесь.
Не терять времени. Лестница ведет наверх, кивок Элиасу, и мы спешим туда. Наконец-то постель, куда мы укладываем Магистра Томаса. Элиас вытирает пот со лба.
Он смотрит на меня:
— Надо разыскать Якоба и Матиаса.
Я кладу руку на дагу и уже собираюсь уйти.
— Нет, пойду я, ты остаешься с Магистром.
У меня нет времени ответить — он уже спускается по лест нице. Магистр Томас, неподвижный, бессмысленно смотри в потолок. Отсутствующий взгляд, едва заметное дрожаню ресниц, кажется, будто он не дышит.
Выглядываю наружу: всего лишь быстрый взгляд из окн; на соседние дома. Окно выходит на улицу: слишком высоко чтобы прыгать. Мы на втором этаже. Еще должен быть чердак. Осматриваю потолок и с трудом обнаруживаю щели люка На полу лежит лестница. Она изъедена древоточцами, но все же выдержит. Взбираюсь, карабкаюсь на четвереньках. Крыша на чердаке очень низкая, пол покрыт соломой. Балки скрипят при каждом движении. Окна нет, свет пробивается только сверху между досками.
Еще доски, солома. Приходится почти лечь. Выход на крышу — крутой спуск. Магистру Томасу его не одолеть.
Возвращаюсь к нему. Губы у него сухие, лоб горит. Ищу воду. На нижнем этаже, на столе грецкие орехи и кувшин. Заунывное пение старухи продолжается. Когда я подношу воду к губам Магистра Томаса, замечаю сумки: лучше их спрятать.
Сажусь на табуретку. Ноги не держат. Сжимаю голову руками, слышу снаружи: гудение сменяется оглушительным шумом из криков, грохота копыт и звона железа. Эти ублюдки, наемники курфюрста, входят в город. Бегом к окну! Справа, на главной улице, всадники с копьями наперевес прочесывают окрестности. Они в ярости и крушат все вокруг.
С противоположной стороны в переулке появляется Элиас. Он замечает лошадей, останавливается. Пешие наемники возникают у него за спиной. Выхода нет. Он оглядывается по сторонам: где же вездесущий Господь?
Они движутся к нему. Пики направлены на него. Он поднимает глаза. Видит меня.
Что ему делать? Меч вытащен из ножен, он с криком обрушивается на пехотинцев. Одному он вспарывает живот, второго валит на землю ударом плашмя. На него наваливаются сразу трое. Не чувствуя ударов, он хватает рукоять обеими руками, как косу, и продолжает рубить. Они рассыпаются в стороны.
Сзади него медленный тяжелый галоп — всадник нападает с тыла. Его удар опрокидывает Элиаса. Ему конец.
Но нет, он поднимается — на лице яростная кровавая маска. Меч по-прежнему у него в руках. Никто не осмеливается к нему приблизиться. Я чувствую, как он задыхается. Рывок узды, лошадь разворачивается. Поднимается топор. Снова галоп. Элиас расставил ноги, словно врос в землю. Руки и голова подняты к небу — меч он бросил.
Последний удар: «Omnia sunt communia,[2] сукины дети!»
Голова летит в пыль.
Они грабят дома. Двери вышибают пинками и ударами топоров. Скоро они доберутся до нас. Нельзя терять времени. Я нагибаюсь к нему:
— Магистр, послушайте, надо уходить, они уже рядом… Ради бога, Магистр… — Я трясу его за плечи. В ответ — шепот. Двигаться он не может. Мы в ловушке, в ловушке. Как и Элиас.
Рука сжимает дагу. Как и у Элиаса. Хотел бы я иметь его мужество.
— Что ты думаешь делать? Хватит мучеников. Действуй, думай о спасении.
Голос… Словно из недр земли… Не могу поверить, что он заговорил. Передвигаться он еще менее способен, чем прежде. Грохот ударов снаружи. Голова у меня идет кругом.
— Иди!
Снова этот голос. Я оборачиваюсь к нему. Он неподвижен
Удары. Дверь рушится.
Хорошо… Сумки… Их не должны найти… Вот так, на плечи… Вверх по лестнице… Солдаты насилуют старуху… Я оступаюсь… Не могу удержать вес — слишком тяжело… Вот я роняю сумку, дерьмо! Они поднимаются по лестнице… Скорее… Я втягиваю лестницу, закрываю люк, дверь открывается.
