Q. Из Аугсбурга, 1 октября 1529 года.
Часть втораяОдин Господь, одна вера, одно крещение
Элои(1538 год)
Будучи заточен в карцере в Вилвурде, осужденный судом инквизиции к смерти, Иоанн ван Батенбург не отрекся от ереси, так и не смог обратиться к истинной вере, а решил умереть, упорствуя в своем преступлении.
За ужасающие издевательства и убийства, в которых он не раскаивался ни в малейшей степени, а, напротив, выказал истинное удовлетворение и мерзко ими хвастался, он был приговорен к смертной казни путем отсечения головы, с тем чтобы труп впоследствии был сожжен, а пепел развеян по ветру.
Подписано присутствовавшими свидетелями:
Николя Бюйссере, доминиканец
Себастьян ван Рунне, доминиканец
Лейвен де Бакере
Кристиан де Риддер
Для Рикарда Никласа, главы трибунала
Глава 1
К тебе, Ян. К твоим убийствам без всякого милосердия. К горланящей толпе, выдающей самые скабрезные шутки, когда сквозь нее медленно движется телега, везущая тебя в цепях на эшафот. К блевотине, поднимающейся в моем горле, и лихорадке, сжигающей мои внутренности. К вавилонской блуднице, сведшей с ума Давида, которому она рожала, смешав его кровь с кровью его братьев.[23] К нескончаемому ужасу, пожирающему нашу плоть. К забвению, воздвигшему башню смерти выше небес. К концу, к концу печальному, к концу жестокому, к какому бы то ни было концу, но окончательному и бесповоротному. Я забыл…
Меня тянет к тебе, Ян, брат, кровавый злодей, опухшая рожа, вызывающая ненависть и привлекающая удары, сыпавшиеся со всех сторон. К тебе, чертовому дерьму, к демону, рожденному из заднего прохода дьявола, лохмотьям одежды, пропитанным кровью, с бесформенным кровавым сгустком на месте уха. К тебе, свинья, освежеванная к празднику, я прячусь и вижу тебя, склонившего голову на пень, вновь выкрикивающего вызов: «СВОБОДА!» Я избит, ограблен, уничтожен.
Толпа готова четвертовать тебя собственными руками, палач знает об этом и вращает топором по кругу, как в танце, пробует лезвие, тянет время, чтобы утолить жажду крови, грозящую утопить все в адском шуме.
Я разбит, ограблен, изнасилован.
Каждый палач и здесь, да и где бы то ни было. Каждый проклинает сына или брата, зарезанного Баттенбергским дьяволом или его меченосцами. Это не так, и все же это правда. Я забыл.
Он поднимает топор — неожиданная тишина, — он рубит. Два или три раза.
Поток рвоты пачкает туфли и плащ, под которым я едва волоку ноги, согнувшись в три погибели, шум поднимается снова, окровавленный трофей поднят в воздух, грехи отпущены, гнусности могут продолжаться дальше.
Меня убьют как собаку. Для чего это нужно… Для чего… Для чего это нужно? Холод… во рту, холод… холод… Озноб беспомощности. Я должен отсюда выбраться… идти дальше… Я уже мертв. Я кашляю, левая рука безумно горит от запястья до локтя — я уже мертв. Сделать то, что я должен.
Толпа редеет… легкий дождь… убежище между корзинами, сложенными высокими штабелями у стены. Жопа, опустившаяся на дрожащие ступни. Хотя бы на что-то. (А это вещь.)
Меня повесят на столбе… Со мной покончено… Все, кем я был, требуют моей смерти. Или чтобы я был избит ногами и исполосован ножом на темной загаженной улице… Ради бога… Силы покидают меня… В Англию… Подальше от этого моря крови… Наверное, в Англию… Через море, или само море прекратит жизнь этого реликта — меня. Мои имена, жизни, Ян, сукин сын, вернись ко мне, убийца. Верни мне все… или забери то немногое, что осталось.
— Начинай погрузку!
Перед рассветом я — просто куча намокшего тряпья, оцепеневшая внутри плетеной корзины с кучкой соломы сверху.
— Беру лошадей на ночь, потом верну.
Не могу двигаться, не могу думать… Огонь, избавивший меня от клейма, все разгорается, разгорается… И так все это закончится?
— Ух, сукин сын, оборванец, хрен вонючий, берегись, выметайся отсюда.
Я не отвечаю. Не двигаюсь. Открываю глаза.
— Ооох! Грязная сука, кажется, он мертв… Чтоб я сдох, мне придется закапывать его, этого нищего… Иисус Христос!
Высокий парень с безбородым детским лицом… Сильные руки… Он слегка отворачивается, чтобы не смотреть на меня. Я собираюсь с силами:
— Я умираю. Не дай мне умереть здесь.
Он подпрыгивает:
— Свинья… Какого хрена ты там говоришь? Что? Ты не мертв, но… тогда все равно ты должен бояться меня, дружище, бояться.
— Не дай мне умереть здесь.
— Сумасшедший, не могу же я погрузить тебя. Хозяин порвет мне задницу на куски, сучья твоя порода, что мне теперь делать…
Он тупо глазеет на меня.
— Аарон! Какого хрена ты там делаешь? Уж изволь пошевеливаться, или, как пить дать, придется тебе сказать это на латыни, если тебе так больше нравится. Аарон!
Ужас в его глазах отражается в моих… Какое-то мгновение он колеблется, потом бессвязно бормочет: «Да-да, хозяин… Конечно же, сей момент, хозяин…» Он засыпает меня сухой соломой… да, удалось… один миг, и погрузка завершена, Аарон грузит и меня: все на месте, он прочно привязывает и эту корзину вместе с остальными.
— Давай, пошевеливайся! Мне еще надо поесть, облегчиться и поспать, пустая башка, еще не рассвело, а мы уже давно на ногах, едем в Антверпен дурить портовых грузчиков. Пошевеливайся, Аарон!
Глава 2
— Здесь, в Антверпене, у тебя все будет в порядке — тебя оставят в покое. Здесь распоряжаются гильдии и те, кто делает деньги, а не только эти идальго и тщательно причесанные имперские чиновники. Фламандские торговцы знают цену вещам: они скажут тебе, сколько будут стоить монеты даже из Китая, да и из всего мира. Они знают, как вести дела, у них трезвые головы на плечах, не то что у этих идиотов испанцев, которые только и умеют, что изобретать новые налоги и изыскивать новые лазейки, как бы кого надуть.
Мы встретились случайно на обочине дороги у харчевни.
Его зовут Филипп.
Он выглядит еще хуже меня: нога потеряна, как он говорит, на войне, куда его отправили испанцы, которых он ненавидит больше, чем чертей. Филипп — это один сплошной монолог, прерываемый лишь яростными приступами кашля с отхаркиваемыми сгустками кровавой мокроты. Мы пересекаем мол, на каждом шагу сталкиваясь с движущимися туда-сюда моряками и грузчиками — невероятное смешение всех языков и диалектов. Проходим отряд испанцев с сияющими овальными шлемами, из-за которых их прозвали «чугунные яйца». Филипп ругается и плюется:
— Однажды вечером какая-нибудь шлюха заколет ножом одного из них, и тогда-то уж они засуетятся. Эти грязные сукины дети побесятся день-другой, а потом вновь примутся брюхатить наших девок. И так им и надо! Коль у них свербит в одном месте — все они и получат свою заразу!
Суда, загруженные всем, что есть на земле: рулоны материи, мешки со специями, с зерном.
К нам несется мальчишка, хромой хватает его за шиворот и что-то бормочет ему. Мальчик кивает, освобождается из его рук и бежит в противоположном направлении.
— Тебе повезло, англичанин сейчас в пивнушке, в нашем храме.
Большой стол на улице, окруженный матросами и капитанами судов, которые уж слишком увлечены переговорами, несколько местных судовладельцев, безошибочно узнаваемых по черным сюртукам с длинными полами — одежда элегантного покроя и без всяких безделушек. Хромой просит обождать его и направляется к толстяку, который хлопает его по плечу и, показывая на меня пальцем, делает знак приблизиться.
— Это мистер Прайс, боцман со «Святого Георгия».
Мы небрежно кланяемся друг другу.
— Филипп говорит, что вы хотите попасть в Англию.
— Я могу отработать за место на борту.
— До Плимута плыть два дня.
— Не до Лондона?
— «Святой Георгий» идет в Плимут.
Нет ни времени, ни причин думать об этом.
— Заметано.
— Тебе придется поработать на камбузе. Потрудись прибыть завтра на борт к пяти утра.
Жалкая кровать на постоялом дворе, указанном мне Филиппом, и ожидание назначенного часа.
Площади, улицы, мосты, дворцы, рынки. Разные люди, разные говоры и разные религии. Путь воспоминаний ненадежен и опасен: они в любой момент могут предать тебя. Дома банкиров в Аугсбурге, блестящие улицы Страсбурга, неприступные стены Мюнстера — все это возвращается в память перепутанными, бессвязными обрывками. Это был даже не я, это были другие люди, с другими именами, с другим огнем в крови. Огнем, сжигавшим до конца.
Сожженная свеча…
Слишком многое опустошено и разрушено у меня за спиной, на этой земле, которую, если бы это зависело только от меня, море бы затопило раз и навсегда.
Англия. Великий человек этот Генрих VIII. Закрывает монашеские ордена и отчуждает имущество монастырей. Пирует и грешит с утра до ночи, одновременно провозгласив себя главой англиканской церкви…
Страна без папистов и лютеран… Ну да, и еще, возможно, и Новый Свет. В конце концов, не важно куда, но прочь отсюда, от нового поражения, от потерянного царства Батенбурга.
От ужаса.
Образ катящейся головы Яна ван Батенбурга преследует меня по ночам, не давая мне спать, и наверняка никакое расстояние не сможет избавить от этого призрака.
Я видел вещи, о которых, наверное, могу рассказать один лишь я. Но я не хочу. Хочу избавиться от них раз и навсегда, свалить их в помойную яму, стать невидимкой, умереть спокойно, если мне хоть где-нибудь и когда-нибудь будет дарован миг покоя.
У меня в запасе — тысячи лет войны, в мешке — кинжал, рубаха и деньги, которые послужат, чтобы сняться с якоря. И этого вполне достаточно.
До рассвета осталось совсем немного. Время выходить. Внизу, на улице — ни души, собака смотрит на меня подозрительно, обгладывая какие-то кости. Иду по пустынным улицам, ориентируясь по корабельным вымпелам, светящимся над крышами домов. В портовом квартале сталкиваюсь с парочкой пьяниц, накачавшихся пива. Их рвет и звуки разносятся далеко вокруг. «Святой Георгий», должно быть, пятый корабль в этом ряду.
Неожиданная суматоха в переулке справа. Краем глаза замечаю пятерых, плотно сгрудившихся вокруг шестого и занятых выбиванием из него дерьма. Меня это не касается, я ускоряю шаг, крики бедняги плохо слышны — их заглушают звуки рвоты и удары в живот. Мне хорошо знакомы шлемы в форме яиц. Патруль испанцев. Прохожу по переулку и вижу мачты «Святого Георгия». С трапа одного из кораблей, пришвартованных в гавани, к нам бежит толпа мужчин с гарпунами и острогами в руках. Спокойно. Минуя меня, они направляются в аллею: крики на испанском, шум драки. Чтоб им пусто было! Бегу к своему кораблю… Вот он, совсем рядом… Подножка сзади, я падаю и впечатываюсь рожей в булыжную мостовую.
— Что, сукин сын, думал уйти от нас, а?
Акцент, который не перепутаешь ни с чем. Новые шлемы-яйца, появившиеся неизвестно откуда.
— Какого черта…
От удара под ребра перехватывает дыхание.
Я свертываюсь в клубок, как кот… Снова удары… Голова… Главное — защитить голову руками…
В переулке продолжается драка.
Смотрю между пальцев и вижу, как испанцы вытаскивают свои пистолеты. Возможно, и мне достанется пуля. Нет, они возвращаются в переулок. Выстрелы. Топот бегущих сюда…
Избивающий меня приставляет меч к моему горлу.
— Вставай, несчастный.
Должно быть, он один знает несколько слов по-фламандски.
Я поднимаюсь на ноги и пытаюсь восстановить дыхание.
— Я не имею ко всему этому отношения… — Кашель, причем мой. — Я должен отплыть на английском корабле.
Он смеется:
— Нет, благодари Бога, что я не убью тебя как собаку: мой капитан приказал лишь как следует обломать тебе бока.
Сапог с силой ударяет мне между ног. Я падаю и на миг теряю сознание. Все вокруг вертится: дома, корабельные вымпелы, нелепые усы ублюдка. Потом чьи-то неласковые объятия поднимают меня с земли и волокут куда-то.
Мы проходим по неспокойному району: отовсюду сыплются проклятия и удары. Ощущения притупились, конечности больше не слушаются меня.
Я чувствую, как мостовая скользит под ногами, — меня волокут двое.
Крик из окна… Падают какие-то вещи… Мы движемся все быстрее и быстрее.
Того, кто справа от меня, толкают, и мы падаем. Я — лицом в лужу. Оставьте меня здесь! Крики становятся громче, в конце улицы собрался народ, посредине опрокинута повозка, чтобы загородить проход, — положение напоминает шахматную вилку. Испанцы дерутся, вопя от бессилия. Поднимаю голову: мы заперты перед роскошным особняком: улица блокирована баррикадой, с которой в изобилии сыплются ругательства. Кто-то бросает из окон горшки и сковородки на головы испанцам. Один из них лежит на земле без чувств. Второй, тащивший меня, стоит позади меня с пикой, поднятой на изготовку. Пытаюсь подняться, но ноги не держат, все кружится. Тьма. Боже мой…
Голова лежит на чем-то сухом, должно быть, я связан, нет, шевелю рукой, ноги не слушаются… стопа… конечности словно весят по центнеру каждая.
Я не связан. Слова и обещания остались в голове, изо рта течет слюна и падает что-то твердое — выбитый зуб.
Открываю глаза — что-то льется на щеки. К лицу прикасается влажное полотенце.
— Я уж думал, ты не выдюжишь. Но, судя по твоей коллекции шрамов, тебе не раз приходилось бывать в передрягах.
Голос спокойный, с местным акцентом. Размытая тень напротив большого окна.
Сплевываю сгустки слюны и запекшейся крови.
— Дерьмо…
Тень приближается.
— М-да.
— Как я сюда попал?
Мой голос звучит глухо и нелепо.
— На руках. Тебя принесли сюда этим утром. Считают, что любой враг испанцев — друг Антверпена. Поэтому ты и жив. И поэтому ты здесь.
— Где это — здесь?
Позыв к рвоте, но я сдерживаю его.
— Там, куда ни испанцы, ни шпики никогда не придут.
Пытаюсь придать себе сидячее положение.
— А почему? — Голова валится на грудь, но я, с трудом, снова поднимаю ее.
— Потому что здесь живут люди, у которых есть деньги. Или скажу иначе: те, кто живут здесь, делают деньги. А это большая разница, поверь мне.
Он протягивает мне кувшин с водой и ставит тазик под ноги. Я выливаю полкувшина себе на голову, глотаю воду и сплевываю. Язык распух и прокушен в нескольких местах.
Пробую рассмотреть собеседника. Он тощий, лет сорока, седые виски, живые глаза.
Он протягивает мне тряпицу, которой я вытираю лицо.
— Это твой дом?
— Мой и всех тех, у кого случаются неприятности. — Он показывает на окно. — Я сидел здесь, на крыше, и все видел. В кои-то веки испанцам надавали по шее.
Он пожимает мне руку:
— Я Лодевик Пруйстинк, кровельщик, но братья зовут меня Элои. А ты?
— Со мной покончено — все пошло прахом, и ты можешь называть меня как хочешь.
— Тот, у кого нет имени, должен иметь их не меньше сотни, — необычная улыбка, — и историю, которую стоит послушать.
— Кто тебе сказал, что я горю желанием кому-нибудь ее рассказывать?
Он смеется и кивает:
— Если все, что у тебя есть, то тряпье, которое на тебе надето, ты можешь получить от меня деньги в обмен на интересную историю.
— Хочешь выбросить деньги на ветер?
— Ну нет, напротив. Я хочу выгодно вложить их.
Я перестаю понимать его. Какого черта я все это болтаю?
— Ты, должно быть, страшно богат.
— На данный момент я тот, кто обработал твои раны и вытащил тебя из дерьма.
Мы сидим молча, в то время как я пытаюсь хоть как-то заставить слушаться свои мышцы.
Вечер спустился на крыши — я провалялся без сознания целый день.
— Я собирался уплыть на корабле…
— Да, Филипп мне говорил.
Я и забыл о хромом.
— … и исчезнуть навсегда. Эти края — не слишком безопасное место. Богатые везде прекрасно помнят тех, кто имел их дочерей и драгоценности. И потом, ради бога…
Я лежу неподвижно, как убитый молнией, слишком истощенный, чтобы собраться с мыслями и понять, что говорю и что делаю.
Его смелый и серьезный взгляд останавливается на мне.
— Сегодня Элои Пруйстинк спас зад меченосца. Воистину неисповедимы пути Господни!
Я молчу. Пытаюсь прочитать угрозу в его голосе, но слышу лишь иронию. Он показывает на мое предплечье, где вплоть до сегодняшнего утра повязка скрывала клеймо.
Сожженная плоть горит — это ощущение трудно вынести.
— Око и меч. Я знал одного, который отрезал себе руку, чтобы избежать эшафота. Говорят, Батенбург ел сердца своих жертв. Это правда?
Пока я молчу, пытаясь выгадать время, чтобы хотя бы понять, куда он ведет.
— Фантазия народа не знает границ. — Он поднимает тряпицу, накрывающую корзину со съестным. — Тут кое-что из еды. Постарайся восстановить силы, иначе тебе никогда не выбраться из этой постели.
Он собирается уйти.
— Я видел, как отлетела его голова. Он кричал «свобода» перед тем, как его казнили.
Голос дрожит — я очень слаб.
Он медленно поворачивается на стуле — взгляд его решителен.
— Апокалипсис так и не наступил. И зачем было убивать всех этих людей?
Я падаю, как пустой мешок, — я так устал, что едва дышу. Его шаги слышатся все дальше и дальше за дверью.