Их двое. Ландскнехты.
Я могу следить за ними через щель в досках. Двигаться нельзя, малейший скрип — и мне крышка.
— Только глянем и двинемся дальше, здесь нам ничего не найти… Ах, да тут кто-то есть!
Они подходят к постели, трясут Магистра Томаса:
— Кто ты? Это твой дом?
Ответа нет.
— Ладно, ладно. Гюнтер, смотри, что это тут?
Они заметили сумку. Один из них открыл ее.
— Дерьмо, тут только бумага, денег нет. Что за дрянь? Ты умеешь читать?
— Я? Нет!
— И я нет. Это может быть важным. Иди спустись, позови капитана.
— Чего ты мне приказываешь? Почему бы тебе самому не сходить?
— Потому что эту сумку нашел я!
В конце концов они решают, что тот, кого не зовут Гюнтером, спустится на первый этаж. Надеюсь, капитан тоже не умеет читать, иначе нам конец.
Тяжелые шаги… Должно быть, капитан поднимается по лестнице. Двигаться нельзя. Во рту все горит, горло забито чердачной пылью. Чтобы не закашляться, я прикусываю щеку и сглатываю кровь.
Капитан начинает читать. Остается только надеяться, что он не поймет. Наконец он отрывает глаза от бумаги:
— Это Томас Мюнцер, Чеканщик… Звонкая монета.[3] Сердце мое подпрыгивает в груди. Довольные взгляды: оплата будет двойной. Поймать человека, объявившего войну князьям!
Я остаюсь в одиночестве, лежу в тишине, не в силах пошевелиться. Господь вездесущий, Тебя нет ни здесь, ни где бы то ни было.
Глава 2
Наконец-то слабый свет зари. Валюсь с ног от усталости.
Когда я вновь открываю глаза в кромешном мраке ночи, первое ощущение — полное онемение всего тела.
Как давно они ушли?
С улицы доносится ругань пьяных, шум кутежа, крики женщин, с которыми обращаются по законам военного времени.
Дьявольский зуд, чтобы напомнить мне, что я еще жив: на коже образовалась настоящая броня из пота, опилок и пыли.
Жив, могу кашлять, стонать и скрипеть.
Просто подняться на ноги, а затем на крышу с сумкой и с мечом невероятно трудно. Жду, пока глаза привыкнут к темноте, изучая лицо города смерти.
Внизу свет костров, разбросанных повсюду, освещает усмешки кутящих солдат, намеренных пропить доставшуюся без всякого труда победу.
Впереди мрак. Непроглядный мрак равнины. Слева, меньше чем в десяти шагах, одна крыша возвышается над остальными, нависая над переулком, а дальше абсолютная тьма. Переползая по крышам, я дотащил свою разламывающуюся спину до этой границы — впереди стена. Высотой в три человеческих роста. Я преодолеваю ее.
Вначале не чувствую запахов: во рту помойка, нос забит грязью… Потом доходит: навоз. Навоз прямо подо мной. Значит, мне представилась возможность упасть… Упасть во тьму, что мне и нужно.
Куча дерьма.
Бегом… Как можно дальше… Умираю от жажды… Бегом… Потом бреду, спотыкаясь, все дальше и дальше, голодный, убегающий от смерти, прошедшей рядом, и от постоянно преследующего меня запаха дерьма… Падаю.
Рассвет.
Растянувшись в канаве, я пью грязную воду. Проваливаюсь во мрак, как только восходит солнце.
Небо на западе пылает. Каждый миллиметр кожи горит огнем, покрыт коркой из дерьма и грязи — значит, я жив.
Поля, снопы, лес в нескольких километрах к югу. Бежать дальше? Надо дождаться темноты.
Я остался один. Мои товарищи, учитель, Элиас…
Один. Лица братьев, трупы, разбросанные по равнине.
Сумка и дага кажутся вдвое тяжелее. Я ослаб: нужно поесть. В нескольких шагах — зеленые колосья пшеницы. Собираю их горстями. Глотаю с трудом.
Интересно, какой у меня вид — изучаю длинную тень на земле. Она поднимает руку и подносит ее к лицу: глаза, борода — это не я. Она больше никогда не станет мной.
Думать.
Забыть об ужасах и думать. Потом двигаться дальше, забывая об ужасах. Потом уничтожить ужас и жить.
Итак, думать. Еда, деньги, одежда.
Я беженец. Бежать подальше отсюда, в безопасное место, где я смогу узнать новости и разыскать спасшихся братьев.
Думать.
Ганс Гут, библиотекарь. Там на равнине… его бегство при одном виде бронированных рыцарей герцога Георга[4] еще до начала резни. Если кто и спасся, так это Гут.
Его типография в Бибре, рядом с Нюрнбергом. Много лет подряд там постоянно толпились братья. Это место стало пристанищем для многих из них.
Пешком, по ночам, если держаться в стороне от дорог, по лесам и по границам полей, — все это займет недели две, не меньше.
Глава 3
Солдатский бивак.
Длинные тени и грубый северный акцент.
Два дня и две ночи я шел по лесу, все мои чувства обострились, я вздрагиваю при малейшем шорохе: взмах птичьих крыльев, далекий вой волка с перебитым хребтом, на бегу теряющего свои кишки. Там, вдали, внешний мир, возможно, уже прекратил свое существование, больше ничего не осталось.
Я шел на юг, пока ноги не подламывались подо мной и я не валился на землю. Я глотал все, что могло обмануть голод: желуди, лесные ягоды, даже кору и листья, когда голод становился невыносимым… Я полностью истощен, кости ломит, а ноги становятся все тяжелее.
Солнце уже зашло, когда в темноте подлеска показались блики костра. Я подхожу поближе, прячась за стволом дуба.
Справа от меня, шагах в ста — стреноженные лошади: запах может выдать меня. Стою неподвижно, думаю, сколько времени мне понадобится, чтобы оседлать одну из этих бестий. Из-за ствола умудряюсь рассмотреть и все остальное: они сидят у костра, завернувшись в одеяла, фляга переходит из рук в руки, я почти физически ощущаю запах перегара.
— Ох! А когда мы атаковали, они бежали, как зайцы! Я проткнул копьем сразу троих! Ну и вид! Как куропатки на вертеле!
Взрыв пьяного смеха.
— А у меня было кое-что поинтереснее. Пока мы грабили город, я отымел пятерых бабенок, между делом не прекращая убивать голодранцев. Одна из этих сук едва не отхватила мне пол-уха зубами! Смотрите…
— А ты?
— Перерезал ей горло, будь она неладна!
— Зря мучился, дурья башка. Подождал бы денек, и она сама бы тебе дала, чтобы заполучить труп муженька, как и все остальные…
Новый взрыв смеха. Один из них швыряет полено в костер.
— Клянусь, это была самая легкая победа за всю мою службу, надо было только палить им в спину и насаживать на вертел, как голубей. Но каково зрелище: головы, летящие по воздуху, люди, молящиеся на коленях… Я чувствовал себя кардиналом!
Он позвенел полным кошелем, двое других ответили ему тем же, один сотворил крестное знамение.
— Святые слова. Аминь.
— Пойду помочусь. Оставьте мне глоток этой дряни…
— Эй, Курт, отойди-ка подальше! Я не хочу, чтобы, когда лягу спать, твоя моча воняла у меня под носом!
— Ты так пьян, что не заметишь, даже если я наложу тебе на голову…
— Иди в зад, дерьмо!
В ответ — отрыжка. Курт вышел из круга света и поковылял в моем направлении. Он протопал в нескольких шагах от меня и направился дальше в гущу подлеска.
Теперь! Решайся!
Одежда. Одежда, не такая грязная, как эта, и кошель, полный денег, у пояса.
Ползу за ним, прячась за деревьями, пока наконец не слышу, как он поливает траву. Сжимаю дагу. Как учил меня Элиас: одной рукой заткнуть рот и не колебаться ни секунды. Перерезаю ему горло до того, как он успевает понять, что случилось. До того, как я сам понимаю это. Только приглушенное клокотанье: и кровь, и душа выплескиваются у меня между пальцами. Я смягчаю его падение.
Я никогда не убивал человека.
Развязываю пояс и беру кошель, снимаю куртку и штаны, заворачиваю все в его одеяло. Теперь скорей отсюда… Только не бежать… Не шуметь… Вытянуть руку, чтобы защитить лицо от кустов и веток. Запах крови на руках, как на равнине, как во Франкенхаузене.