Это большой дом. Два громадных этажа с комнатами, выходящими в широкие коридоры. Полуобнаженные дети бегают вверх-вниз по ступенькам, какие-то женщины готовят еду в больших котлах на кухне, полной даров Господних. Кто-то приветствует меня кивком и улыбкой, не отрываясь от работы. Все они выглядят умиротворенными и спокойными, словно счастливы здесь все вместе. Длинный стол, покрытый серебристой скатертью, вытянулся в самом большом зале; в камине горит березовое полено.
Я испытываю то же ощущение, какое иногда бывает во сне перед тем, как ты внезапно просыпаешься: понимаешь, что видишь сон, и хочешь узнать, что скрывается за следующей дверью, досмотреть его до конца.
Глава 3
Вдруг из комнаты вдали до меня доносится его голос:
— Эй, ты решил наконец-то встать?
Элои режет большущий кусок мяса прямо на мраморном столе.
— Как раз вовремя, чтобы поесть с нами. Ну, иди, иди, давай сюда руку.
Он протягивает мне большую кухонную вилку:
— Держи крепче, вот так.
Он режет мясо тонкими ломтиками и раскладывает их на блюдо с серебряными гербами на кромке.
Краем глаза он замечает сконфуженное выражение моего лица.
— Держу пари, тебе интересно, куда тебя занесло.
Губы склеились, я не могу выдавить из себя хотя бы слово — отвечаю мычанием.
— Дом предоставлен в наше распоряжение Мейером ван Хове, рыботорговцем и моим хорошим другом. Ты встретишься с ним, когда он вернется, возмолсно. Все, что ты видишь здесь, принадлежало ему.
— Принадлежало?
Он улыбается:
— Теперь это принадлежит всем и никому.
— Ты хочешь сказать: все для всех.
— Именно так.
Две девчушки идут по комнате, напевая детскую песенку, в которой я не понимаю ни слова.
— Бетти и Сара: дочери Маргариты. Я так и не смог запомнить, кто из них кто.
Он поднимает блюдо и кричит:
— За стол!
Человек тридцать собираются за большим накрытым столом. Меня усаживают рядом с Элои.
Высокая светловолосая девушка наливает мне кружку пива.
— Познакомься с Катлин. Она с нами уже год.
Девушка улыбается — она очень красива.
Перед началом трапезы Элои поднимается на ноги и призывает всех собравшихся к вниманию.
— Братья и сестры, слушайте. Среди нас появился человек без имени. Человек, долгое время сражавшийся и видевший много крови. Он был подавлен и изможден и получил от нас кров и лечение согласно нашим обычаям. Если он решит остаться с нами, он примет имя, которое мы дадим ему.
В конце стола красномордый юнец с роскошными светлыми усами кричит:
— Назовем его Лот,[24] как и того, который не возвращается!
Эхо одобрения разносится по залу, и Элои удовлетворенно смотрит на меня:
— Да будет так. Тебя будут звать Лотом.
Я принимаюсь за еду, хотя получается это с трудом: язык и зубы горят, но мясо нежное, высший класс!
— А я знаю, что ты хотел бы узнать.
Вновь разливается пиво.
— Ты гадаешь, как мы умудрились получить все это.
— Догадываюсь, все это было предоставлено вам господином ван Хове…
— Не совсем. Он не единственный, кто доставал деньги из сундуков, отдавая общине свою собственность.
— Вы хотите сказать, что существуют и другие богатеи, подарившие все это бедным?
— Что?
Он смеется:
— Мы не бедные, Лот. Мы свободные.
Он обводит рукой, показывая на весь стол:
— Тут у нас есть и ремесленники, и плотники, и каменщики. Но есть и лавочники и торговцы. Единственное, что их объединяет, — Святой Дух. Лишь это, что бы ты ни думал, может объединить всех здешних мужчин и женщин.
Я слушаю его и не могу понять, он окончательно спятил или нет.
— Собственность, Лот, деньги, драгоценности, товары служат телу, дабы дух тоже мог наслаждаться ими. Посмотри на этих людей: они счастливы. Им не надо горбатиться, зарабатывая себе на кусок хлеба, не надо красть у тех, кто имеет больше, или работать на них. С другой стороны, и тому, кто имеет больше, нечего боятся, если он сам решит жить с ними. Ты никогда не задавался вопросом, сколько людей могли бы прокормиться на то, что заперто в сейфах у Фуггера? По моим подсчетам, полмира — целый год, и пальцем не пошевелив. А ты никогда не задавался вопросом, сколько времени торговец из Антверпена тратит на то, чтобы скопить состояние? Ответ прост: всю свою жизнь. Всю жизнь лишь на то, чтобы скопить его, чтобы набить свои сундуки, ларцы для драгоценностей, построить тюрьму для себя и собственных потомков по мужской линии и собрать приданое дочерям. Зачем?
Я опустошаю кружку. Его мысли соответствуют моим.
— Так ты хочешь убедить торговцев в порту, что спасение для их душ в том, чтобы отдать все вам?
— Ничего подобного. Я хочу убедить их, что жизнь, свободная от денег и товаров, лучше.
— Забудь об этом. Говорю тебе, каждый богач будет всю жизнь бороться за свое состояние.
Он закрывает глаза и поднимает кружку.
— Мы вовсе не хотим бороться с ними — они слишком сильны. — Потягивает пиво. — Мы хотим соблазнить их.
Оба кожаных кресла в кабинете на редкость удобны: я медленно опускаюсь в одно из них, стараясь не причинять боли ребрам. Длинное гусиное перо торчит из темной чернильницы на столе. Элои угощает меня ликером в крошечных рюмочках граненого стекла.
— Официально Антверпен остался в фарватере Римской церкви. Набожнейший император следит за тем, чтобы все его чиновники были преданы истинной вере, и это в его власти. Но многие здесь тайно поддерживают идеи Лютера. Помимо всего прочего, торговое сословие больше не может терпеть испанской оккупации, как и священников, обвиняющих в ереси всякого, кто посмеет открыть рот против католицизма и его ленивых епископов. Торговцы получают доход, торговцы делают деньги, торговцы возводят дома и строят дороги. Испанцы собирают налоги и создают суды инквизиции. Это не приносит прибыли. Лютер проповедует уничтожение церковной иерархии и независимость от Рима, немецкие князья бунтуют и нападают на Карла и папу, организовав формальный акт протеста. Вывод: раньше или позже Фландрия и Нижние Земли тоже станут самой настоящей пороховой бочкой. С одной лишь разницей — вместо князей здесь будут жирные торговцы. Единственная причина, по которой они пока не выступают и которая была существенной вплоть до последних месяцев, заключается в том, что посередине были вы.
— Кого ты имеешь в виду?
— Анабаптисты хотели всего. Они хотели Царства: равенства, простоты, братства. Ни император, ни торговцы-лютеране совсем не горели желанием предоставлять им это. Их мир основан на соперничестве между странами и торговыми компаниями, на угнетении и подчинении. Как говорил Лютер, которого я имел несчастье встретить больше десяти лет назад: вы можете отдать в общину всю свою собственность, которая принадлежит вам, но и не мечтайте сделать это с тем, что принадлежит Пилату или Ироду.[25] Батенбург был подобен красной тряпке, как для католиков, так и для лютеран. Теперь же, когда анабаптисты разбиты, остались две противоборствующих стороны, которые вскоре вцепятся друг другу в горло.
Пытаюсь понять, куда он клонит:
— Зачем ты рассказываешь мне все это?
Он размышляет, словно не ожидал этого вопроса:
— Чтобы ты получил представление о положении вещей.
— Зачем мне слушать рассказ о ней?
— Ты был на войне. Ты потерян. У тебя вид человека, который прошел ад насквозь и вышел оттуда живым.
Он встает и идет к окну, выливая в себя вторую кружку.
— Не знаю, верный ли ты человек. Тот, которого я ищу уже давно, — я имею в виду. Я хотел бы выслушать твою историю перед тем, как принять решение.
Элои играет пустой кружкой.
Я ставлю свою на стол.
— Ты относишься к людям, у которых непросто согнать улыбку с лица.
— Это похвальное качество, ты так считаешь?
— Как кровельщик может оказаться настолько сведущим и говорить так складно?
Он пожимает плечами:
— Вполне достаточно водить знакомство с нужными людьми.
— Ты хочешь сказать, с торговцами в порту.
— Вместе с товарами в обращении участвуют и новости. Что же касается умения говорить, дружба, которой я обязан владению языком, не предоставила мне возможность выучить латынь, о чем я страшно сожалею.
— Omnia sunt communia. Это вы знаете.
Мгновенное замешательство, замаскированное типичнейшей полуулыбкой человека, посвященного в какой-то секрет или древнюю тайну.
— Это было лозунгом восстания двадцать пятого года. В том году я ездил в Виттенберг для встречи с Лютером и изложил ему свои идеи, в Германии царил хаос. Я был слишком молод и полон радужных надежд на монаха, жиреющего на хлебах князей. — Гримаса. Потом он неуверенно спрашивает меня: — Ты был с крестьянами?
Я поднимаюсь, уже слишком уставший, чтобы продолжать разговор: мне необходимо лечь в постель — ребра болят нещадно. Я смотрю на него и задаю себе вопрос, почему мне было суждено встретиться с этим человеком, но в голове все перепуталось, чтобы внятно ответить на этот вопрос.
— Почему я должен рассказывать тебе свою историю? И забудь о предложении, которое ты мне сделал. Мне некуда идти, я не знаю, что делать с твоими деньгами. Я хочу лишь одного — умереть спокойно.
Он настаивает:
— А я любопытен. По крайней мере, начни: где это все было, когда?
Глубокий колодец: глухой всплеск в черной воде.
— Я забыл. Начало — это всегда конец, очередной Иерусалим, по-прежнему населенный призраками и безумными пророками.
Слова:
— Боже мой, ты был в Мюнстере?
Я тащусь к дверям, мой голос хрипл и слаб.
— В этой жизни я понял лишь одно: ни ада, ни рая не существует. Мы лишь несем их в себе повсюду, где бы мы ни находились.
Оставив его вопросы у себя за спиной, я, пошатываясь, иду по коридору, пытаясь вернуться в спальню.
Глава 4
Что-то по-прежнему жжет меня изнутри. Во дворе девушка стирает белье: молодое белое тело просвечивает сквозь подоткнутое платье.
Это уже не весна, для меня — уже нет: апрель лишь вынуждает меня расчесывать собственные шрамы — географическую карту проигранных битв.
Это Катлин. Она не является ничьей женой, да и все дети здесь, кажется, имеют не одну-единственную мать и одного-единственного отца, а множество родителей. Они не боятся и не почитают взрослых, которые разрешают им подшучивать над ними и смеются над детскими шалостями. Женщины, у которых есть время поиграть, с круглыми от беременности животами, мужчины, ни на кого не поднимающие руку во гневе, дети, сидящие на коленях. Элои создал Эдем и знал об этом.
Тринадцать лет назад он сцепился с Филиппом Меланхтоном в присутствии Лютера. Тощий и Толстый решили, что он съехал с катушек, и отправили папистским властям Антверпена убедительную просьбу арестовать его. Несколько месяцев спустя брат Жирный Боров выступит инициатором убийства всех нас, дьяволов во плоти, осмелившихся бросить вызов своим хозяевам. Мы с Элои имели общих врагов, но встретились только сейчас. Сейчас, когда все уже кончено.
Катлин выжимает белье: тот же жар у меня внизу живота. Я все забыл… Война уничтожила все: славу Господню, безумие, дикую бойню — я все забыл… Однако что-то еще осталось и не может быть уничтожено… Заоблачное, но настоящее, затаившееся в засаде за каждой извилиной мозга.
Я поднимаю взгляд и вижу тебя — твою улыбку.
Это место, где нужно остановиться, вдали от неприятностей, от черного крыла[26] Сыщика, постоянно преследующего меня повсюду.
Ты прекрасна. Ты живая. Ты сама жизнь, которая поскользнулась в грязи, но не хочет понять, что надо все бросить, и дарит мне еще один солнечный день, такой, как этот, и жар глубоко внизу.
— Геррит Букбиндер.
Вздрагиваю и моментально разворачиваюсь: рука сжимается в кулак, готовая нанести удар.
Приземистый, дородный, седобородый коротышка с решительным выражением лица.
Он говорит со мной очень серьезно:
— Старина Герт из Колодца. Жизнь никогда не прекратит преподносить нам сюрпризы. Я мог представить все, что угодно, но конечно же не то, что встречу тебя. Да еще и здесь к тому же…
Пытливо вглядываюсь в незнакомое лицо:
— Ты меня с кем-то путаешь, дружище.
Теперь смеется он:
— Не думаю. Но это не особенно важно: здесь не вспоминают о прошлом. Я тоже, появившись здесь, доведенный до отчаяния, как и ты, вздрагивал от испуга, как дикий кот, когда произносилось мое имя. Ты был с ван Геленом, так? Мне говорили, ты присутствовал при взятии ратуши в Амстердаме…
Пытаюсь понять, кто передо мной, но черты его лица ничего мне не говорят.
— Кто ты?
— Бальтазар Мерк. Неудивительно, что ты не помнишь меня, но я тоже был в Мюнстере.
Должно быть, это ему рассказал Элои.
— И я тоже верил. У меня был магазин в Антверпене: я бросил все, чтобы присоединиться к братьям-баптистам. Я восхищался тобой, Герт, и, когда ты нас бросил, это стало тяжелым ударом не только для меня. Ротманн, Бокельсон и Книппердоллинг прямо-таки с ума сошли и нас поставили на грань безумия.
Имена, которые ранят, но, кажется, Мерк искренен — он хочет понять.
Я смотрю ему в глаза:
— Как ты выбрался оттуда?
— С Крехтингом-младшим. Его брата бросили в тюрьму вместе со всеми остальными, а его нет, в последний момент он умудрился вывести нас, когда сторонники епископа уже входили в город. — Тень ложится на его лицо. — Я оставил в Мюнстере жену, она была слишком слаба, чтобы последовать за мной, — она не вынесла этого.
— А ты решил окончательно остаться здесь?
— Я выпрашивал милостыню на улицах много месяцев подряд, меня даже однажды арестовывали, солдаты, знаешь, когда я вернулся в Голландию. Меня пытали, — он показывает свои опухшие пальцы, — хотели заставить признаться, что я был баптистом. Но я молчал. Было хреново, да, я кричал как сумасшедший, когда у меня вырывали ногти, но ничего не сказал. Я думал о своей Анне, похороненной в этой могиле. И молчал. Меня оставили в покое, когда решили, что я совсем сошел с ума… Элои привел меня сюда, спас мне жизнь…
Я оборачиваюсь, чтобы бросить взгляд на балюстраду: Катлин складывает белье в корзину и уносит его прочь.
— Она прекрасна, правда?
Мне хочется сказать, что сейчас она гораздо важнее наших воспоминаний.
Он на секунду кладет руку мне на плечо:
— Здесь нет ни жен, ни мужей.
Корчу гримасу:
— Я стар.
Он смеется — настоящий взрыв смеха. Такое впечатление, что я слышу этот звук впервые после того, как мое существование прервалось на годы.
— Ты просто устал, брат. Ты мертв: Геррит Букбиндер мертв и похоронен под стенами Мюнстера. Здесь ты Лот, тот, который не возвращается. Запомни это.
Рука у меня на плече. Я слежу за детьми во дворике, словно это сказочные создания. Дети-палачи из Мюнстера далеко в прошлом… маленькие монстры Бокельсона… Дети-инквизиторы, у которых кровь на руках.
— Кто эти люди, Бальтазар?
— Свободные духом. Они добились чистоты, отвергнув грех лжи, и свободны в своих желаниях — для них это и есть счастье.
Он говорит все это так естественно, словно объясняет порядок мироздания. Жар у меня в животе сменяется болью — для меня, для этого измученного тела — и такая простая будничная радость.
Рука чуть сильнее сдавливает мне плечо.
— Святой Дух во всех них, так же как и в каждом из нас. Они живут честно и открыто жизнью Божьей — им нет нужды браться за меч.
В глазах все становится туманным, словно я теряю зрение.
— Ты. действительно веришь, что так оно и есть? Мы потеряли Царство, чтобы обрести его здесь?
Он кивает:
— Элои однажды сказал мне, что Царствие Небесное совсем не то, чего можно дождаться, оно не приходит однажды: будь то вчера или завтра и даже через тысячу лет. Это состояние души: оно существует повсюду и нигде… Оно в улыбке Катлин, в тепле ее тела, в радости ребенка.
Я понимаю, что мне хочется выплакать всю свою ненависть, страх, отчаяние, поражение. Но это трудно, больно. Мне приходится облокотиться на балюстраду.
— Для меня поздно.
— Никогда и ни для кого не поздно. Оставшись здесь, и ты поймешь это, брат.
— Элои хочет, чтобы я рассказал ему свою историю. Почему?
— Он верит в простых людей, униженных. Он верит, что Христос может возродиться в каждом из нас, в первую очередь в тех, кто изведал горечь поражений.
— Я видел лишь океан ужаса — он у меня за спиной.
Он вздыхает, словно действительно понимает:
— Пусть мертвые хоронят своих мертвых, чтобы живые могли возродиться к новой жизни.
Урок Спасителя.
— А тебя он тоже об этом просил?
— Нет. Я сумел выбраться из той пропасти, в которой ты погряз.
Не знаю, как это произошло. Наверное, само по себе — мне никто ничего не говорил, но я неожиданно понял, что вытесываю колья для ограды огорода. Я начал отвечать на приветствия всех встреченных, и молодой чесальщик даже спросил моего совета, как ему лучше наладить свой станок.
Складываю в кучу заостренные колья, в углу сада, за домом. Маленький топор остр и легок, он позволяет мне работать сидя и не прилагая особых усилий. На какое-то мгновение у меня вновь возникает перед глазами юноша, коловший дрова на заднем дворе пастора Фогеля… тысячу лет назад… Но я стараюсь побыстрее прогнать это воспоминание.
Светловолосая девочка, беззубо улыбаясь, подходит ко мне:
— Ты Лот?
Мне по-прежнему трудно выдавить из себя хоть слово.
Я бросаю работу, чтобы не поранить ее щепками.
— Да. А ты кто?
— Магда.
Она протягивает мне разрисованный камешек:
— Я раскрасила его для тебя.
Недолго верчу его в руках.
— Спасибо, Магда, ты очень добра.
— А у тебя есть маленькая девочка?
— Нет.
— А почему?
Прежде ни один ребенок никогда не задавал мне вопросов.
— Не знаю.
Она появляется совершенно неожиданно, в руках — мешочек с семенами.