Я никогда не убивал человека.
Головы, летающие в воздухе, люди, молящиеся на коленях, Элиас, Магистр Томас, ставшие призраками…
Я никогда не убивал человека.
Я останавливаюсь. Тьма кромешная, едва различимые голоса. Шпага в руке.
Сделать то, что я должен.
Отправить в ад всех этих ублюдков!
Поворачиваю обратно… Шаг за шагом… Голоса становятся громче, приближаются. Я бросаю тюк и кошель. Их двое. Шире шаг. Их двое. На колебания нет времени.
— Курт, какого хрена…
Я вхожу в круг света.
— Боже!
Точный удар в голову.
— Святое дерьмо!
Клинок — в грудь, изо всех сил, пока он не блюет кровью.
Рука второго хватается за оружие слишком поздно — удар в плечо, потом в спину.
Он на локтях ползет в кусты, визжа, как свинья на бойне.
И вот я, теперь уже не спеша, зависаю над ним. Хватаю дагу обеими руками, погружаю ее между лопатками, дробя кости, разрезая сердце.
Побороть ужас.
Тишина. Лишь мое тяжелое разгоряченное дыхание, четко различимое в ночи. И треск костра. Оглядываюсь по сторонам: никто не шевелится. Больше нет…
Я прикончил их всех… во имя Господне!
Глава 4
Я еду верхом, одетый в мундир — символ предательства и подлости.
Этот мундир защитит меня на какое-то время. Возможно, это военная хитрость, я должен к нему привыкнуть, все возможно. Маска наемника, когда побеждает только подлость, и ничего больше.
Я должен привыкнуть к ней. Я никогда не убивал прежде.
Снова закат кропит поля и холмы пурпурными бликами, размывая контуры и окончательно уничтожая остатки уверенности.
Я проехал много миль, все время на юг, к Бибре, в седле, подгоняемый слабой надеждой. На местности, по которой я продвигался, остались следы пребывания орд убийц и разбойников. Как после стихийного бедствия, земля уже никогда не будет плодородной. Повсюду искореженное железо и все остальное, выброшенное армией подлецов, несколько гниющих трупов, останки бедолаг, имевших несчастье встретиться на ее пути. Отряды наемников спешат с очередной бойни на новый налет.
Пока тьма не поглотила горизонт и последние тени, я двигался по подлеску. Между деревьями я видел вдали вспышки — возможно, другие биваки. Еще несколько шагов, и я слышу слабый звук. Лошади, бряцанье доспехов, отражение факелов на металле. Мой конь топает, мне приходится крепко держать его под уздцы, спрятавшись за ствол дерева. Я стою в ожидании, поглаживая шею лошади, чтобы помочь ей преодолеть страх.
Грохот — словно паводок идет по реке. Наступление… Стук копыт и блеск доспехов… Орда призраков проходит всего в нескольких метрах от меня.
Наконец шум слабеет, но ночной тишины уже не вернуть.
Свет за лесом становится ярче. Воздух неподвижен, но верхушки деревьев колеблются: это дым. Я иду в том направлении, пока не слышу треск горящей древесины. Деревья расступаются, открывая картину полного разрушения.
Деревня горит. Жар ударяет в лицо, искры и сажа сыплются дождем. Волна сладковатой вони — запах горелого мяса — выворачивает мне желудок. Теперь я вижу их: обугленные трупы, неопределенные очертания, пожираемые огнем, — а рвота подступает к горлу, перекрывая дыхание.
Руки судорожно вцепляются в седло. Скорей убраться отсюда! Сломя голову нестись в ночь! Бежать от этого ужаса и кошмарных когтей ада!
Глава 5
Столпотворение вокруг станции смены лошадей. Большак, по которому постоянно идут возы — подводы с награбленным в деревнях. Приказы капитанов, выкрикиваемые на разных диалектах… отряды солдат, отправляющиеся по разным дорогам… обмен и купля-продажа добычи прямо посреди дороги между наемниками еще грязнее меня… бродяги в ожидании объедков. Изнанка разорения виднее всего на дороге — она словно сточная канава, куда стекает жир после бойни.
Лошади необходим отдых, мне — приличная кормежка. Но в первую очередь мне нужно сориентироваться, найти кратчайшую дорогу в Нюрнберг, а оттуда — в Бибру.
— В такое время не стоит оставлять лошадь без присмотра, солдат.
Голос раздается справа, из-за колонны отправляющихся в поход пехотинцев. Его обладатель крепок телосложением. Он — в кожаном фартуке, в высоких ботинках, сплошь покрытых навозом.
— Пока ты сходишь на постоялый двор, и тебя накормят ужином… В стойле ей будет намного спокойнее.
— Сколько?
— Два талера.
— Слишком дорого.
— Скелет твоей клячи будет стоить гораздо меньше…
— Ладно, но ты дашь ей воды и сена.
— Заводи.
Он улыбается: загруженные дороги — выгодное дело.
— Ты из Фульды?
Я изображаю наемника, получившего жалованье и возвращающегося с войны:
— Нет. Из Франкенхаузена.
— Ты первый, кто пришел… Расскажи, как там было? Большое сражение…
— Самая легкая победа во всей моей карьере!
Грум оборачивается и кричит:
— Эй, Гроц, тут один из Франкенхаузена!
Из тени возникают четверо — тупые рожи наемников.
У Гроца шрам, пересекающий всю правую щеку и спускающийся на шею: челюсть треснула там, где клинок разрубил кость. Серые невыразительные глаза человека, видевшего много сражений, привыкшего к вони трупов.
Голос звучит, как из пещеры:
— Вы перебили все это мужичье?
Глубокий вдох, чтобы загнать панику поглубже. Изучающие взгляды.
Я цежу сквозь зубы:
— Всех и каждого.
Взгляд Гроца опускается на кошель с деньгами, висящий на поясе.
— Вы были с принцем Филиппом?[5]
Еще один вдох. Не колебаться ни в коем случае!
— Нет, с капитаном Бамбергом, в войсках герцога Иоганна.
Взгляд остается неподвижным, возможно, даже внушающим подозрение. Он устремлен на кошель.
— Мы пытались догнать Филиппа, чтобы соединиться с ним, но добрались до Фульды слишком поздно. Они уже ушли: он несся как безумный, будь он неладен! Мы прошли Шмалькальден, Эйзенах и Зальцу форсированным маршем, не останавливаясь даже, чтобы отлить…
Второй:
— Нам остались лишь жалкие крохи — в округе и грабить-то нечего. Ты уверен, что там не осталось крестьян, которых можно вырезать?
У меня глаза солдата, истреблявшего крестьян на равнине: остекленевшие, как у Гроца.
— Нет. Они все мертвы.
Кривая рожа продолжает пялиться, раздумывая лишь об одном: насколько рискованно пытаться отобрать кошель. Их четверо против одного. Трое остальных без его указания не двинутся с места.
Он цедит сквозь зубы:
— Мюльхаузен. Князья собираются взять его в осаду. Вот где можно разгуляться. Дома торговцев — не халупы нищих… Ростовщики, торговцы…
— Женщины, — ухмыляясь, вставляет коротышка у него за спиной.
Но Гроц, великан-урод, не смеется. Не смеюсь и я — во рту пересохло, дыхание перехватило. Он все тщательно взвешивает. Моя рука — на рукояти шпаги, висящей на поясе вместе с кошелем с деньгами. Он понимает: мой единственный удар достанется ему. Я перережу ему горло, если смогу. Это написано во взгляде, устремленном ему в рожу.
Открытая дрожь: глаза медленно открываются и закрываются, словно вердикт вынесен. Рисковать не стоит.
— Удачи.
Они молча уходят, слышны лишь звуки их сапог, хлюпающих в грязи.
Толстяк, сидящий напротив меня, отрывает куски от окорока козленка, запивая смачными глотками из гигантской кружки. Пиво стекает по его грязной бороде, которая вместе с повязкой на левом глазу почти закрывает лицо. Куртка, рваная и грязная, едва прикрывает последствия всего съеденного и выпитого за десятилетия на службе у многих господ.
В паузе между этими занятиями боров спрашивает:
— Что такой молодой господин делает в этой клоаке?
Из набитого рта капает, он вытирает его рукой, а потом рыгает.
Избегая смотреть на него, я отвечаю:
— Лошади нужен отдых, мне — еда.