— Магда, пойдем, мы должны засеять огород.
Вновь тот же древний жар. Слова вылетают сами по себе:
— Это твоя дочь?
— Да.
Катлин улыбается, делая день светлее, берет малышку за руку и смотрит на колья:
— Спасибо за то, что ты делаешь. Без ограды огород не просуществует и дня.
— Спасибо вам за то, что нашли мне занятие.
— Ты останешься с нами?
— Не знаю, мне некуда идти.
Крошка выхватывает мешок из рук матери и бежит в огород, бормоча что-то себе под нос.
Голубые глаза Катлин не дают покоя моему животу.
— Оставайся…
Глава 5
Элои ведет переговоры с двумя людьми, одетыми в черное, — у них вид серьезных, расторопных коммерсантов.
Я жду, сидя в отдалении: создается впечатление, что он на короткой ноге с этими людьми и общается с ними в свое удовольствие. Мне интересно, догадываются ли они, о чем он действительно думает.
Они прощаются друг с другом эффектными поклонами и фальшивыми улыбками, в чем никому и никогда не удавалось превзойти Элои. Обе напыщенные вороны уходят, не удостоив меня и взглядом.
— Это хозяева типографии. Я заключил с ними сделку — хочу использовать ее. Пришлось пообещать, что у них не будет неприятностей с цензурой, но нам придется соблюдать осторожность.
Он говорит со мной, словно уже как божий день ясно, что я стал одним из них.
— Представляю, какие деньги тебе приносят твои «знакомства»…
— Повсюду есть люди, способные понять то, что мы им скажем. Нужно общаться с ними и находить новые деньги, чтобы печатать и распространять наши послания. Свобода духа не имеет цены, но этот мир стремится для каждой вещи определить ее цену. Мы должны твердо стоять на земле: здесь у нас все общее, мы живем безмятежно и просто, работаем, чтобы обеспечить себе средства на жизнь, и поддерживаем знакомства с богатыми людьми для того, чтобы они финансировали нас. Но внешним миром правит война между странами, торговцами и церковью.
Обескураженно пожимаю плечами:
— И кого именно вы ищете? Человека, который сможет вращаться в этом мире, где все режут друг другу глотки? Того, кто оказался способен там выжить?
Очередная обезоруживающая улыбка, но уже с искренностью, которой торговцы не удостоились.
— Нам нужен некто толковый и расторопный, тот, кто сможет участвовать в интригах и вовремя шептать нужные слова в нужные уши.
Мы смотрим друг на друга.
— История длинна и запутанна, иногда память подводит меня.
Элои серьезен:
— Я не спешу, а ты наберешься сил, избавившись от всего, что мучает тебя.
Все так, словно мы всегда планировали это, словно он ждал меня, словно…
— Я знаю, ты встретился с Бальтазаром. Это он заставил тебя изменить мнение?
— Нет. Это сделала маленькая девочка.
Кабинет погружен в полумрак, разрываемый потоком света, струящегося сквозь закрытые ставни. Элои предлагает мне рюмку ликера и свое безмолвное внимание.
— Что ты знаешь о крестьянской войне?
Он качает головой:
— Не много. Когда я побывал в Германии в 1525 году, то встретился с братом, с которым какое-то время переписывался: его звали Йоханнес Денк, свободная душа, готовая сбить спесь и с папистов, и со сторонников Лютера. Но, как я тебе говорил, тогда я был молод и не так прозорлив.
Имя холодит кровь, заставляет всплыть на поверхность воспоминания: лицо, семью.
— Я хорошо знал Денка. Я боролся с ним плечом к плечу вместе с людьми, которые действительно считали, что смогут положить конец греху, неверию в Бога и несправедливости на земле. Наша надежда развеялась на равнине под Франкенхаузеном 15 мая 1525 года. Тогда я бросил человека на произвол судьбы, отдав его в руки ландскнехтов. Я унес с собой его сумку, полную писем, имен и надежд. И подозрение о том, что нас предали, продали войскам князей, как скот на ярмарке. — До сих пор тяжело произносить это имя. — Этим человеком был Томас Мюнцер.
Я не вижу его, но чувствую охватившее его изумление, возможно, даже недоверие человека, словно он говорит с призраком.
Его голос звучит едва слышно, как шепот:
— Ты действительно сражался вместе с… Томасом Мюнцером?
— И я тогда был молод, но достаточно проницателен, чтобы понять: Лютер предал дело, которое вручил нам. Мы отдавали себе отчет, что должны будем продолжить путь с того самого места, где монах сложил оружие. История и должна была так окончиться, на покрытой трупами равнине. Но я, несмотря ни на что, выжил.
— Денк погиб там?
— Нет. Ему поручили собрать подкрепление для битвы, но он так и не смог подойти вовремя.
Воспоминания даются мне с нечеловеческими усилиями.
— Под Франкенхаузеном я погиб в первый раз. Но не в последний.
Отпиваю глоток ликера, чтобы освежить память.
— В течение двух лет… двух бесконечных лет… я прятался в доме лютеранского пастора, который тайно симпатизировал нашему делу, в то время как за стенами его дома солдаты прочесывали область за областью в поисках выживших, вернувшихся оттуда. Со мной было покончено, у меня появилось новое имя, мои друзья были мертвы, мир населен призраками и людьми, готовыми предать тебя, если ты скажешь лишнее слово. Однажды, когда работа и одиночество, казалось, уже полностью доконали меня, нас разыскали, не знаю как… Но нас выследили. Мне снова пришлось бежать.
Я перевожу дыхание.
— Представь себе, это внезапное бегство оказалось для меня спасительным — оно спасло меня от медленной и жестокой смерти.
Возможно, он не понимает меня до конца — не может проследить за моей мыслью, но не осмеливается перебивать. Он действительно заворожен и с нетерпением ждет продолжения моего рассказа.
— Я взял имя человека, которому случилось перейти мне дорогу. Долгое время я шатался в поисках сам не знаю чего, наверное, места, где я мог бы исчезнуть навеки. Наконец летом 1527 года я добрался до Аугсбурга и вновь встретил Денка.
— Боже мой!
Он говорит медленно, понизив голос: он умеет слушать истории.
— Ну да. Выжившие объединились. Глупые, бесполезные выжившие.
Глава 6
Лукас Нимансон. Торговец парчой из Бамберга. Полный кошель, шикарная одежда из добротной материи, весьма основательный груз товара, относительно новая повозка, запряженная двумя лошадьми, немного потасканный, но еще молодой. Расслабляю мышцы, затекшие от долгой — много миль — тряски… На вполне сносной кровати на постоялом дворе прямо напротив западных ворот города еще долго звучат мои крики и ругательства по поводу состояния дорог в этих землях. Перед тем как браться за что-то еще, надо поспать несколько часов, чтобы не ныли кости, — назавтра размышления о грузе, о повозке, об измученных животных. Бросить взгляд на праздную толпу, затопившую широкие улицы этого людного имперского города, куда нахлынули горячие головы из всех остальных земель, чтобы скрыться от новой бойни. Как и Ганс Гут, пророк-книготорговец, способный основать общину на каждой станции, где перепрягают лошадей, и глазом не моргнув рассказывающий о собственных видениях, касающихся грядущего Апокалипсиса…
Осторожно! Не слишком много трепать языком, избегать всевидящего ока врага.
Наблюдать, проявлять осмотрительность, при необходимости полагаться на случай. В конце концов, я же попал в город. Трагедия, судьба, непостижимый рок ставят грубую материю и душу в такие условия, которых я никогда не представлял.
Случай вел меня, обессиленного, в рваных одеждах по дорогам и харчевням, деревням и постоялым дворам, рынкам и хлевам. После бесконечных одиноких скитаний 26 июня тот же случай свел бессмысленную судьбу горемыки торговца Нимансона с моей.
Он нервно осведомлялся о безопасности на южных дорогах и о лучшем времени для отправления. Без сомнений, он вез ценный товар. Под плащом зазывно круглилась сумка из светлого сафьяна — моя любовь с первого взгляда. Слуга, зараженный какой-то шлюхой, будет прикован к постели еще несколько дней, и это вынуждает его отправиться в путь в одиночестве завтра на рассвете.
Я следовал за ним, на некотором расстоянии, почти пять миль, пока дорога широкой петлей не углубилась в лесистую местность: невысокие холмы, полнейшее одиночество. Я догоняю повозку и, взволнованно размахивая руками, заставляю его остановиться.
— Господин, господин!
— Чего вы хотите? — спрашивает он, поднимая брови и натягивая вожжи.
— Ваш слуга, господин…
— Что у тебя, что ты хочешь?
— Оказался не так уж и болен. Его поймали этим утром, когда он тайком пытался улизнуть с постоялого двора. У него была большая сумка, полная драгоценностей, которые, как я думаю, были взяты из вашего груза. — С этими словами показываю ему сумку с перепиской Магистра Томаса.
— Каков сукин сын! Конечно же это не его добро, он совсем нищий. Подожди, я пойду посмотрю!
Он спускается, подходит ко мне, я сжимаю ручку сумки в левой руке, он склоняется над ней, чтобы посмотреть. Палка моментально опускается ему на затылок.
Он падает, как сухое дерево.
Блокирую ему руки коленями, три оборота веревки — и надежно завязанный узел.
Отрываю от сумки ремень и сбрасываю его в канаву. Готово.
Разрезаю веревку, которой закреплен груз, и подпрыгиваю, чтобы осмотреться: ткани — рулоны разного размера и расцветки. Бедный недоносок: с твоим делом покончено. Даже одежда теперь тебе не понадобится. Как и имя, вырезанное на боку повозки. Я читаю его: «Лукас Нимансон, ткач из Бамберга».
Глава 7
Йоханнес Денк в Аугсбурге. По пути я получил от него кое-какие известия и теперь точно знаю, где его искать. За грандиозным собранием пасторов общин, которое готовилось все последние месяцы, навязчиво ощущалась рука молодого ветерана восстания.
Указанный мне дом — в конце улицы торговцев шерстью. Мне открыла дверь высокая стройная женщина с ребенком на руках, за ней робко, нетвердыми шагами, шла девчушка, моментально спрятавшаяся за юбку матери. Я старый друг ее мужа, не видевший его много лет. Я задерживаюсь в дверях, а девчушка с любопытством разглядывает меня.
Йоханнес Денк — крепкие объятия, ясные глаза, в которых светится недоверие.
Он предлагает мне выпить из фляжки на поясе и дарит сердечную улыбку без слов. Ощупывает мои руки, плечи, словно чтобы удостовериться, что я не призрак, выплывший из пучины страшнейших кошмаров. Да, это действительно я. Но забудь мое имя, если не хочешь доставить ищейкам удовольствие. Он радостно смеется:
— Как мне теперь тебя называть? Лазарем? Возрожденным? Воскресшим?
— Два года я был Густавом Мецгером. Сейчас я Лукас Нимансон, продавец тканей. Завтра, а кто его знает…
Он продолжает с ужасом разглядывать меня. Нам обоим трудно подобрать слова, решить, с чего начать. Поэтому мы так и продолжаем молчать до бесконечности, думая обо всем. В тот день Мюльхаузен был островом, изолированным от мира и от жизни, на котором мы волей случая собрались искать путь к Богу. Из разных мест и по ьоле разных судеб.
— Ты один?
Голос напряжен и полон воспоминаний.
— Да.
Он опускает голову, восстанавливая в памяти лицо, фигуру, крик радости и надежды, эхом разносившийся далеко вокруг.
— Как?
— Удача, друг мой, удача и, возможно, чуть-чуть милости Господа Бога, который решил помочь мне. А ты?
Глаза, расширенные от воспоминаний, словно для него это тяжкий труд, словно речь идет о его детстве.
— Мы застряли в болотах где-то в районе Эйзенаха. Я умудрился набрать около сотни людей и разжиться небольшой мортирой. Но мы столкнулись с колонной солдат, вынудивших нас искать убежища в деревушке, названия которой я не помню. — Он поднимает взгляд, уставившись куда-то в пустоту поверх моей головы. — Мне жаль, что я не смог ничего сделать. Мы не оказали вам помощи.
Он кажется еще более удрученным, чем я. Я думаю, сколько раз за эти два года он вновь и вновь переживал собственную беспомощность в тот день.
— Вы тоже стали бы пушечным мясом. Нас было восемь тысяч, и я не знаю никого, кто спасся.
— Кроме тебя.
Я криво улыбаюсь и пытаюсь иронизировать по поводу собственного позора:
— Кто-то должен был рассказать об этом.
— И им оказался ты. А это важнее всего.
— Мы все потеряли.
В его глазах блестит ироничная мудрость.
— А ты разве не знаешь вещей, ради которых можно потерять все?
Гримаса удивления — это все, чем я могу ответить ему. Но я знаю, что он прав, и как бы мне хотелось с той же легкостью забывать собственное прошлое.
Он сразу становится серьезным: у него не было недостатка во времени для размышлений.
— Когда я узнал, что Магистра Томаса и Пфайффера приговорили к смерти, я тоже подумал, что со мной покончено. Говорят, что во время преследований после Франкенхаузена были убиты еще сотни тысяч человек. Я удрал, я прятался в лесах и пытался спасти собственную шкуру. Много месяцев я не спал по две ночи подряд в одной кровати. Но я не был одинок, нет, во мне жила надежда вновь связаться с братьями из других городов, со всеми друзьями и коллегами из университета. Это поддерживало во мне жизнь, это давало мне силы не опустить руки и не сесть на землю в ожидании последнего удара. Если бы я тогда остановился, меня бы здесь теперь не было и я не смог приветствовать тебя.
Мы выходим во двор за домом, где несколько облезлых цыплят роются в пыли и две свиные шкуры сушатся на солнце, как старые изношенные паруса.
Моя очередь рассказывать.
— Я отсиживался. Я был мертв. Я зарылся под землю на целых два года, колол дрова и выслушивал скучнейшие речи одного сумасшедшего, который приютил меня: Вольфганга Фогеля.
— Фогель! Господи Боже, я слышал: его казнили несколько: есяцев назад.
— Я едва избежал его участи.
Он встревоженно свистит сквозь зубы:
— Как вас выследили?
— Они перехватили одного из компаньонов Гута, когда он направлялся на юг разыскать хоть кого-то из спасшихся. Я представляю, как они мучили его, как выбивали из него имена. Фогель, должно быть, оказался в списке, поэтому ему пришлось бежать. И мне с ним. Ищейки проклятые. Они преследовали нас целых два дня, пока мы не решили, что нам лучше разделиться. Мне повезло, ему нет. И вот я здесь.
Он изумленно смотрит на меня:
— Твой ангел-хранитель поистине необыкновенно могуч, друг мой.
— Гм. В наше время лучше иметь надежный меч.
Воздух свеж, шум города едва доходит до нас. Мы сидим на полене. Солидарность выживших теряется, мысли и слова становятся спокойными, даже далекими, как звуки, доносящиеся с улицы. Мы живы, и этого чуда сейчас для нас довольно — вот что мы хотим сказать друг другу, не добавляя ничего больше.
От ликера его голос становится хриплым.
— На днях должен прибыть еще и Гут. Он вбил себе в голову, что Апокалипсис вот-вот наступит, если он отправится в народ, как святой, крестить людей. Просто удивительно, как его до сих пор не схватили. Он шатается по округе, останавливается поговорить с крестьянами и спрашивает их, как они понимают отрывки из Библии, которые он им читает.
Я усмехаюсь:
— Очевидно, он добился громадных успехов!
— Гут! Неудавшийся книготорговец, ставший пророком!
Какой-то миг мы оба надрываемся от смеха, вспоминая трусоватого Ганса, которого оба хорошо знали.
— До меня дошли слухи, что Стерх и Метцлер пытаются вновь создать армию, собирая выживших в той войне. Вот еще два безумца. Нет никакой надежды. Сюда, напротив, с конца прошлого года прибывают братья. Из Швейцарии и из соседних городов. Здесь хороший климат, и, по крайней мере, мы можем свободно встречаться. Это отличные парни, ты должен с ними познакомиться, они пришли из университета. Собор, который мы организуем, станет первым шагом к новому движению. Отсюда все начнется вновь, и уже сейчас становится все больше и больше тех, кто хочет свободно исповедовать истинную веру. Но мы должны быть осторожными.
Возможно, ты ожидал бурных проявлений энтузиазма, но на этот раз я разочарую тебя, брат. Я по-прежнему молчу, давая ему возможность продолжить.
— У нас есть и Якоб Гросс из Цюриха, мы выбрали его министром веры, и Зигмунд Сальмингер, и Якоб Дашер, его заместители, они из Аугсбурга и хорошо знают здешних жителей. Есть еще и последователи Цвингли, Леопольд и Лангенмантель. С их помощью мы учредили фонд помощи бедным…
Он говорит об отдаленных событиях, словно рассказывает сагу об исчезнувшем народе… Возможно, почувствовав это, он останавливается — тяжелый вздох:
— Не все потеряно.
И вновь та же двусмысленная усмешка, моя:
— Ты действительно хочешь начать все снова, Иоганн?
— Я не хочу, чтобы новые священники говорили мне, во что я должен верить и что я должен читать, будь то паписты или лютеране. Нас достаточно, чтобы просочиться в университеты и подорвать авторитет друзей Лютера и князей, потому что в университетах, в городах формируются и растут умы и именно оттуда распространяются идеи.
Я пристально смотрю ему в глаза: неужели он действительно верит во все это?
— А ты рассчитываешь, что вам позволят это сделать, что они будут стоять и смотреть, пока вы будете создавать свою организацию? Я видел их. Я видел, как они набрасывались на невинных людей и вырезали их, мальчишек…
— Знаю, но в Аугсбурге все по-другому, здесь даже дышится свободнее, я убежден, что, будь Мюнцер сейчас здесь, он бы согласился со мной.
Это имя бередит мои раны, и я взрываюсь от ярости:
— Но его нет. И нравится тебе это или нет, это довольно важно.
— Брат, при всем своем величии он не был всем.
— Но тысячи, шедшие за ним, были. Много лет назад я покинул Виттенберг, потому что мне приелись теологические диспуты и доктора, объяснявшие мне, что читать, в то время как за его стенами вся Германия пылала огнем. Но после всего, что произошло, я по-прежнему думаю так же. Этим твоим теологам не остановить преследований.
Мы молча идем по периметру двора, возможно, даже он не до конца верит себе. Он останавливается и передает мне фляжку.
— По крайней мере, попытаться стоит.