— Нет, молодой господин. Что ты делаешь в этой заднице, на этой поганой войне?
— Защищаю князей от мятежников…
Он не дает мне возможности продолжить.
— Ах… Ах, замечательно, замечательно… от кучки блох, — он жует, — от подонков в лохмотьях. — Глотает. — В какие времена мы живем? Мальчишки защищают господ от деревенского сброда. — Очередная отрыжка. — Вот что я тебе скажу, молодой господин, это самая дерьмовая из всех дерьмовых войн, которые я видел своим единственным глазом. Деньги, приятель, одни лишь деньги и сделки с этими свиньями из Рима. Епископы со всеми их шлюхами и детьми, которых надо содержать! Звонкая монета, я тебе скажу. Эти князья, графья, все эти подонки только о ней и думают. Вначале они отнимают у мужичья все, потом посылают нас бить тех, кто осмелится протестовать. А нам всегда достаются наши несчастные гроши. Ну и хватит об этом. — Он громко пускает газы, потом глотает пиво. — Мать твою…
Я больше не могу есть, может, от удивления, может, от отвращения. Эта свинья мне симпатична: у него не рот, а помойка, но он ненавидит господ. Это придает мне мужество: аристократы тоже сотворены из плоти и крови, а не из каленой стали.
— А где ты был? — спрашиваю его.
— В Эйзенахе, потом в Зальце, но мне надоело отбивать собственные руки о спины бедняков. Уж больно это мерзко. Я слишком стар для такого дерьма, мне уже сорок, мать твою, и двадцать лет — в этом дерьме. А тебе, господин?
— Двадцать пять.
— Нет, нет. А где ты был?
— Во Франкенхаузене.
— Чтоб мне провалиться!!! В самом сердце Чистилища?! Ходят слухи, что такого еще не бывало.
— Ты прав, дружище.
— Расскажи-ка мне вот еще что… Этот проповедник, этот пророк… ух, не прожуешь… как там его звали? Ах да, Мюнцер. Чеканщик. Что с ним стало?
Осторожность!
— Его схватили.
— Не убили?
— Нет. Я видел, как его увозили. Один из отряда, взявшего его в плен, рассказывал, что он дрался как лев и что схватить его было страшно трудно: солдаты боялись и его вида, и его слов. Когда его увозили в телеге, я слышал, как он кричал: «Omnia sunt communia».
— И какого хрена это значит?
— Все общее.
— Дьявол. Ну и тип. А ты знаешь латынь?
Он ухмыляется. Я опускаю глаза.
Глава 6
Несколько часов пути, и холмы Тюрингского леса уже тускло отражаются в сером куполе неба за моей спиной. Я только что проехал крепость Кобург и направляюсь в постоялый двор в окрестностях Эберна. Осталось еще дня два пути… Максимум три, по уже начавшим расстилаться передо мной лесным долинам Верхней Франконии. Широкая дорога, как обычно, забита повозками торговцев, снующими между Ицем и Майном. Сегодня вечером — в Эберне, через день — в Форсхайме, чтобы избежать излишне любопытных взглядов из Бамберга, потом — Нюрнберг и, наконец, — Бибра.
Впервые я понял, что способен на это. Усталость, почти свалившая меня с ног, отступила перед силами, которые помогают воспрянуть духом, когда находишься на грани поражения.
Они приближаются ко мне издалека, в то время как небо затягивают облака: удручающие, рваные, мрачные. Перед ними расстилается дымовая завеса: слабый сероватый свет с легким дождем, мешающие видеть и затрудняющие дыхание на уступе в узкой долине, где я надеялся переждать рассвет.
У них нет ни повозок, ни быков, ни лошадей. Только мешки за плечами. Колонна беженцев, толпы, целые волны нищих с непреодолимой силой накатывают на подножия роскошных колонн Кобурга.
Эта толпа истерзанных людей, едва волоча ноги, ползет вперед, беззащитная, словно раздавленная гигантской пятой Неба. С трудом тащащие домашнюю утварь… стонущие от боли… под пропитанными потом бинтами… со стариками на носилках, сделанных из всего, что попалось под руку. Непрерывные стенания и ругательства и плач детей едва ли способны выразить их страдания.