Глава 8
Особняк у патриция Ганса Лангенмантеля весьма внушительный — в гостиной помещаются все. Около сорока человек, многие из них уже крещены и обращены в баптизм Гутом, который только вчера вернулся в город. Обнимая меня, он повторил слова Магистра: «Время пришло», и я не знал: рассмеяться ему в лицо или уйти. В конце концов я попросту окончательно заткнулся: наш книготорговец не заметил, что время движется, а несправедливость продолжает торжествовать. Да и как он мог? Он сбежал при выстреле первой пушки.
Денк выводит меня в люди и представляет брату по имени Томас Пуэль. В ожидании Гута мы стоим в стороне от болтающей компании.
— Здесь будет грандиозная битва.
— Что вы хотите сказать?
— Гут был в Никольсбурге и встречался с Губмайером, братом из тех мест, который больше не хочет иметь ничего общего с безумием Гута. Кажется, наш Ганс предложил больше не платить налоги и отказываться служить в ополчении. В результате власти заперли его в замке, а он с помощью друга умудрился сбежать через окно. Представляю, насколько он был взбешен, но сейчас он может разыгрывать из себя мученика. Он и здесь будет выдвигать подобные предложения.
Незнакомые серьезные лица. Я убеждаю Иоганна сесть рядом со мной в стороне от остальных.
— Дашер и остальные твердо стоят на земле, а я попытаюсь ограничить ущерб, который может нанести Гут. Если мы сейчас вступим в конфликт с властями, у нас не будет времени для укрепления наших рядов. Но попробуй объясни это ему…
Словно призванный Денком, он появляется в центре гостиной в позе пророка, которая вместо того, чтобы заставить меня закатиться от смеха, лишь заставила меня пожалеть его.
Она одевается, не сказав ни слова. Свет струится в окно, впуская вечер в комнату.
Лежа на боку, я смотрю на колокольню на фоне неба — стаи ласточек… Дрозд прыгает по подоконнику, подозрительно изучая меня. Я чувствую тяжесть своего тела, вялых мышц, словно подвешенных в пустоте.
— Ты еще хочешь меня?
Не хочу качать головой, поднимать взгляд, говорить. Дрозд свистит и улетает прочь.
Рука дотягивается до сумки под кроватью. Протягиваю ей монеты поверх одеяла.
— Благодаря этому мы могли бы заняться любовью снова.
Мой голос звучит невнятно — я едва бормочу:
— Я богат. И устал.
Полная тишина говорит мне, что она ушла. Я по-прежнему не двигаюсь. Думаю об этих безумцах, спорящих, когда придет Судный день. О том, что своим поспешным уходом оскорбил их. О том, что Денка, без сомнения, поймут и оценят. И о том, что свежий воздух на улицах пьянил меня, пока я бесцельно шатался по городу. Что она выбрала именно того незнакомца, за которым стоило пойти следом, что он был молод и несчастен, как и сама Дана, что она предложила ему тепло и улыбку, показавшиеся почти искренними. Я решил не думать.
Друзья мертвы, а к словам тех, кто остался, я откровенно глух. Бога здесь больше нет, Он предал нас в один прекрасный весенний день, исчезнув из мира, забыв обо всех своих обещаниях и оставив нам жизнь взаймы. Оставив нас совершенно свободными, чтобы тратить ее на всяческую дребедень.
Дрозд, вернувшийся на подоконник, продолжает взывать к башням. Сон заставляет меня закрыть глаза.
Мне не удается вспомнить твое лицо: ты как тень, как призрак, проскальзывающий на границе между событиями дня и поджидающий в темноте. Ты нищий, выпрашивающий милостыню в аллеях, и жирный купец, остановившийся в соседней комнате. Ты, и та молодая шлюха, и шпик, выслеживающий меня повсюду. Все и никто — твой род пришел в мир вместе с Адамом: злосчастный и противный Создателю. Войско, ожидавшее нас за холмами.
Коэлет, Екклесиаст. Предвестник несчастья. Три письма, полные замечательных, льстивых для Магистра слов, новостей и ценных советов. Под Франкенхаузеном мы встретили не армию калек, которую ты нам обещал, а сильное боеспособное войско. А ты писал, что мы без труда сможем их смести.
Ты хотел, чтобы мы вышли на эту равнину и всех нас вырезали.
У Денка прекрасная семья, спокойная, хотя они отнюдь не преуспевают: одежда поношена и во многих местах залатана, в доме шаром покати. Его жена, Клара, готовила мне обед, а старшая дочь занималась братишкой, пока мать накрывала на стол.
— Тебе не стоит уходить так просто.
Сожаления нет, он разливает шнапс по стаканам и протягивает мне один.
— Возможно. Но меня уже тошнит от дискуссий на определенную тему.
Она склоняет голову, пытаясь возродить огонь в очаге, вороша угли кочергой.
— Если Гут немного болен на голову, это не означает, что…
— Не в Гуте дело.
Он пожимает плечами:
— Я не могу заставить тебя верить в этот собор силой. Я просто прошу тебя проявлять больше доверия к нашим знакомым.
— За эти годы я сильно изменился, Иоганн.
Я произношу имя пониженным голосом — теперь это вошло в привычку:
— Магистр Томас под Франкенхаузеном не хотел, чтобы всех нас вырезали: просто сведения, которые он получал, были неверными. — Я смотрю Денку в глаза, давая возможность понять и оценить эти слова. — Кто-то, кто-то из тех, кому Магистр доверял, послал ему письмо с ложными сведениями.
— Томаса Мюнцера предали? Невозможно…
Запускаю руку под рубашку и втаскиваю оттуда пожелтевшие страницы:
— Прочти, если не веришь мне.
Голубые глаза быстро пробегают по строчкам, а на лице в это время отражается нечто среднее между недоверием и отвращением:
— Господь всемогущий…
— Оно датировано 1 мая 1525 года. То есть написано за две недели до бойни. Филипп Гессенский уже отрезал юг и форсированным маршем продвигался к Франкенхаузену. — Жду, пока мои слова дойдут. — Здесь у меня еще два других письма, написанные за два года до этого. Они полны самых возвышенных слов: никто не смог бы усомниться в их искренности.
Этот человек какое-то время заискивал перед Магистром, чтобы завоевать его доверие.
Передаю ему остальные письма. Гримаса, исказившая его лицо, не оставляет сомнений, что слова жгут его изнутри. Он быстро пробегает глазами по плохо сохранившимся строчкам, разгадывая их скрытый смысл, пока лицо его не каменеет, а глаза не становятся крошечными.
— Я храню эти письма все это время.
Мы смотрим друг другу в глаза: в них пылает отражение костра, вокруг которого пляшут ведьмы на шабаше.
— Я был с ним, Иоганн, до самого конца. Это Магистр приказал мне спасаться бегством, предоставив его собственной судьбе. И я сделал это не раздумывая.
Мы молча сидим, вновь погрузившись в воспоминания, но мне кажется, я понимаю течение его мыслей.
В конце концов я слышу его бормотание:
— Коэлет. Екклесиаст.
Я киваю головой:
— Человек из общины, любой из этих людей. Один из тех, кому Магистр доверял, и тот, кто послал его на бойню. Я больше не верю никому, Иоганн, писакам и докторишкам в особенности. Я не имею ничего против твоих друзей, но не проси меня сидеть и выслушивать ту чушь, которую они несут.
— Если ты не захочешь присоединиться к нам, я буду уважать твое мнение. Но об одном я должен тебя попросить — останься моим другом. — Он бросает взгляд во мрак соседней комнаты: — У меня семья. Если мне придется спешно бежать из города, я не смогу взять их с собой.
Больше в словах нет нужды: у нас по-прежнему есть то, чего не отнимет ни один шпик, ни одно поражение.
— Не беспокойся. Я присмотрю за ними.
Йоханнес Денк—единственный друг, который остался у меня.
Глава 9
Три удара и голос за дверью:
— Это я, Денк, открой!
Я вскакиваю с кровати, сбрасывая одеяло.
— Ищейки. Они взяли Дашера — ворвались к нему в дом, пока все спали.
— Вот дерьмо! — Я начинаю поспешно одеваться.
— В квартале полно стражников: они ходят по домам, им известно, где мы живем.
— А твои?
— У друзей, в безопасном месте, и нам тоже придется идти туда, здесь слишком опасно — они хватают всех, кто не живет в городе…
Собираю вещи и надежно прячу дагу под плащом.
— Это тебе совсем не пригодится.
— А может, и пригодится. Идем, показывай дорогу.
Мы спускаемся по лестнице и выходим в переулок. Он ведет меня по узким улочкам, где уже начинают открываться магазины. Я следую за ним, совершенно не ориентируясь в пространстве, мы входим в нищенский квартал. Я врезаюсь в собачью будку, которую отбрасываю ударом ноги: все время — за Денком, сердце бьется в горле. Мы останавливаемся перед крошечной дверью: два удара и невнятно промямленное слово. Нам открывают. Мы входим. Внутри темно. Ничего не видно. Он толкает меня к люку.
— Осторожно, лестница.
Мы спускаемся и оказываемся в погребе, свет падает на взволнованные лица: я узнаю нескольких братьев, которых видел в доме у Лангенмантеля. Жена Денка с детьми тоже здесь.
— Тут ты будешь в безопасности. Нужно предупредить остальных, я вернусь, как только смогу.
Он обнимает жену… плачущий сверток на руках… поглаживание дочери по голове.
— Я иду с тобой.
— Нет. Ты дал мне обещание, помнишь?
Он тащит меня к лестнице:
— Если я не вернусь, выведи их отсюда, стражников они совершенно не волнуют, но я не хочу, чтобы они подвергались риску. Обещай, что позаботишься о них.
Трудно бросать его на произвол судьбы — именно этого я больше всего и не хотел делать.
— Согласен, но будь осторожен.
Он крепко сжимает мне руку с грустной полуулыбкой. Я вытаскиваю кинжал из-за пояса:
— Возьми.
— Нет, лучше не давать им повода прибить меня как собаку.
Он уже карабкается по лестнице.
Оборачиваюсь, его жена стоит рядом — ни слезинки в глазах, сын у груди. Вновь вижу перед собой Оттилию — та же сила во взгляде. Вот такими я и запомнил их, крестьянских женщин.
— Твой муж необыкновенный человек. Он выпутается.
Они возвращаются втроем. Один из них — Денк. Я знал, что старый лис не попадет в капкан. Он умудрился прихватить с собой еще двух братьев.
Для тех, кто был заперт здесь во тьме, где лишь слабый свет сочился сквозь щель, эти часы показались бесконечностью.
Она обнимает его со вздохом облегчения. Во взгляде Денка решимость человека, не желающего терять ни секунды.
— Жена, послушай меня. Против вас они не имеют ничего, ты с детьми будешь в безопасности в этом доме, а как только буря уляжется, вы сможете спокойно уйти отсюда. Без сомнения, гораздо опаснее было бы попытаться скрыться сейчас, когда каждые ворота в городе контролирует стража. Жена Дашера приютит тебя. Я найду способ написать тебе.
— Куда ты направишься?
— В Базель. В единственный оставшийся город, где я не буду постоянно рисковать головой. Ты приедешь ко мне с детьми, как только все худшее останется позади — это вопрос нескольких месяцев. — Он оборачивается ко мне: — Друг мой, не бросай меня сейчас, поверь мне, я могу дать тебе слово: они не знают ни твоего имени, ни твоего лица.
Я киваю, не совсем понимая, что делаю.
— Спасибо. Я буду тебе благодарен всю свою жизнь.
Запоздало и тупо реагирую на его спешку:
— Как ты намерен покинуть город?
Он указывает на одного из своих компаньонов:
— Огород за домом Карла — как раз под стеной. Воспользовавшись лестницей, мы, с наступлением темноты, сможем сделать это. Придется бежать по полям всю ночь. Я найду способ дать тебе знать, что я добрался до Базеля живым и здоровым.
Он целует дочь и крошечного Натана. Обнимает жену и шепчет ей что-то на ухо: невероятная сила по-прежнему не дает ей плакать.
Я провожаю его до лестницы.
Последнее прощание:
— И да защитит тебя Господь.
— И да осветит Он тебе путь в ночной тьме.
Братья подбадривают его, и его тень быстро исчезает, карабкаясь вслед за ним вверх по лестнице.
Глава 10
— Больше я никогда не видел его. Уже много лет спустя до меня дошли слухи, что в конце того же года он умер в Базеле от чумы.
В горле у меня пересыхает, но со временем все слабеет, даже тоска.
— А его семья?
— Их всех приютили в доме брата Якоба Дашера. Гута схватили 15 сентября, это я еще помню. О своей дружбе с Томасом Мюнцером он рассказал лишь после того, как его долго пытали. Он умер глупейшим образом — так же глупо, как и жил. Попытался бежать, устроив пожар в погребе, где его заперли, чтобы стражники поспешили открыть камеру. Но никто не удосужился это сделать: он умер, задохнувшись от дыма после того, как сам же и развел огонь. Леопольд, самый умеренный из братьев, оказался и самым крепким орешком: он ничего не признал и никого не выдал. Его пришлось отпустить, но он был изгнан из города со всей своей сектой, мне удалось присоединиться к ним. Я покинул Аугсбург в декабре двадцать седьмого, чтобы больше никогда туда не возвращаться.
Элои — темный силуэт в кресле за массивным сосновым столом.
— И куда же ты тогда направился?
— В Аугсбурге я узнал, что мой старый товарищ по учебе живет в Страсбурге. Его звали Мартин Борхаус по прозвищу Целлариус. Когда я писал ему с просьбой о помощи, я знал, что он окажется истинным другом. — Стакан снова полон: это поможет мне все вспомнить или напиться пьяным, что, впрочем, не слишком важно.
— Итак, ты отправился в Страсбург?
— Да, в баптистский рай.
Глава 11
Каблуки привратника стучат у меня над головой, когда мы проходим в дом. Анфилада просторных залов, где скрещиваются взгляды персонажей, изображенных на холстах и гобеленах, а безделушки самых разных форм и из всех возможных материалов теснятся на блестящем дереве и мраморе роскошной мебели.
Меня приглашают расположиться на диване между двумя большими окнами. Занавес едва скрывает роскошные формы лип в парке. Привратник снова проходит наверху в своих черных туфлях, стучится и появляется с другой стороны двери. Голос мальчика нудно твердит странные звуки, которые я тоже, как помнится, зубрил еще в школе, когда учил древние языки.
— Господин, посетитель, которого вы ожидали, прибыл.
В ответ — скрип отодвигаемого стула по полу и слащавый голос, торопливо прерывающий слова школяра:
— Хорошо, очень хорошо. Сейчас я отойду на минуточку, а ты в это время повтори эвристические и саркастические парадигмы, ладно?
Он останавливается прямо против дверей — выход опытного актера:
— В лучшем месте и в лучшее время, не так ли?
— Надеюсь на это, друг мой.
Мартин Борхаус, прозванный Целлариусом, один из тех людей, с которыми я никогда не думал встретиться снова. До меня доходили слухи о его назначении наставником детей высшей знати, и я был уверен, что наши пути никогда не пересекутся.
Он, напротив, утверждает, что всегда надеялся на нашу встречу, а когда переехал в Страсбург — на то, что она состоится именно здесь. Он говорит, что студенты, заполнявшие аудитории Виттенберга, преисполнившись большими симпатиями к Карлштадту, чем к Лютеру и Меланхтону, покинули этот город, переехав в Эльзас. И сам Карлштадт тоже.
Он говорит о Страсбурге с необыкновенным энтузиазмом, пока мы проходим мимо достраивающейся части собора, направляясь к месту моего будущего проживания. Он описывает его как город, где никого не преследуют за убеждения, где ересь превращается в увлечение и главную тему для обсуждений в лавках и в гостиных, если она основана на блестящей аргументации и безупречной морали.
Повозка, везущая куски песчаника, с трудом продвигается по мощенной булыжником площади. Колокольня у собора Богородицы — самое высокое и внушительное здание, которое мне доводилось видеть за всю свою жизнь. Она расположена с левой стороны фасада, а еще через несколько лет ее близнец справа удвоит величие этого необыкновенного здания.
— У печатников, — вещает Целлариус, — нет проблем с публикацией самых последних рукописей. «Благословением Гутенберга» мы называем их привилегии перед многоуважаемыми коллегами из других регионов. Ибо именно здесь отец книгопечатания открыл свою первую типографию.
— Мне очень хотелось бы посетить ее, если это возможно.
— Конечно же, но вначале нам необходимо заняться более важными делами. Этим вечером ты обязательно должен познакомиться с собственной женой.
— Моей женой? — изумленно переспрашиваю я. — Я женат, а никто не удосужился сообщить мне об этом!
— Урсула Йост, девушка, вскружившая головы половине Страсбурга. Ты, Линхард Йост, — ее муж.
— Ладно, дружище, давай разбираться по порядку. Мне приятно узнать, что она роскошная женщина, но, прежде всего, кто этот Линхард Йост?
— Ты писал мне, что хочешь пожить спокойно, сменить имя, чтобы ищейки навсегда потеряли твой след? Доверься Мартину Борхаусу: теперь я стал мастером в подобных вещах. Страсбург полон людей, которые хотят замести свои следы. Ко всему прочему, Линхарда Йоста никогда не существовало, и это все значительно упрощает. Урсула тоже не замужем, хотя, едва прибыв в город, объявила себя замужней дамой.
— И почему, если мне будет дозволено спросить тебя?
— По множеству причин, — отвечает Целлариус с тем же выражением, с каким объяснял мне суть учения святого Августина. — Женщину, путешествующую в одиночестве, большинство в городе сочтет ведьмой, в то время как она предпочитает не слишком обращать на себя внимание: я даже не знаю, действительно ли ее зовут Урсулой. К тому же благородный господин, в доме которого она гостила вплоть до последнего времени, начал оказывать ей чересчур пристальное внимание, делая сомнительные предложения…
— … И рассказ о муже Линхарде, который рано или поздно объявится, должен был охладить его пыл, насколько я понимаю. — Я смеюсь. Встреча со старым другом действительно подняла мне настроение. — Хорошо. Что еще я должен узнать?
Солнце пытается прорваться между темными тучами. Луч света разрывает серое одеяло и освещает лицо Целлариуса.
— Я старался как можно меньше распространяться по твоему поводу. Ты был моим сокурсником в университете. У тебя были какие-то неотложные дела, и только теперь ты смог приехать к собственной жене, которая здесь, чтобы поговорить с Капитоном.[27]
Целлариус сообщил мне о двух самых важных религиозных деятелях города: Буцере[28] и Капитоне, довольно веротерпимых деятелях, любителях теологических дискуссий, более близких к Цвингли, чем к Лютеру. Он считает, что я очень скоро познакомлюсь с ними, возможно даже сегодня вечером, по случаю званого ужина, который устраивает мой будущий хозяин.
Глава 12
Она в саду особняка герра Вайса. Из-за колонны, оставаясь незамеченным, я рассматриваю точеный профиль, густую копну волос, которые она носит распущенными, тонкие пальчики, лежащие на краю бассейна.
Кот подходит к ней и трется о юбку. Ее беззаботные движения кажутся ритуалом, отрепетированным до жеста, а слова, которые она бормочет, — магической формулой: в ее движениях есть нечто необычное — невероятная зачаровывающая случайность.
Я выхожу на свет, льющийся сверху, но позади нее, так что она не может видеть меня. Подкрадываясь поближе, ощущаю резкий запах женщины — эту пьянящую смесь лаванды и телесных жидкостей, этот перекресток между землей и небом, ад и рай, которые в мгновение ока заставляют вас умирать и возрождаться. Я наполняю им свои ноздри и изучаю ее вблизи.
Равнодушный голос:
— Это моя менструация свела тебя с ума, мужчина?
Она немного поворачивается… горящие черные глаза.
Я ошеломлен:
— Твой запах…
— Это запах низменных вещей — выделения перегнившей дряни: телесных жидкостей, крови, меланхолии…
Я опускаю руку в ледяную воду бассейна. Ее глаза притягивают мой взгляд… Ее рот — необычный изгиб на овальном лице.
— Меланхолии?
Она смотрит на кота.
— Да. Ты когда-нибудь видел произведение мастера Дюрера?
— Я видел трубящих ангелов из цикла «Апокалипсис»…
— Но не ангела с гравюры «Меланхолия»… Иначе ты давно бы понял, что это женщина.
— Почему?
— У него женские черты. Меланхолия — женщина.
Я смущен: под одеждой распространяется сильнейшее желание.
Пытливо изучаю точеный профиль.
— А не ты ли, случайно?
Она смеется, а у меня по спине бегут мурашки.
— Возможно, и я. Но женщина есть и в тебе самом. Я была знакома с мастером Дюрером, один раз я ему позировала. Это очень мрачный человек. Он боится.
— Чего?
— Конца, как и все остальные. А ты боишься?
Откровенный вопрос, интересный. Вспоминаю о Франкенхаузене.
— Да. Но пока еще жив.
Ее глаза смеются, словно она ждала этого ответа годами.
— Ты видел моря крови?
— Слишком часто.
Она серьезно кивает:
— На мужчин моря крови производят сильное впечатление, поэтому они и развязывают войны, пытаясь обуздать свой страх. На женщин — нет: они видят потоки собственной крови после каждой смены луны.
Мы молча смотрим друг на друга, словно ее слова вызвали молчание своей сакральной мудростью.
Потом:
— Ты Урсула Йост.
— А ты будешь Линхард Йост?
— Твой муж.
То же молчание, скрепляющее союз беженцев. Ее глаза придирчиво изучают малейшие детали моего лица. Ее рука скользит под юбку, затем — мне на грудь, в которую въелся старый шрам, палец пробегает по нему, окрашивая в красный цвет ее кровью.
Я чувствую, как бледнею, волна холодного пота прокатывается у меня под рубашкой вместе с внезапным желанием коснуться ее.
— Да. Мой муж.
Глава 13
В городе было спокойно, Михаэль Вайс, мой хозяин, был щедр и великодушен, а моя «жена» — выше всяческих похвал. И, просто для разнообразия, у меня появилось новое имя. В круг докторов, который старый добрый Целлариус часто посещал, входили люди, которые вели себя в это время преследований совершенно необычно. Они хотели дискутировать.
Вольфганг Фабрициус, известный как Капитон, пожалуй, интересовал меня больше всего. Объявляя себя горячим приверженцем Лютера, он не забывал внимательно следить и за теми, кто стал называть себя анабаптистами, и, казалось, хотел бы приобщить и его к своему реформированному христианству. Он задавал мне множество вопросов с любопытством, показавшимся мне искренним. Он читал рукописи Денка и восхищался ими. Я не довел до его сведения, что был знаком с этой канальей, но мне доставляло громадное удовольствие испытывать его терпение, время от времени проявляя незаурядную наглость.
Я познакомился также с Отто Брунфельсом, ботаником, экспертом в области целебных свойств растений, собравшим уникальный гербарий и живо интересующимся миром природы. Я так и не смог извлечь из него никакой информации насчет его веры, но интуитивно ощущал, что, скорее всего, он симпатизировал крестьянам во время восстания. Он был очень мягкосердечным, непримиримым противником любой жестокости, не мог избавиться от чувства собственной вины из-за того, как оно закончилось. Однажды, когда он счел, что наши отношения стали достаточно доверительными, он даже дал мне прочитать кое-что из своих заметок. Там он утверждал, что в наши времена, как и во времена Нерона, истинным христианам лучше отправлять ритуалы в катакомбах души, скрывая свою веру и притворяясь сочувствующими в ожидании прихода Господа на землю. Эта его личная религия каждый раз вызывала у меня приступы смеха, но спорить с ним было интересно.
Самым противным из всех был Мартин Буцер. Я встречался с ним всего один раз в доме Капитона: человек мрачный и серьезный, запуганный разрушительным воздействием времени… Сопротивляющийся жизни…
Страсбург был светским городом, культурным и в то же время мирным, отдаленным от ненависти, зревшей за его стенами.
Элои наливает мне воды, чтобы я мог продолжить рассказ. Он даже не открывает рта, молча смакует каждое слово, глаза горят в темноте, как у кота.
— Урсула была необычной женщиной, почти ведьмой. Волосы цвета воронова крыла, тонкий нос, черты лица тяжеловатые и в то же время чувственные. Мы не смогли долго притворяться: страсть внезапно опьянила нас, полностью подчинив себе. У нее тоже не было своей истории, я не знал, откуда она родом, ее акцент ничего не говорил мне, да я и не хотел ничего знать — так было проще. Она исподтишка подкралась ко мне, гибкая и молчаливая, как дикая кошка, прижалась грудью к моей спине, и я почувствовал ее желание. Что мучило нас, словно раскаленными щипцами, так это неизвестность. Если бы мы были другими, все могло бы сложиться иначе, все может быть.
— Ты любил ее? — Его голос звучит хрипло.
— Думаю, да. Так, как любишь, когда не имеешь прошлого за спиной: есть только бесконечное настоящее без каких-то обещаний. В наших жизнях больше не было Бога: они были разрушены до основания, возможно, и она хранила воспоминания о катастрофе, о каком-то страшном несчастье. Возможно, и она уже умирала когда-то. Часто ночью после очередного совокупления мне казалось, я мог прочесть у нее в глазах страдание. Да, мы действительно любили друг друга. Она была единственным человеком, которому я мог доверить все свои впечатления по поводу круга людей, в котором вращался днем. Она внимательно слушала, не говоря ни слова, а потом неожиданно подтверждала мои неуверенные суждения лапидарной фразой, с которой мгновением позже я был полностью согласен, словно она читала мои мысли, словно она мыслила быстрее меня. Я уверен, именно так оно и было. У нее отсутствовали ярость и мужество Оттилии, хотя иногда, когда она злилась, в ней проявлялись эмоции великой женщины, жены моего учителя. Она была другой, но тем не менее необычной, из тех людей, которые заставляют возблагодарить Создателя за то, что он дал вам возможность идти по земле рядом с ними.
Я пялюсь в сумерки, опустившиеся в кабинете, и снова вижу перед собой ее гибкое тело.
— Мы все понимали с самого первого момента. Однажды мы проснемся где-нибудь в другом месте, далеко друг от друга, без какой-либо существенной причины, следуя по извилистым путям своих жизней. Урсула для моей души стала лишь сезоном, пятым временем года, наполовину весной, наполовину осенью.
Глава 14
Новый резец плавно скользит по дереву. Бальтазар не терял времени даром: этим утром я нашел его на столе в кабинете. Острие удаляет неровности с поверхности древесины, как ложка с масла, а недоверчивый взгляд Элои следит за каждым ударом молоточка, за каждой щепкой, летящей на пол, за каждой деталью Страсбургского собора, который появляется на деревянном рельефе.
— И правда, достойно внимания, — комментирует он, поджимая губы. — И где же ты научился так замечательно работать руками?
— Мне пришлось гораздо больше практиковаться во владении мечом, нежели в этом, — отвечаю я, поднимая остро отточенный инструмент. — Я жил в Страсбурге. Работал наборщиком в городской типографии. Там был один тип, делавший иллюстрации для книг. В перерыв он откладывал свои пластины с резцом и брал в руки стамеску: он сделал скульптурные портреты каждого из нас и каждому подарил с десяток копий. Он постоянно повторял, что прекрасная вещь ни в коем случае не должна быть уникальной. Он и научил меня резьбе по дереву.
Какое-то мгновение он изучает рисунок, а потом указывает на дату в углу:
— Давненько ты не занимался этим.
Я пожимаю плечами:
— Знаешь, я постоянно был в бегах. Мне иногда случалось попрактиковаться: я вырезал из дерева статуэтки, которые дарил маленьким детям. В Мюнстере я вернулся к этому занятию. Но знаешь… — улыбка сопровождает мои извинения, — я где-то потерял свои инструменты.
Элои выходит из комнаты и возвращается с уже привычной бутылкой ликера. Теперь я прекрасно понимаю, что это значит. Он наполняет мой стакан до краев.
— Не знал, что ты смог устроиться на работу в Страсбурге.
— Благодаря Целлариусу. Меня всегда привлекали типографии. Книги обладают для меня особым очарованием.
Стамеска откалывает несколько щепок. Пора сменить ее на нож для проработки мелких деталей. Элои на время прерывается, чтобы проследить за работой, но потом продолжает:
— Просвети меня. В Страсбурге ты обрел стабильное положение, преданного друга, женщину, полную жизнь, профессию. Почему же ты не остался там?
Я смотрю ему в глаза и медленно говорю:
— Ты когда-нибудь слышал о Мельхиоре Гофмане?
На этот раз он не верит:
— Только не говори мне, что был знаком и с ним тоже!
Я молча киваю головой, смеясь над его реакцией:
— Можешь считать, что он стал окончательной причиной моего отъезда. К тому времени уже произошли многие другие вещи.
Я понимаю, что сам начал получать истинное удовольствие от собственной истории. Теперь мне нравится привлекать внимание, вызывать интерес. И Элои тоже, должно быть, заметил эту перемену. Время от времени он протягивает мне руку помощи, а иногда, как и в этот раз, замолкает и ждет от меня продолжения.
— По прошествии нескольких месяцев Урсула стала все болезненней воспринимать обстановку, царившую в городе.
Она постоянно твердила мне, что в Страсбурге живет уйма народа с блестящими, новаторскими идеями, но единственное, что отличает его от других немецких городов, — возможность выражать эти идеи в рафинированной, просвещенной форме. Ее боевым кличем стало: «Жить в Страсбурге — действительно ересь».
Поднимаю глаза, отрывая их от тончайшей работы — я вырезаю окна собора. Элои слушает, уложив подбородок на запястья. Удовольствие от воспоминаний, как я проводил время, развязывает мой язык даже больше, чем ликер.
— Она начала отправляться в толпу на площадях, чтобы устраивать там спектакли, чаще всего исполнять танцы, считавшиеся низкими, грубыми или похотливыми, играть на лютне или петь уличные куплеты. Она и меня умудрилась привлечь к этому.
Элои смеется от удовольствия. Он ставит стакан на стол.
— Я слышал, как ты что-то пел, пока мастерил ограду для огорода. Если замысел и состоял в том, чтобы расшатать народу нервы, она была абсолютно права, привлекая тебя.
— Нет, никакого пения, благодарю покорно! Я стал возводить стены. В первую же акцию, которую мы учинили, мы отправились ночью в церковь и возвели там кирпичную стену от лестницы до кафедры. А на ней написали слова Целлариуса: «Никто не может говорить мне о Боге лучше, чем мое сердце».
Действие ликера уже начинает сказываться. Стамеска несколько раз срывается, оставляя отметины, хотя я еще не прорезал начисто все детали колокольни. Стоит отложить работу.
— Однако лучшей, без сомнения, была шутка, которую мы сыграли с Добросердечной Мадам Карлоттой Хазель. Тебе, должно быть, известно, что Карлотта Хазель была одной из тех высокородных дам, что устраивали в своем доме стол для бедных и бродяг. Она заставляла их есть и молиться, пить и петь псалмы.
— Я знаю таких дам, к сожалению.
— Урсула не могла выносить одного лишь упоминания о ней. Она ее ненавидела. Как только женщина может ненавидеть женщину. С другой стороны, Добросердечная Мадам обладала весьма раздражающей привычкой — считать бедняков святыми. Ее девизом было: «Дайте им хлеба, а они вознесут хвалу Господу». Урсула совершенно не разделяла ее мнения. Она утверждала, что у тех, кто ничего не умеет, как только наполнять желудки, на уме будут совсем другие вещи, отнюдь не молитвы: выпивка, совокупление, развлечения, жизнь. Можно сказать, как подтверждают факты, ее теория оказывается более жизнеспособной.
— Что вы сделали?
— Организовали потрясающую оргию в салоне дома Хазель.
— Не знал, что тебе довелось участвовать в практическом подтверждении этой теории! — восклицает развеселившийся Элои. — Тем не менее не вижу, какую связь имеет эта история с Мельхиором Гофманом.
Одно мгновение — надо собраться для последнего удара. Я сдуваю опилки и поднимаю панель на уровень глаз. Превосходно.
— Трудно поверить, друг мой: даже Мельхиор Провидец в конце концов стал одним из участников спектакля, поставленного театральной труппой Линхарда и Урсулы Йост.
Глава 15
— Время предсказателей Апокалипсиса прошло. Последнему отрубили голову у меня на глазах в Вилвурде месяц назад. Но в те десять лет я встречал их повсюду во множестве: на улице на каждом углу, в каждом борделе, в самой захолустной церквушке. Мои путешествия настолько изобиловали встречами с ними, что я мог бы написать трактат по этому поводу. Некоторые из них были попросту шарлатанами и актерами. Другие искренно верили собственным ужасам, но очень немногие обладали задатками истинных пророков: гениальностью, пылом, мужеством, — позволяющими отражать в душах людей все величие картины Иоанна.[29] Эти люди умели подбирать верные слова, понимать ситуацию, особенности момента, заполнять его событиями и переносить их в настоящее. Безумные, конечно, но в то же время и талантливые. Не знаю, Бог или Сатана посылали им слова и видения, да и не важно это. Меня это и тогда не волновало, а сейчас волнует еще меньше. Франкенхаузен научил меня не ждать войска ангелов: Бог не спустится на землю, чтобы помочь униженным. Они должны сами помочь себе. А пророки Царствия Небесного все же были людьми, способными возвысить их и внушить надежду, за которую стоит бороться, — идею о том, что положение вещей не может оставаться прежним.
— Ты хочешь сказать, что снова вступил в борьбу?
Элои выглядит глупейшим образом. Я выпиваю глоток воды, чтобы промочить горло.
— Я не понимал, что делаю. Мы с Урсулой возненавидели тех докторов, которые продолжали только болтать и болтать, представляя себя великими христианскими богословами, болтать о мессах и причастиях в гостиных у богатеев Страсбурга. Их веротерпимость была лишь предметом роскоши людей благополучных, которые никогда не пойдут на что-то большее, чем пожертвовать беднякам миску супа. Тамошние закормленные торгаши могли позволить себе содержать банду докторов и даже проявлять великодушие в отношении еретиков, потому что они были богаты. Именно их богатство обеспечило Страсбургу славу. Именно его слава заставила ученых и студентов хлынуть в этот город.
Я вздыхаю:
— Они были напуганы, о да, действительно напуганы, когда мы дали им понять, что бедных, униженных, которым они якобы хотели помочь своей щедрой милостыней, чтобы успокоить свое торгашеское сознание, можно вдохновить красть их кошельки и даже резать их изнеженные белые шеи. Нам не пришлось долго ждать, так как Капитон и Буцер ответили на наши провокации, начав вялую дискуссию о баптистах «мирных» и баптистах «мятежных». Не стоит объяснять, что мы попали во вторую категорию.
Элои криво усмехается, возможно, он думает о своем Антверпене, но меня не прерывает.
— Вопрос состоял не в том, чтобы возобновить войну, которую мы проиграли. Это было бы глупо. Но Урсула возродила меня, словно ее утроба во второй раз подарила мне жизнь. Мы хотели поджечь фитиль, собираясь довести до абсурда не выдерживающую никакой критики филантропию этих людей, чтобы они показали, каковы они на самом деле: войско богатеев, желающих лишь золота, пародия на истинных христиан. Это был один из самых беззаботных периодов моей жизни.
Я останавливаюсь, чтобы перевести дыхание, возможно, в ожидании вопроса, чтобы вновь нащупать нить повествования. Элои задает мне его:
— И долго это продолжалось?
Пытаюсь вспомнить:
— Около года. Тогда, весной 1529-го, в Страсбург прибыл человек, которому предстояло положить начало моему путешествию. Сейчас он гниет в городской тюрьме: он совершил роковую глупость, вновь сунувшись туда после всего, что мы там натворили.
— Мельхиор Гофман.
— А кто же еще? Один из самых необычных пророков, которых я когда-либо встречал, единственный в своем роде, а в своем безумии и ораторских способностях уступавший только великому Матису.
— Я весь внимание.
Я выпиваю еще и восстанавливаю в памяти это далекое-далекое лицо.
— Гофман был когда-то скорняком. Но однажды на пути в Дамаск его постигло озарение, и он принялся проповедовать. Он обрабатывал Лютера, пока не заставил его написать себе рекомендательные письма во все общины севера. Эта подпись открыла ему двери Прибалтийских стран и Скандинавии, позволив завоевать там авторитет и даже кое-каких последователей. Он много путешествовал по северу. Но потом, в один прекрасный день, он внушил себе, что до Царства Христова со всеми его святыми — рукой подать, и начал проповедовать раскаяние и отказ от всех благ земных. Это продолжалось совсем недолго: Лютер моментально от него отрекся. Он рассказывал мне, как его выслали из Дании с обещанием, что, если его нога когда-нибудь ступит на землю этой страны, его голове суждено красоваться на шесте. Он был знаком со стариной Карлштадтом и был солидарен с ним в полном отрицании жестокости. Он прибыл в Страсбург убежденный, что он пророк Илия,[30] ищущий мученический венец, который подтвердит близость сошествия Господа на землю. Он моментально воспылал любовью к местным анабаптистам и умудрился восстановить против себя всех лютеранских реформаторов, вначале Буцера, потом Капитона и всех остальных.