Лишь несколько женщин пытались навести в этой лавине хоть какое-то подобие порядка. Они несколько раз обходили нестройные ряды, утешая раненых и заставляя подняться тех, кто валился на землю под тяжестью собственного горя; всегда с маленькими детьми на руках, или привязанными на животе, или за плечами — лица у них возвышенные и трагические. Я следовал за этой лавиной отверженных, держась в нескольких метрах справа. И каждый раз один-единственный взгляд, один-единственный вопль буквально разрывал мне сердце на куски.
Одна женщина, расколов стену равнодушия, повернулась ко мне. Живая, но на последней стадии истощения, она отделилась от плачущей колонны, передав в чужие руки двух любимых детей, которых несла с собой.
— У нас ничего нет, солдат. Ничего, кроме ран наших калек и слез наших детей. Что еще с нас возьмешь?
Я не нашел слов, чтобы заглушить угрызения совести из-за собственного бессилия и вины из-за того, что остался жив. Мне пришлось слезть с лошади, посадить ее детей, помочь ей и дать денег. Помочь собственному народу, втоптанному в грязь, из которой он хотел выбраться. Выбраться и выжить.
Глава 7
Зарабатывать себе на хлеб — дело нелегкое и хлопотное. По поводу собственной работы человек выдумывает самую жалкую и гнусную ложь.
Топор и колода — с самого восхода солнца. Я колю дрова во внутреннем дворе, расположенном между огородом с хлевом и домом Фогеля. Вольфганг Фогель для всех — пастор Эльтерсдорфа и преемник Лютера, для Гута — отличный помощник в распространении книг, брошюр, манифестов, для мятежных крестьян — Читающий Библию, прозванный так из-за фразы, которую он постоянно повторяет:
— Теперь, когда Бог говорит с вами на вашем языке, вы должны научиться читать Библию самостоятельно. Вам больше не нужны ученые теологи.
— Тогда и ты нам не нужен. — Такой ответ он слышал чаще всего, но он его совсем не обескураживал.
Ну и молодец же этот Читающий Библию: теплый прием, дружеский хлопок по плечу, несколько вопросов о том, кто жив, а кто мертв, и вот я здесь, с топором в руках, напротив кучи дров. Я тут всего два дня, а уже приходится отрабатывать оказанное мне гостеприимство.
В Бибре Гута нет, типография закрыта. Мне рассказали, что он провел там неделю, но вскоре ушел в Северную Франконию. Узнав, что Фогель вернулся в Эльтерсдорф, я потратил какое-то время, чтобы сменить лошадей и закупить провизию, и уехал.
Эльтерсдорф. У меня есть комната, миска похлебки и новое имя: Густав Мецгер. Я еще жив, хоть и не знаю, как мне это удается. О том, чтобы встать на прежний путь, пока и речи нет.
Невыносимо долгие дни. Вычистить хлев, наколоть дров, задать корм свиньям и следить, не опоросится ли одна из них. Собрать плоды в крошечном саду, починить инструменты, которые так и норовят сломаться. Постоянные обязанности, повторяющиеся день ото дня, настоящее насилие над суставами, выворачивающимися каждый день, — только для того, чтобы получить миску похлебки, как дворовая собака.
Между тем новости, доходящие из самых разных мест, говорят о том, что зверства творятся повсюду: репрессии князей достигли пика — так они ответили на вызов, который мы им бросили.
Во всем городке нет никого, с кем можно было бы переброситься парой слов. Иду на мельницу помолоть муку для Фогеля, встречаю кого-то — пара шуток по поводу пастора Фогеля, единственного во всей деревне, у кого есть зерно для мельника.
Одно из немногих приятных занятий за весь день — болтовня с Германом, деревенским дурачком, ухаживающим за садом Фогеля. Вообще-то болтает только он, пока раздаются удары топора по полену. Он считает, что каждый при рождении получает те руки, которые заслужил, у него самого мозоли были уже от рождения, а таким умникам, как мне, можно браться только за книги. Он улыбается, выставляя напоказ свой щербатый рот, и божится, что эту войну выиграли такие же бедняки, как он. Он рассказывает, как они взяли графский замок и целых десять дней им прислуживал сам граф со своими рыцарями, а по ночам они имели графиню с дочерьми. Это была грандиознейшая победа: никто и представить себе не мог, что им удастся удержать власть так долго, хотя, если крестьяне будут править, а господа — пахать землю, все скоро помрут с голода, так как каждый имеет те руки, которые заслужил…
С Фогелем, напротив, говорить практически не о чем. Он неплохой мужик, но мне он не нравится. Он считает, что судьба и Божья воля предопределили развитие событий — резню безоружных людей, что непостижимая высшая сила побуждает понимать ее через знамения, даже роковые и трагичные, и воли людей, пусть даже самых честных и заслуживающих Царства
Небесного, недостаточно, чтобы реализовать Его Промысел на земле. Будь он неладен, этот Фогель, со своим Божественным Промыслом и со всем остальным.