Мы с Урсулой моментально сообразили, что это именно тот человек, который нам нужен, чтобы поставить город с ног на голову. Это случилось само собой, нам даже не нужно было ничего обсуждать. Во время одного ужина мы талантливо разыграли сцену богоявления: она у него на глазах довела себя до состояния экстаза, а я в это время вещал ему, как богатые и власть имущие будут однажды сметены гневом Господним. В последующие недели мы постепенно, шаг за шагом, диктовали ему свои видения, из которых он не упускал ни единого слова. Когда все было готово, я нашел способ отослать в типографию все, что он написал: два трактата с пророчествами Урсулы и моими собственными. Потом он взялся проповедовать перед толпой на главной площади. Одни плевали ему в лицо, другие хотели поколотить его, но третьи все же решили брать штурмом ломбарды, чтобы раздавать все бедным. Когда книготорговцы распространили его рукописи, Буцер предпринял попытку засадить его в тюрьму. Это были сумасшедшие, лихорадочные дни. Год пожаров, горевших в крови, которая бурлила у меня в венах, а нервы были натянуты до предела.
Так оно и было… В начале тридцатого года, если не ошибаюсь, Гофман повторно крестился или обратился в баптизм и проповедовал в последний раз, провозглашая неизбежность установления Царства Христова в самом ближайшем времени, разоблачая приверженность к земным богатствам и требуя, чтобы анабаптистам разрешили использовать одну из городских церквей. Эта капля окончательно переполнила чашу. Буцер оказал на магистрат сильнейшее давление, чтобы заставить его изгнать проповедника из города. На Пасху тот получил предписание покинуть Страсбург. В случае неповиновения его грозили выбросить из города вместе с его рваными подштанниками.
И для меня самого положение стало достаточно напряженным. Целлариус больше не мог защищать меня от гнева Буцера и Капитона: он был со мной вполне откровенен, прекрасно понимая, что мы потеряем друг друга вновь, на этот раз навсегда. Это судьба, которую я сам себе выбрал, и старина Мартин ничего не мог с этим поделать. Я вновь обнял его, прощаясь с ним, как и много лет назад в Виттенберге, когда отправлялся на поиски Учителя и новой судьбы. Старый друг, кто знает, куда забросила тебя судьба: возможно, ты попрежнему в Страсбурге или в каком-то новом университете обсуждаешь новую теологическую доктрину.
Я пожимаю плечами, чтобы отбросить грустные мысли. Элои весь внимание — он хочет услышать конец повествования.
— Я решил уйти с Гофманом. В Эмден, в Восточную Фризию. Южная Германия была для нас потеряна, отрезанный ломоть, разоренная страна, которую я с радостью оставлял волкам и Лютеру. Громадное количество людей были высланы из Нижних Земель за свое вероисповедание — новый народ, значительно менее привязанный к рясе Лютера, чем жители Страсбурга. Настоящая бродильная закваска, место, где могли начаться события. Я оседлал верного конька: мой швабский Илия предрекал неминуемое пришествие Христа и проповедовал против богатых. Он стал моим проводником, которым, правда, было трудновато управлять, но он был достаточно воодушевлен, чтобы обеспечить успех.
— А как насчет Урсулы?
Минутное молчание заставило его пожалеть о вопросе, но уже слишком поздно. Я по-прежнему улыбался, вспоминая эту женщину.
— Времена года постоянно меняются, чтобы пришел новый год.
Глава 16
Я взрываюсь внутри нее, не в силах сдержать стон, смешивающийся с ее стоном. Мое тело сотрясается от удовольствия, заставляющего его извиваться, как сухую ветку в огне. Она опускается на меня, влажная от пота. Меня обволакивает облако ее черных волос, запахи телесных жидкостей изо рта, с ее рук, с ее грудей — на моей груди. Она вытягивается рядом со мной, белая и соблазнительная, расслабляясь. Я вслушиваюсь в ее дыхание. Она берет мою руку — жест, который я научился предугадывать, и кладет ее себе между ног, чтобы я нежно поработал там: воздействие на этот орган все еще приятно ей. Урсула — это нечто, я никогда не встречал и не ощущал такого прежде: Меланхолия, выгравированная в душе и во плоти.
— Ты решил уйти с ним.
— В Эмден, на север. Гофман говорит, что там собираются беженцы из Голландии. Там произойдут грандиозные события.
— Те, за которые стоит умереть?
— Нет, те, ради которых стоит жить.
Ее указательный палец очерчивает мой изуродованный профиль, рыжую бороду, скользит по груди, останавливается на шраме и спускается на живот.
— Ты выживешь.
Я смотрю на нее.
— Ты не такой, как Гофман: ты ничего не ждешь. У тебя в глазах — поражение, безнадежность, но не безропотная покорность перед своей участью. Ты не поклоняешься рассудку. Это смерть. Ты уже однажды выбрал жизнь.
Я молча киваю в надежде, что она вновь удивит меня.
Она улыбается:
— Каждое создание во Вселенной следует своему циклу предназначения. Твое предназначение — жить.
— Этого я и тебе желаю.
— Но ты прекрасно понимаешь, что я все равно не пойду с тобой.
Не знаю, это грусть или какие-то другие чувства, но слов у меня нет.
Она тихо вздыхает:
— Меланхолия. Вот как мой муж звал меня. Он был врачом, культурнейшим человеком, он тоже любил жизнь, но не так, как ты. Он любил ее секреты, он хотел познать тайны природы, камней, звезд. Поэтому его и сожгли. Возможно, верная жена должна была последовать за ним. Но я сбежала: я выбрала жизнь. — Она гладит мое лицо. — И ты тоже. Ты будешь следовать своей звезде.
Глава 17
С огородом покончено. Все меня поздравляют. Никто не задает никаких вопросов, кто я такой на самом деле и чем занимался прежде, чем начал строить этот забор… Я просто один из них, равный среди равных.
Магда, дочь Катлин, по-прежнему носит мне подарки; Бальтазар справляется о моем самочувствии по крайней мере дважды в день, словно у выздоравливающего после тяжелой болезни.
— Я все еще жив, — отвечаю я, чтобы рассмешить его. Он хороший парень, старый анабаптист: кажется, его работа — находить покупателей на производимые здесь товары, и он с ней прекрасно справляется.
Я тоже не задаю ему никаких вопросов. Я учусь, день за днем стараясь постичь тайну этих людей.
Я спросил у Катлин об отце ее дочери. Она сказала, что он уплыл два года назад и с тех пор от него не было никаких известий. Потерпел кораблекрушение, высажен на необитаемом острове или жив и здоров во дворце из золота и бриллиантов в каком-нибудь индийском царстве. Судьба, к которой я стремился перед тем, как попал к этим мужчинам и женщинам.
Элои вежливо торопит меня — он хочет услышать продолжение истории. Ясное дело, он хочет узнать о Мюнстере. В Городе Безумия происходили самые фантастические вещи — одно его название до сих пор вызывает дрожь, а в свое время оно было подобно землетрясению. Он уже выспросил у Бальтазара все, что мог, по этому поводу, но именно я прошел этот путь до конца: Капитан Герт из Колодца был героем, лейтенантом великого Матиса, лучшим в осуществлении репрессий, в набегах на лагерь епископа, в распространении листовок и посланий баптистов: Бальтазар, должно быть, рассказал ему и об этом.
Да, Геррит Букбиндер был из тех, кому приходилось делать все.
Потом, однажды, не сказав ни слова, он ушел, уставший и пресыщенный до рвоты, увидев всю глубину пропасти ужасов, которая открылась под Новым Иерусалимом.
Герт вновь видит перед собой детей-судей, их поднятые указательные пальцы. Он вспоминает умерших от голода, тащившихся, как белые тени по снегу. Он вновь ощущает судорожные спазмы голода и облегчение от последнего броска — за стены, к несправедливости мира, но подальше от вышедшего за всяческие рамки кровавого бреда.
И все же там, снаружи, он нашел не Элои Пруйстинка, ожидающего его с распростертыми объятиями, а лишь новое насилие и очередные фантомы смерти и славы. Герт опустился вконец, вновь завербовавшись на Последнюю Битву с выжженным огнем клеймом избранного на руке. И снова Герт видел то же изношенное знамя, что развевалось над отрядом Батенбурга Ужасного, и не сумел остановиться. Герт влюбился в эту кровь и все продолжал, продолжал.
Он не мог остановиться.
На лице Элои написано выжидающее выражение, уже хорошо мне известное: он капает понемногу в оба стакана, чтобы облегчить мое повествование.
Я продолжаю распутывать нить воспоминаний:
— Мы направились на север, я и Гофман, вдоль по течению Рейна, на торговой барже. Прошли Вормс, Майнц, Кельн — и так до самого Арнема. Я умудрился заставить своего товарища по путешествию молчать, пока мы не добрались до Фризии — я не хотел, чтобы нас арестовали еще в пути. Да, это ему многого стоило, но он сдержал свое слово. Удалившись от Рейна, мы продолжили свой путь пешком и на мулах — все время на север. Мы шли от одной деревни к другой вдоль границы Нижних Земель к равнинам Восточной Фризии. Гофман уже бывал в этих краях во время своих бесконечных скитаний с проповедями. И на этот раз он тоже не упустил возможности просветить крестьянство этих земель по поводу выбора, который в ближайшее время придется сделать каждому христианину: стоит ли следовать в своей жизни примеру Христа. Он взял и перекрестил их всех, как новый Иоанн.
Одновременно он рассказал мне и о положении в Эмдене, месте нашей следующей остановки. В этом городе сейчас собралось множество беженцев, в основном голландских сакраменталистов, как они себя называли, то есть тех, кто не признавал таинств римской церкви и не верил в чистилище и в загробную жизнь. Это, он объяснял мне, выдвигает их на более передовые по отношению к Лютеру рубежи, превращая в наиболее прогрессивную силу нового тысячелетия. Он охарактеризовал их как стаю бродячих собак, ожидающих пророка, который принесет им послание надежды и свет возрожденной веры. Наше путешествие он назвал «нашей пустыней», которая должна закалить нас, испытав прочность нашей веры, и повысить наши шансы на оправдание Господом, благодаря полному подчинению Христу. Я слушал его, не пытаясь избавиться от чар, которые его слова обычно производили на бедняков: я действительно отупел от этой силищи. Я не рассказал ему, что боролся вместе с Томасом Мюнцером, — его осуждение жестокости остановило меня. Каждый раз, когда я провоцировал его, ссылаясь на возможность призыва Христом войска избранных для истребления безбожников, он нередко приберегал для меня лапидарную фразу: «Взявший меч от меча и погибнет».
— Мы добрались до Эмдена в июне. Это был холодный крошечный городишко, пристань для торговых кораблей из Гамбурга и голландских портов. Местный правитель, граф Энно II, в своих владениях позволял идеям реформаторов церкви развиваться своим чередом, даже не пытаясь препятствовать их распространению. С самого первого дня после нашего прибытия мой Илия начал проповедовать на улицах, привлекая всеобщее внимание. Вскоре стало очевидно, что другие проповедники не в силах тягаться с ним. По прошествии нескольких недель он повторно крестил по крайней мере человек триста и смог образовать общину, куда вошли недовольные самого разного статуса и происхождения. Выйдя из папистской церкви, они к тому же были недовольны и лютеранской, которая, даже без священников и епископов, уже кичилась собственной иерархией теологов и докторов, не слишком отличавшейся от той, которую они стремились уничтожить.
— Дурной славы мы, анабаптисты, добились почти сразу, до полусмерти запугав городские власти.
События завертели меня в своем водовороте, я чувствовал, как земля дрожит у меня под ногами, да и в воздухе ощущалось нечто странное. Нет, попутчик не заразил меня своим безумием, просто это было предчувствие действия, зов жизни, о котором говорила Урсула. Именно поэтому я решил предоставить Гофмана собственной судьбе — судьбе странствующего проповедника — и пойти дальше своим путем. Путем, который мог привести меня куда угодно, в самый центр урагана. Нельзя сказать, что я сам направлял свою жизнь, сознательно собираясь пересекать какие-то границы, или что следовать в данном направлении само по себе было пыткой.
Власти Эмдена выслали Гофмана, как нежелательную персону и опасного подстрекателя. Он сказал мне, что вернется и снова начнет писать, что его задача здесь уже выполнена. Руководство новообразованной общиной он возложил на некого Яна Волкерца, прозванного Шлепмастером, так как его мануфактура выпускала сабо из кожи. Этот голландец из Хорна не был великим оратором, но Библию знал, обладал взглядом, вдохновляющим людей, наряду с определенной предприимчивостью. Я попрощался со стариной Мельхиором Гофманом у ворот города, когда его эскортировали за пределы Эмдена. Он улыбался и казался таким же доверчивым и наивным, как и прежде, признаваясь мне пониженным голосом, что уверен: Судный день наступит через три года. И я в свою очередь улыбнулся ему напоследок. Вот таким я и запомнил его: мы прощаемся издали, а он уезжает из моей жизни на старом костлявом муле.
Мне по-прежнему непонятно, чего добивается Элои. Он молча сидит за столом, захваченный моим рассказом, возможно даже с открытым ртом, в полутьме, которая не дает мне рассмотреть его лицо.
Уже решив дойти до конца, я продолжаю, намеренный поразить его каждой страницей своей ненаписанной хроники.
— Я вновь увиделся с Мельхиором Гофманом лишь два года спустя, когда он пришел в Голландию пожинать то, что посеял. Но я уже рассказывал тебе об Эмдене. Мы со Шлепмастером остались там, чтобы следить за процветанием анабаптистской общины, и уже близилось Рождество, когда мы получили предписание властей покинуть город. Мы не слишком огорчились: я давно чувствовал, пора отправляться в путь — я попросту не мог больше оставаться в этом северном порту. Ночью, с решительностью и твердостью духа людей, уверенных, что перед ними стоят грандиозные задачи, мы пришли к выводу: Нижние Земли с их ссыльными, которым без труда удается пересечь границу и вернуться в родные города, готовы воспринять послание небес и встретить вызов, который мы представляем для городских властей. Ничто не остановило бы нас. Шлепмастер воспринял это как миссию, как сделал бы это и Гофман. Для меня — это был новый бросок за горизонт, способ пойти дальше, в новую страну, к новому народу.
Мы собирались направиться в Амстердам. По дороге Шлепмастер должен был обучить меня нескольким фразам на голландском языке, чтобы меня могли понять, но право проповедовать и крестить оставил за собой. И приступил к этому немедленно. Перед уходом из Эмдена он окрестил одного портного, некого Зике Фрееркса, который затем вернулся в родной город, Лееварден, в Восточной Фризии, чтобы основать там общину, но в марте следующего года погиб на плахе.
Пока мы шли на юго-запад, проходя Гронинген, Ассен, Меппел — и так до Голландии, Шлепмастер просвещал меня относительно положения дел в стране. Нижние Земли были производственным и торговым центром империи, именно оттуда император получал основную часть доходов. Портовые города пользовались определенной автономией, но им зубами и когтями приходилось защищать свои права от автократических поползновений императора. Карл V продолжал аннексировать новые территории, перебрасывая свои войска по стране, что наносило серьезный ущерб и транспорту, и сельскому хозяйству. Кроме того, создавалось впечатление: Габсбург просто жаждал продемонстрировать всем, что Испания — его родина, и ставил своих чиновников на все важнейшие должности. Он сделал имперской столицей Брюссель, а сам отправился жить на юг.
Состояние церкви в этой части Европы было даже трагичнее, чем можно было вообразить: царствовала религия пиров и празднеств за счет крестьянства, роскошная деградация монашеских орденов и епископов. Нижние Земли остались без духовного руководства, и многие верующие начали отходить от церкви, чтобы вступить в светские сообщества, которые вели совместную жизнь и культивировали изучение Писания. Именно они в первую очередь и должны были воспринять нашу проповедь.
Идеи Лютера распространились среди бедняков и даже среди купцов, богатеющих за их счет. События в Германии казались здесь страшно далекими. Покорность, вновь навязанная крестьянам Германии, не распространилась на рабочих голландских мануфактур: ткачей, работающих на верфях плотников, ремесленников этого постоянно растущего и развивающегося города. Реформированная Лютером религия принесла с собой новые догматы, новые церковные власти, которые отдаляли веру от верующих почти столь же откровенно, как это делали паписты. Равенство в вере, совместная жизнь в общине говорили о необходимости влить новую кровь в тело общества. И мы были готовы ее предоставить.
Пейзаж этой плодороднейшей страны поразил меня. Для выходца из Германии с ее темными лесами было удивительно, как жители Нижних Земель подчинили природу своей воле, отвоевывая у моря каждый метр плодородной земли, чтобы выращивать пшеницу, подсолнечник, капусту. Потрясающее количество ветряных мельниц вдоль дорог, трудолюбивый, не знающий устали народ, способный противостоять стихии и побеждать ее. Город Амстердам поражал ничуть не меньше: рынки, банки, магазины, сеть каналов, порт, где в каждом углу бурлила плодотворнейшая деятельность.
Шли первые дни нового, 1531 года, и, несмотря на сильнейший мороз, улицы и каналы были забиты бесконечными прохожими, снующим взад-вперед. Перевернутый вверх дном город, в котором я мог потеряться. Но Шлепмастер знал нескольких братьев, живших здесь уже какое-то время, и мы начали с них.
Мы установили контакт с одним печатником, так как намеревались напечатать кое-какие отрывки из рукописей Гофмана, которые Шлепмастер перевел на голландский язык, и несколько листовок для раздачи народу. Этим занимался я, в то время как Шлепмастер пытался объединить всех, кого он знал в городе. Мы обрели немало последователей среди ремесленников и рабочих-механиков — людей, недовольных тем, как обстоят дела. В воздухе явно чувствовалось: что-то непременно должно произойти, то ли прямо сейчас, то ли чуть позже.
Меньше чем за год мы умудрились организовать надежную общину, властей, казалось, не слишком волновали какие-то фанатики-анабаптисты, презирающие богатство и возвещающие конец света.