Я уже оборачиваюсь, когда меня называют Густавом, — я привык к этому имени, оно ничем не хуже всех остальных.
Вечер. Света свечи едва хватает, чтобы прочитать несколько страниц из Библии. Моя комната: деревянные стены, койка, табуретка и стол. На столе — сумка Магистра, бесформенный сверток, покрытый коркой из запекшейся грязи. Никто еще не прикасался к ней.
Больше ничего не осталось, ничего, кроме этой сумки, принесенной из Франкенхаузена и напоминающей мне о прошлом и о нарушенных обещаниях. Ничего, ради чего стоило бы так рисковать и хранить ее. Мне стоило сразу же сжечь ее, но каждый раз, когда я пытался сделать это, я ощущал ее вес, словно по-прежнему стоял на вершине лестницы, предоставляя Магистра его судьбе.
Я открыл ее впервые. Она едва не раскрошилась у меня в руках. Все письма по-прежнему там, но они основательно подгнили из-за въевшейся в них влаги. Разделить их страшно трудно.
Учитель.
Я пишу, чтобы довести до Вашего сведения, что неделю назад наши «Двенадцать статей» были представлены в магистрате города Виллингена, который принял лишь некоторые из них. После этого часть крестьян пришла к выводу, что большего добиться уже не удастся, и вернулась по домам. Но часть их, и отнюдь не меньшая, напротив, решила продолжать борьбу. Я, со своей стороны, пытаюсь связаться с крестьянами соседних земель, чтобы соединить наши силы, и пишу Вам наскоро, стоя одной ногой в стремени, уверенный, что во всей Германии не найдется человека, который воздаст должное моей краткости, и от всего сердца надеясь, что это послание дойдет до Вас.
И да пребудет вечно Господь
с истинным другом крестьян.
Ганс Мюллер фон Бюльгенбах
Из Виллингена, 25 ноября 1524 года
Мюллер наверняка мертв. Хотел бы я познакомиться с ним тогда. Не прошло и года. Года, который остался совсем в другой жизни, как и эти слова. Года, когда могло произойти все, если это было вообще возможно.
Вытаскиваю из сумки еще что-то. Пожелтевший, превратившийся в лохмотья листок.
Учитель.
В день Святой Пасхи, воспользовавшись отсутствием графа Людвига, крестьяне напали на замок Хельфенштейн и после того, как взяли его, захватили графиню с детьми, направлявшихся к цитадели, куда бежал граф со своими дворянами. С помощью горожан им удалось проникнуть туда и схватить их. После этого графа и остальных тринадцать дворян отвели на лобное место, надев им на шею колоды. Хотя граф предлагал большой выкуп за свою жизнь, его убили вместе с его рыцарями, раздели донага и оставили посреди леса с колодой на шее. Вернувшись в замок, крестьяне подожгли его.
Вести об этих событиях вскоре достигли соседних графств, посеяв панику среди дворян, которые теперь понимают, что им тоже может быть уготована та же судьба, что и графу Людвигу. Я уверен, что все произошедшее, благодаря чрезвычайной важности, будет способствовать принятию двенадцати статей во всех городах.
В день Пасхи Христос восстал из мертвых, «чтобы оживлять дух смиренных и сердца сокрушенных» (Исайя, 57: 15). Да не оставит Вас милость Божья.
Глава восставших крестьян Неккара и Оденвальда
Якоб Рорбах.
Из Вайнсберга, 18 апреля 1525 года
Комкаю заплесневевший листок. Я знаю это письмо наизусть: Магистр Томас перечитывал его вслух, чтобы напомнить всем: момент отмщения близок. Его голос — огонь, заставивший запылать всю Германию.