В глубине души я чувствовал: все это — ненадолго. Шлепмастер продолжал проповедовать смирение, мудрость, пассивное сопротивление, как поручил ему Гофман. Я понимал: это временно. А что, если власти решат, что мы представляем опасность для правопорядка в городе? А что произойдет, если обращенным мужчинам и женщинам, подражающим образу жизни Христа, доведется противостоять вооруженным наемникам? Неужели он действительно считал, что в этом и заключается благо — позволить распять себя, не оказав никакого сопротивления? Я-то не был уверен в этом. К тому же я понимал, время не терпит: Гофман предсказал Судный день в 1533 году. Против подобных аргументов не возразишь, так что я просто пожал плечами и отошел в сторону, предоставив ему наслаждаться своей безграничной верой.
Наши ряды продолжали шириться, нравственность была на высоте, преданность крещенных вновь — безмерной. Из окружающих Амстердам деревень приходили неграмотные послания от новых адептов: крестьян, плотников, ткачей. Мне казалось, я очутился в громадном котле, плотно накрытом крышкой, который рано или поздно должен взорваться. Пьянящее чувство.
В конце концов проповеди против богатства в одном из самых процветающих городов Европы сделали свое дело. Осенью того же года Гаагский суд приказал властям Амстердама обуздать анабаптистов и задержать Шлепмастера.
Элои наливает мне воды.
— Ты устал, может быть, пойдешь спать?
В вопросе звучит просьба продолжить рассказ. Он, как ребенок, захвачен повествованием, несмотря на то что я рассказываю ему вещи, которые он уже, вероятно, знает.
— Значит, надо рассказать тебе, что сделали со Шлепмастером и как я решил взяться за оружие. Вначале это было лишь средством оказать сопротивление людям, которым была очень нужна моя голова. — Я вытягиваю руку и ухмыляюсь. — Потом я встретил своего истинного Иоанна Крестителя, того, кто вновь убедил меня бороться против гнетущего ига священников, торговцев, знати. И, Бог ты мой, я это сделал: взял этот меч и начал бороться. Я не жалею об этом. Как и о выборе, который я сделал при виде отрубленных голов, насаженных на шесты. Первой была голова человека, который привел меня в Голландию, возможно одержимого безумием, глупца, который искал мученического венца и обрел его. Но именно с ним это и сделали.
Я почти физически ощущаю, как рассержен Элои.
— Да, Шлепмастер сам выбрал свою смерть, смерть Христа. Он мог ее избежать, если бы сам захотел: Хубрехтс, один из бургомистров, был на нашей стороне и пытался до последнего момента помешать его аресту. Он даже послал к нам слугу, чтобы предупредить: вот-вот должны заявиться полицейские и арестовать главу общины. Я, как и многие другие, воспользовался моментом и быстренько собрал вещи. Но он был не таков, этот Ян Волкерц, производитель сабо из Хорна, ставший миссионером. Он сидел и ждал стражников: ему нечего было бояться, божественная истина и сам Христос были на его стороне. Одновременно с ним схватили еще семерых и отправили в Гаагу. Их пытали не один день. Говорят, Шлепмастеру жгли яйца и загоняли иголки под ногти. Единственное, чего не тронули, — это язык, чтобы он мог выдать имена всех остальных. И он их выдал. И мое тоже. Я никогда не осуждал его: пытки ломают и более сильные души. Мне кажется, его вера настолько пошатнулась под раскаленным железом, что ему было уже безразлично чье-то осуждение. Никто из нас не винит его, мы все же ускользнули от опасности: было много надежных мест, всегда готовых приютить нас.
— Казнили всех восьмерых?
Я киваю:
— Во время казни все восемь опровергли вырванное у них под пыткой: слабое утешение, не знаю, кому из них удалось после этого умереть спокойно. Их головы прислали обратно в Амстердам и выставили на площади. Недвусмысленный намек: каждого, предпринявшего подобную попытку, ожидает такая же участь.
Стоял ноябрь или декабрь тридцать первого, когда Линхард Йост протянул ноги. Это имя привлекало полицейских ищеек, как дерьмо — мух. Спрятавшая меня семья любезно предоставила мне и собственное имя, выдав меня за кузена, эмигрировавшего в Германию и вернувшегося много лет спустя. Букбиндеры, такая у них была фамилия, и их кузен действительно существовал, но погиб в Саксонии, утонул во время кораблекрушения на реке. Fro звали Геррит. Вот так я стал призраком Геррита Букбиндера, для близких — Гертом.
Только начался тридцать второй год, как я получил письмо от Гофмана. Из Страсбурга — у него хватило наглости вернуться. Очевидно, узнав об изысканном обхождении, заслуженном Шлепмастером и компанией, старина Мельхиор попросту наделал в штаны. В письме объявлялось о начале Stillstand,[31] временном прекращении деятельности баптистов в Германии и в Нижних Землях, по крайней мере года на два. С этого момента и впредь нам полагалось держаться в тени в ожидании, пока буря уляжется: больше никаких откровенно дерзких выходок при свете дня, больше никаких прокламаций, не говоря уже об объявлении войны всему миру. По мнению Гофмана, нам стоило стать толпой смиренных прорицателей, усердных и не слишком шумных, готовых дать себя зарезать во имя Всевышнего, всех по очереди, одного за другим. Приблизительно так, более или менее, он писал в месяцы своего пребывания в Страсбурге.
Что касается меня, я пока не знал, чем заняться. Но я не собирался сидеть сложа руки и прячась, как собака от палки, хотя приютившие меня люди были добры и благородны. Однажды в дровяном сарае я нашел старую заржавевшую шпагу, трофей из героического военного похода, в котором, должно быть, участвовал кто-то из Букбиндеров. Я ощутил странную дрожь, вновь сжав оружие в руке, и понял: пришло время совершить нечто грандиозное—мне необходимо покончить с мирным прозябанием, потому что всегда противник встречает нас сталью: будь то сталь алебарды стражников или топор палача. Но я понимал, что в одиночку я много не добьюсь. Это было начало чего-то нового, почти вслепую… Я чувствовал, как трепещу — еще никогда я не испытывал такой решимости и такого просветления: меня не пугало, что моя авантюра перерастет в войну, так как это единственное, за что стоит бороться, бороться, чтобы освободиться от угнетения. Гофман может и дальше продолжать плодить мучеников, я буду искать бойцов. И причиню властям еще немало неприятностей.
А теперь, друг мой, я действительно уверен, мне пора оставить тебя и оправиться в постель — я очень устал. Продолжим завтра, если не возражаешь.
— Один момент. Бальтазар назвал тебя Капитаном Гертом из Колодца. Почему?
Ничто не ускользает от внимания Элои: каждое слово для него — подвох, возможность увести рассказчика в сторону.
Я улыбаюсь:
— Завтра я расскажу тебе и об этом, о том, как обычно рождаются прозвища и как от них потом невозможно избавиться.
Глава 18
К счастью, цепь выдерживает мой вес… Вцепившись в ведро, я дергаюсь, как повешенный… Инстинкт… Инстинкт сильнее всего остального… Он задел мне по уху… Попади он точнее, я бы уже отмокал на дне… Какой удар… Я больше ничего не слышу… Все звуки стали страшно далеки… Крики… Летающие по воздуху стулья… Держаться крепче… Если я потеряю сознание, утону… По крайней мере, здесь они меня не возьмут… Дерьмо, их слишком много… а я, идиот, оказался между ними, как кусок дерьма… Из-за того, кого даже не знаю… Руки… Я должен держаться… Руки, или я упаду… если я выберусь наружу, меня тут же схватят… Если останусь здесь, мышцы рано или поздно не выдержат… Да, положеньице… Перед глазами все кружится… Спина разламывается… Скотина великан… Я не мог справиться с ним в одиночку… Никак не мог… Он угробит меня, если я высунусь наружу… Но, дерьмо, остальные бедолаги, возможно, уже убиты им… Сколько их было?.. Трое, четверо, разве ж было время их считать… Они навалились на нас… Все началось совершенно неожиданно….. Этот начал орать, что там делали с их матерями?.. Какие козлы их имели?.. Стол пролетел у меня над головой… Хреново, что нас застали врасплох… А они вытащили ножи… Не думал, что они вооружены… Но ведь никто не ходит в кабак вооруженным… Туда ходят выпить пива… Или рассказать какую-нибудь байку, поговорить о делах, но этот тип выдал все, что думал по поводу их матерей… Руки… Боже мой… Руки… Я крепко держусь… Да… крепко держусь… Но не продержусь долго… Не могу же я вот так утонуть… Что за смерть… После всего, что со мной было, что я преодолел… После всех мест, откуда выбрался живым… Или, возможно, да… Именно так ты и закончишь… Ты ушел от солдат, от шпиков и стражи, а потом околеешь, как утонувшая крыса, по вине того, кто не смог держать язык за зубами… Я очутился в самом центре этой заварушки… Меня она совершенно не касалась… А я очутился в самом центре… Ужас… Четверо против одного… Потому что они трясли полными кошельками… Эти раскормленные судовладельцы, имеющие своих жен раз в год, а сифилитичек-проституток по всем святым праздникам… Кровопийцы… погруженные в молитвы и в мысли о больших делах, о золоте… И пошли все эти анабаптисты, продавшиеся папе… Эти анабаптисты — просто распространители чумы. Их надо вырезать, чтобы скормить их потроха собакам… Громадным роскошным борзым, которых они держат в своих загородных домах… Поганые задницы, набитые деньгами… Анабаптисты в сговоре с императором… Они проникнут к тебе в дом, чтобы соблазнить твою жену звоном слитков и своим членом… От них надо избавиться… Мои руки… Боже мой… Они уходят… Но почему я оказался втянутым в это… Ведь все начал другой безумец… Не надо было вставать и выливать пиво тому в рожу… А потом говорить такие вещи про их матерей… Хоть я и уверен, что они были изрядными шлюхами… Но следовало ожидать, что им это не понравится… А сейчас его, скорее всего, уже зарезали… Того, который смог плюнуть на них… Должно быть, был пьян, как и все остальные….. Ну нет же… Он и сказанул… И поэтому я и торчу здесь… За те великие слова, которые я и сам хотел бы сказать… Руки… Дерьмо… Руки… Я выкарабкаюсь отсюда… Держаться… Вот… Не могу же я загнуться на дне этого мерзкого колодца….. Не могу вот так окочуриться, как последний болван… А тот, возможно, еще жив… Возможно, он сказал что-то еще перед тем, как его выволокли во двор на расправу… Замечательные слова, брат… Потому что, да, ты мне брат… Иначе ты бы никогда не поднялся на ноги, никогда не произнес бы тех слов, которые сказал… Ты не сделал бы этого ни за что в мире… Именно это я и хотел сказать им… Я не стал бы вмешиваться в эту заваруху из-за какого-то пьяного анабаптиста… Я и так знаю слишком многих из них, друг мой… Но ты не из робкого десятка… Поднимайся… Ради бога… Поднимайся… Надо вылезти наверх… Вот так… Потихоньку… Вверх… Уже почти… Я должен выбраться… Ох, дерьмо… А вот и я… У самой бровки… Еще один рывок… Вот и все!
Теперь их пятеро. Мне казалось, их было четверо… Я мог бы поклясться, что насчитал четверых. Теперь их пятеро, и все столпились вокруг него… Ему крышка… Хозяин — на мощенном булыжником дворе… А этот не теряет головы… Кувшин, который я бросил, разбился вдребезги, но дело свое сделал! Неизвестный друг стоит себе столбом, открыто дразня их взглядом, словно он хозяин положения… Ну, давай… Выдай им что-нибудь… Как это было? Что ты там сказал перед тем, как тот громила обрушился мне на плечи… перед тем, как он сбросил меня в колодец?
Вскакиваю на ноги и начинаю сматывать цепь, даже не замечая, как кричу:
— Эх, как здорово ты сказал… Про Иисуса Христа и торговцев-дерьмоедов…
Он оборачивается, изумленный, почти настолько же, как и остальные. Немая сцена, все застыли, как на иллюстрации на бумаге… Я рискую потерять равновесие… Скорее всего, я похож на кусок дерьма в проруби или на полного идиота.
— Что ж, полностью с тобой согласен! А сейчас последуй совету собрата: нагни голову!
Великан, считавший, что утопил меня, багровеет, надвигается на меня… Ну, иди… Иди… Я уже намотал на себя всю цепь, а ведро у меня в руках… Ну, иди же… Замечательно… Иди, чтоб тебе оторвали эту громадную свинячью голову, которую ты носишь на плечах.
Приглушенный звон, глухой шум падения, какой бывает, когда коробится металл и дождь из зубов летит по воздуху. Он валится, как пустой мешок, без единого звука, выплевывая куски языка.
Начинаю раскручивать в воздухе цепь, все сильнее и сильнее, стоит показать этим изысканным господам, каким зверем может стать анабаптист. Ведро бьет по головам, спинам, летая по кругу все дальше и дальше от меня, цепь режет мне руки, но я вижу, как они падают, свертываясь калачиком на земле, бегут к двери, не добираясь до нее… Круг… Еще круг… Все сильнее и сильнее… Я больше не держу цепь — теперь она тащит меня… Это рука Божья, могу поклясться, господа… Рука Господа, который помог мне расправиться с ними. Кто-то падает, еще один, а в какой норе вы думали укрыться, безмозглые богатые пьяницы?
Сильный рывок, ведро застряло, зажатое ветвями деревца, которое само едва не повалилось.
Быстрый взгляд на поле боя: ух ты, все на земле. Кто-то стонет, полубессознательно зализывая раны, — взгляд полного идиота.
Брат оказался мудрым: он бросился на землю еще до того, как ведро прошло первый круг, а теперь поднимается, ошеломленный, со странным блеском в глазах — я неплохо справился с ролью карающего ангела. Я подпрыгиваю и, пошатываясь, направляюсь к нему. Он высок и строен, с заостренной темной бородкой. Слишком сильное рукопожатие — цепь изранила мне руку.
— Бог был на нашей стороне, брат.
— Бог и ведро. Такого я еще никогда не выделывал.
Он улыбается:
— Меня зовут Матис, Ян Матис, пекарь из Харлема.
Я отвечаю:
— Геррит Букбиндер.
Он спрашивает едва ли не растроганно:
— Откуда ты?
Я отворачиваюсь и пожимаю плечами:
— Из колодца.
Глава 19
— Так я и стал Гертом из Колодца. Матис от души веселился, слыша это нелепое прозвище, но его грела и мысль, что наша популярность в народе была заслуженной, а отнюдь не плодом случайного успеха. В общем, для него ничто никогда не происходило случайно, все имело свое объяснение в рамках Промысла Божьего. Объяснение, сильно отличающееся от внешней стороны явлений, которые были понятны нам, избранным. Он считал баптистов избранниками Господними. Это предприятие стоило довести до логического конца, грандиозного и бесповоротного. Мой Иоанн[32] из Харлема знал Гофмана — тот лично крестил его — и читал нам его пророчества. Близился назначенный день, день искупления и отмщения. Но я почти сразу понял, этот булочник сделал иной выбор, чем старина Мельхиор: он хотел сражаться в этой битве, и еще как. Он ждал лишь знамения Божьего, чтобы объявить войну грешникам и прислужникам беззакония. У него был собственный план: объединить всех баптистов и повести их опустошать этот мир — мир рабства и проституции, на которые стоящие у власти хотят обречь их на веки вечные. Да, но как узнать избранных? Матис постоянно повторял, что Христос выбрал своих помощников и апостолов из бедных рыбаков, наплевав на торгующих в храме. Поэтому все дело в доходе, проклятом доходе голландских торговцев. Такие люди выбирают, какую веру им исповедовать, лишь на основе собственных интересов, что превращает их в наших смертельных врагов. Чем сильнее вера связана с догматами и ритуалами, не подлежащими никакому обсуждению, тем привлекательнее она для них. В конечном итоге единственная причина, по которой они не сочувствуют римской церкви, — в том, что ее величайший паладин, император Карл, задавил их налогами и захотел хозяйничать в Нижних Землях, как в собственном доме, не давая развиваться их хозяйству. Не важно, что многие богатые торговцы придерживаются благой веры: благой веры — как часто повторяет мой пекарь из Харлема — недостаточно, нужна истинная. Если бы было достаточно лишь благой веры, не понадобилось бы искупления: «Благая вера не исключает ошибок: многие благоверные евреи кричали: «Распять его!» Благая вера — идея Антихриста».
Но еще более удивительным было, как Матис разоблачал лицемерие священников и докторов, читающих Библию с университетских кафедр и амвонов: эта злосчастная теология, опирающаяся на «нравственную честность» и «порядочность», часто и охотно используется лишь властями. «Евангелие, напротив, превозносит бесчестных, в нем обращаются к продажным женщинам и сводникам, не к раскаявшимся проституткам, а к шлюхам, какие они и есть на самом деле, к преступникам из всех сточных канав и выгребных ям земли». Призывы к честности и морали были, по его мнению, внесены в религию Антихристом.
По этой причине именно среди простого народа: ремесленников, нищих, уличной голытьбы — мы и найдем избранных, тех, кто страдает больше других и кому нечего терять, кроме участи отверженных миром. Именно в них может сохраниться искра веры в Иисуса и его неминуемое возвращение на землю, потому что положение этих людей ближе к предпочтенному Им образу жизни. Христос выбрал обездоленных: шлюх и сводников? Значит, именно среди них мы и должны вербовать капитанов для этой битвы.
— Каким он был? Я хотел сказать, каким человеком был Ян Матис?
Неназойливый вопрос Элои звучит лишь вечером, после дня, посвященного работе в огороде и улыбке Катлин.
— Он был самым решительным и одержимым безумцем из всех, кого я когда-либо встречал. Но это было до того, как мы отправились в Мюнстер. Он был достаточно силен и решителен, чтобы сожрать Гофмана вместе с его отрицанием насилия. Если старина Мельхиор был Илией, то ему бы следовало стать Енохом, вторым свидетелем наступления Апокалипсиса. Я видел, как проявилась его сила, когда некий Полдерманн, голландец из Мидделбурга, заявил, что именно он и есть Енох. Матис вскочил на стол и принялся клеймить и проклинать собравшихся там братьев. Любому, кто не признает в нем истинного Еноха, суждено вечно гореть в огне преисподней. После этого он вообще не раскрывал рта целых два дня. Его слова оказались настолько убедительными, что многие из нас заперлись в комнатах без пищи и воды, моля Бога проявить милосердие. Лишь одно доказывало его силу, ораторские способности и решительность — он всегда побеждал. Возможно, ему самому это было пока не ясно, но я уже понял: Ян Матис стал самым страшным конкурентом Гофмана, а кое в чем даже превзошел его — в способности вызывать ярость бедняков. Я знал, что, если бы он научился направлять народную ярость, он действительно стал бы предводителем воинства Божьего и смог бы перевернуть весь мир вверх дном, сделав последнего первым и вызвав колоссальнейший катаклизм, возможно последний для этой разжиревшей северной провинции.
Он прибыл в Амстердам с женщиной по имени Дивара, совершеннейшим созданием, которое он ревниво прятал от посторонних глаз. Ходили слухи, что в своей стране он был женат на старухе и что он бросил ее, сбежав с этой девочкой, дочерью пивовара из Харлема. Так что у Еноха было свое слабое место, там же, где у большинства мужчин, посредине между коленом и сердцем. Эта женщина всегда пугала меня, даже до того, как стала королевой, пророчицей, великой шлюхой короля анабаптистов. У нее в глазах всегда было нечто ужасное — невинность.
— Невинность?
— Да. Та, которая может заставить сделать практически все, она может убедить тебя совершить самое страшное и беспричинное преступление. Эта женщина вообще не плакала, ее никогда и ничто не огорчало… Невежественная девчонка, не знавшая даже, какое белое у нее тело, и именно поэтому ставшая еще более опасной, когда наконец узнала об этом.
Но только гораздо позже я научился по-настоящему бояться эту женщину. В первые месяцы тридцать второго у нас было множество других проблем, которыми стоило заняться в первую очередь. Помимо всего прочего, это было связано с тем, что наша тайная проповедь — наш призыв к новым рекрутам — пришла в противоречие с Состоянием бездействия, провозглашенным Гофманом. Тогда до нас дошел слух, что вскоре германский Илия прибудет в Голландию, чтобы посетить нашу общину, и Матис понял, что ему придется выступить против учителя, если мы хотим, чтобы братья пробудились и присоединились к нам. Это была смертельная схватка: Гофман обладал авторитетом пророка, хотя и весьма потускневшим. Но в крови Яна Харлемского тоже горел огонь.
Глава 20
— Нет! Нет! Нет! И еще раз нет! — Голос возносится высоко над толпой. — Еще не пришло время возобновлять крещения! Заняться этим в настоящий момент означает бросить вызов двору наместника императора в Голландии и привести нас всех на эшафот. Вы этого хотите? Кто возвестит о сошествии Господа на землю, если все вы кончите, как бедный Шлепмастер вместе с его сподвижниками?
Он не ожидал, старый добрый швабский Илия, что встретит подобные возражения: он надеялся, мы примем его, как отца родного, а вместо этого… И вот, с побагровевшей рожей, противореча самому себе, он распаляется во гневе.
Енох нимало не смущается, его остроугольная бородка устремлена на противника: один пророк против другого — в притчах об Апокалипсисе ничего не говорится по этому поводу. Он смотрит ему в глаза с легким намеком на улыбку.
— Я знаю, что мученичество не напугает брата Мельхиора, я знаю это потому, что никто больше его не страдал от ссылок и лишений, связанных с поиском доказательств нашего учения. — Продуманная, эффектная пауза. — Чего он боится — так это того, что в течение нескольких часов, не дав нам времени скрыться или хотя бы отправить письмо, власти Гааги выследят нас и, застав врасплох, захватят. — К этому моменту он уже завладел всеобщим вниманием. — Но сколько нас здесь? А мы когда-нибудь задавались этим вопросом? И чем мы готовы рискнуть ради Судного дня? Заверяю вас, братья, что с Божьей помощью мы опередим мечи безбожников, возможно, это и есть предназначенное нам послание, знамение, предвещающее Суд Божий.
Гофман, обиженный, борется с переполняющей его яростью.
Матис продолжает наступать:
— Это правда: они могут преследовать нас, наводнять наши ряды своими шпионами, узнавать наши имена, наши убежища. Ну так что же, почему мы должны останавливаться только из-за этого? В Библии сказано, что Христос узнает своих святых. Петр в своем письме побуждает верующих ускорять приход дня Господнего. — Он цитирует по памяти строки, которые мы и без того прекрасно знаем: — «Мы ждем новых небес и новой земли, где воцарится справедливость». Кроме того, Иоанн подтверждает: «Кто от Бога, тот слушает слова Божии. Вы потому не слушаете, что вы не от Бога». Но как услышат нас праведники, если мы не будем говорить с ними?! Как мы отличим дух истинный, дух Божий от ошибок, если не выйдем в поле для открытой битвы?! Как мы сделаем это, если у нас не хватает мужества сражаться, проповедовать, доставляя им послания надежды, бросая вызов указам и законам человеческим?! Мы должны стать еще более изощренными, чем они! Или мы, возможно, считаем, что, лишь сочиняя теологические трактаты или красивые слова, сможем выполнить свое предназначение?! — Голос возвышается, становится железным, слова — как удары молота по наковальне. — До каких пор, братья, до каких пор святые апостолы будут выставлять нас на стражу против Антихристов, против фальшивых пророков и соблазнителей, которые в последний час будут неистовствовать на земле, отвлекая избранных от выполнения их миссии?! Нашей миссии. В Евангелии говорится: «Праведный верою жив будет; а если кто поколеблется, не благоволит к тому душа Моя». Адский пламень, который готовят для нас, братья, во всех Нижних Землях, чтобы запечатать нам рты и помешать тем, кто готовит поле битвы для Пришествия Христа и Нового Иерусалима! А мы должны лишь склонить головы и ожидать удара топора?!
Он играет своим голосом. Это исступленная музыка взрыва: звук начинается где-то вдали, рикошетом отдается в утробе и неожиданно обрывается. Собратья разделяются: харизма Илии против пламени Еноха — души сгорают в огне.
Гофман встает, качая головой:
— День прихода Господа уже близок. Это подтверждается множеством знамений, и прежде всего властью беззакония, которое так жестоко преследует нас и в Германии, и здесь, в Голландии. Вот почему наша задача — ждать, оставаясь лишь свидетелями. Ждать Христа, да, братья, силу, которая заставит склониться страны и народы и уничтожит зло на веки вечные. Брат Ян, — он обращается к одному Матису, — ожидание не будет долгим. Тьма отступает, а истинный свет уже сияет на небе. Иоанн говорил нам: «Возлюбите не мир, а вещи в нем!» А также и Павел. Мы должны остерегаться впасть в грех гордыни, стать смиренными и ждать, братья, ждать и терпеть, храня мир в наших рядах. — Взгляд в нашу сторону. — Это случится уже скоро. Без сомнения.
Матис: глаза сузились как щелки, кажется, он перестал дышать.
— Но время уже пришло! Сейчас! Сейчас Христос призывает нас к действию! Не завтра, не в будущем году, сейчас! Мы столько говорим о повторном пришествии Господа, что не замечаем — он уже здесь, это случилось, братья, и если нам не удастся войти в Его Царствие, оно исчезнет, а мы и не заметим этого, погрузившись в свои теологические трактаты. —
Он подскакивает к окну, когда он распахивает его, открывая вид на окраины Амстердама, у меня по спине пробегает дрожь. — Чего нам ждать, почему бы не уничтожить весь этот Вавилон, этот бордель торговцев, чтобы избавиться от него? Давайте же призовем из народа избранных, чтобы объединиться и с оружием в руках начать битву за слово Божье.
Гофман торопится — он взволнован:
— Подобные мысли приведут к гражданской войне! Мы же не к этому призываем!
Стеклянный взгляд Матиса фиксируется, становится убийственным; ответ готов — шипение змеи:
— Это ты так решил.
Две группировки, как взрывом, разбросаны в разные стороны. К этому моменту совершенно ясно: они разделились. Начинается обмен оскорблениями и очень даже меткими плевками. Я пытаюсь успокоить наших, уверенный, что жалкий взгляд Гофмана направлен на меня, на того, которого он никак не ожидал обнаружить на противоположной стороне. Возможно, он ищет поддержки, просит, чтобы я привел Матиса в чувство во имя страсбургской солидарности.
— Брат, ну хоть ты поговори с этим безумцем. Он сам не понимает, что говорит.
Мне хватает нескольких слов, чтобы дать ему от ворот поворот:
— Пусть говорят безумие и безнадежность: только это нам и остается!
Это окончательно гасит его страсти. Он застывает, как статуя, все глубже погружаясь в мрачную пучину отчаяния, полностью поглотившую его. Он понимает, что огонь Еноха спалит всю эту равнину.
Глава 21
— Вот улица, которую вы ищете, первая направо. Тут уже невозможно заблудиться.
Мальчишка, провожающий нас, останавливается в ожидании пары-тройки монет и указывает на узкую улочку в конце квартала. Видно и невооруженным глазом, он едва не оцепенел от страха. Шепот, глаза опущены.
— Там работает матушка, она не хочет, чтобы я шлялся где-то поблизости.
Он протягивает руку, чтобы забрать медяки. Ян Матис никогда не упускает случая высказаться:
— Величайшая награда ожидает тебя на небесах, — весьма торжественная сентенция.
— Однако, — добавляю я, выуживая флорин из кошеля, — мизерный земной задаток не принесет тебе никакого вреда.
Белобрысый парнишка пускается наутек, одарив нас светом беззубой улыбки, в то время как Ян Матис разочарованно смотрит на меня, не пытаясь удержаться от смеха:
— Нам необходимо приучать их к мысли о скором приходе Царствия Небесного с самых юных лет, как ты думаешь?
Возможно, именно мать нашего маленького провожатого приветствует нас в переулке. Светловолосая, как и он, со светлыми глазами, подведенными черным, она вольготно расположила свои сиськи на выщербленном подоконнике в окне на втором этаже. Не успели мы и повернуть головы, чтобы рассмотреть ее, как сверху послышались смачные звуки десятков воздушных поцелуев, адресованных, разумеется, нам. Как в портретной галерее благородного семейства, вожделенные и роскошные бюсты лейденских проституток, выставленные на самых разных уровнях в окнах домов, заставляют нас поворачивать головы то налево, то направо.
Хоть мы и отвлечены подобным приемом, нам не требуется много времени, чтобы обнаружить зеленую дверь, которая и была-то нам нужна. Это последний дом в переулке на углу с мостиком без перил, изогнувшимся над одним из многочисленных притоков Рейна.
Матис, высокий и сухощавый, просто сияет. На лестнице, ведущей на первый этаж, он хлопает меня по плечу и кивает:
— Среди шлюх и сутенеров, Герт!
— И среди пьяниц из кабака, — добавляю я с улыбкой, намекая на обстоятельства вербовки Герта из Колодца.
На этот раз нас приветствует и проводит в дом девушка полностью одетая, правда, не совсем так, как порядочная дама, собирающаяся за покупками.
— Вы ищете Яна Бокельсона, Яна, или Иоанна Лейденского, не правда ли? В настоящий момент он не может…
— Пусть заходят! — Ее прерывает крик из конца коридора. — Разве ты не видишь, это пророки? Ну, заходите, заходите!
Голос низкий, роскошный, из тех, что начинаются в утробе и грохочут в горле. Без сомнения, он никак не соответствует сцене, открывающейся перед нами, как только распахивается дверь, из-за которой он исходит.
Нужный нам человек растянулся на коротком диванчике, одной рукой вцепившись в одеяло, другой — в собственные яйца. Он обнажен до пояса, вся грудь щедро намазана маслом. Женщина, тоже наполовину обнаженная, держит в руках бритву и активно лишает его волосяного покрова на щеках.
— Вам придется извинить меня, дорогие друзья. — Его голос звучит почти издевательски. — Я не хотел заставлять вас
ждать слишком долго. В нашей прихожей, как правило, не слишком людно.
Мы представляемся. Матис выжидает момент, потом осматривается по сторонам:
— И это твоя работа?
— Я берусь за любую работу, от которой не потеют. — Ответ готов немедленно, как реплика актера на театральных подмостках. — Я, безусловно, отрицаю грехопадение Адама, как не принимаю и все последствия, которые из него вытекают. Когда-то я был портным, но вскоре забросил это неблагодарное занятие. Сейчас я играю на площадях библейских героев.
— А, значит, ты актер!
— Актер — не слишком точное определение, друг мой: я не твержу зазубренную роль, я вживаюсь в нее.
Он выхватывает из таза губку и вторично покрывает себя мылом. Он подскакивает с дивана, решительно покончив с тем, чем занимался между ног. Его лицо — маска скорбного смирения, взгляд направлен прямо мне в глаза.
— «Господу сказал ты ныне, что Он будет твоим Богом, и что ты будешь ходить путями Его и хранить постановления Его, и заповеди Его, и законы Его, и слушать гласа Его».
Девушка воодушевленно хлопает, зажав груди локтями:
— Браво, Ян! — Посмотрев на меня: — Разве это не великолепно?
Царь Давид отвешивает глубокий поклон. Из коридора раздаются странные звуки: шум падения, вопли, приглушенная ругань. Вначале наш Ян, кажется, не придает этому значения, полностью сосредоточившись на личной гигиене. Затем что-то заставляет его вскочить, моментально включившись в действие, возможно, крик «Помогите!», прозвучавший громче остальных или просто более убедительно. Он хватает бритву и вылетает из комнаты.
Рокот его голоса разносится по всему дому. Мы с Матисом смотрим друг на друга, не уверенные, стоит ли вмешиваться. Мгновение спустя Ян Лейденский вновь возникает на пороге. Он глубоко дышит, приводит в порядок ширинку и опускает бритву в эмалированный таз. Вода становится красной.
— Что вы об этом скажете? — спрашивает он, не оборачиваясь. — Вы когда-нибудь слышали о благородном своднике, уважающем своих коллег и обладающем хорошими манерами? Сутенеры — грубые, жестокие люди. Я же, напротив, хочу стать первым в истории святым вымогателем. Да, друзья, я сутенер, который спит и видит себя сидящим по правую руку от Бога. Но каждый раз сон прерывается, и просыпается сутенер…
— Дело не во сне и бодрствовании. — Голос другого Яна звучит не как голос актера, а как голос Еноха. — Сутенеры, проститутки, воры и убийцы — вот святые наших дней!
Ян Лейденский подносит руку к губам, потом — к яйцам:
— Ух! Не говори мне о конце света, дружище. Я знаю здесь целую уйму пророков, и все до одного они отличаются дурным глазом.
— Мне это прекрасно известно, — немедленно парирую я, — просто сидеть и покорно ждать Апокалипсиса — нудное дело. Возрождение начнется только снизу. С нас.
Он оборачивается со смехом. Трудно понять, это ирония или просветление.
— Понимаю. — Уголки его рта продолжают подниматься, подчеркивая тяжелые скулы. — Речь идет не больше и не меньше как о том, чтобы устроить Апокалипсис.
Выражение, с которым он произносит слово устроить, действительно производит на меня впечатление. Старая страсть к греческому и к этимологии толкает меня подобрать более точное название последнему предприятию. Слово «Апокалипсис», как апофеоз, содержит приставку, указывающую на нечто, приходящее свыше. Слово «Гипокалипсис» будет гораздо более уместным: стоит-то всего заменить одну букву двумя.
Я наблюдаю за Яном Бокельсоном, засунувшим руку между ног. Полуобнаженная женщина вытянулась на диване, окровавленная бритва отмокает в воде, и моим аргументам не преодолеть какого-то барьера, поставленного чужим разумом. Слова пекаря из Харлема прозвучат куда более убедительно.
Ян Матис поглаживает черную заостренную бородку. Святой сутенер, кажется, ему нравится, хотя у него пока не сложилось определенных мыслей на его счет. В любом случае амстердамские баптисты, предложившие нам познакомиться с ним, рассказывали не о его способности к просветлениям и не о его вере, а лишь об утробной ненависти к папистам и лютеранам, его актерском обаянии и довольно грубых манерах.
Матис сжимает губы пальцами и решает перейти к сути дела:
— Послушай меня, брат Ян, мы мыслим так: двенадцать апостолов исходят эту страну вдоль и поперек. Они будут крестить взрослых, призывая их приготовить пути Господу и проповедовать от Его имени. Ко всему прочему они разнюхают обстановку во всех городах, чтобы выяснить, где можно объединить избранных. — Он поворачивается ко мне и кивает. — Мы ищем людей, способных на это.
Другой Ян делает своей очаровательной компаньонке знак покинуть комнату. Он плюхается на диван, приводя в порядок кальсоны, но его взгляд становится более сосредоточенным.
— Почему всех — в одном городе, дружище Ян? Не лучше ли охватить большую территорию? Сила идей измеряется и их способностью привлекать людей издали.
Матису уже несколько раз приходилось опровергать подобные аргументы. Его глаза сужаются в щелки, и он говорит очень медленно:
— Послушай, только когда мы будет управлять городом и отменим использование денег, уничтожим частную собственность и имущественные различия, лишь тогда свет нашей веры станет столь ярким, что сможет пролиться на всех и каждого! Мы станет примером, маяком! Если же, напротив, начиная с сегодняшнего дня мы займемся лишь распространением своих идей вширь, то лишь ослабим подрывной эффект, которого ожидаем от них, и они погибнут от нашей собственной руки, как сорванные цветы.
Ян Лейденский хлопает в ладоши, качая головой:
— Да будьте благословенны, друзья мои! Уже давно этот уличный актер жаждал подобного безумия — наконец-то сыграть своих любимых библейских героев: Давида, Соломона, Самсона. Боже мой, ваш Апокалипсис — спектакль, о котором я мечтал всю жизнь. Я берусь за эту роль, если вы именно этого добиваетесь: с сегодняшнего дня у вас будет одним апостолом больше!
Глава 22
— Потаскун?! Анабаптистский царь Мюнстера — сводник?! — Элои на мгновение утрачивает то снисходительное выражение, к которому я уже привык. Впервые он, кажется, не хочет мне верить.
Я подтверждаю:
— Даже если легенда, где он описан зловещим кровавым царем, и соответствует истине, правда в том, что и до и после нашего вторжения в Мюнстер Ян Бокельсон, или Иоанн Лейденский, остался лишь тем, кем был всегда: актером, шарлатаном, сводником! И естественно, пророком. Это сделало эпилог нашей пьесы еще более гротескным: актер забыл о том, что играет роль, и спутал комедию масок с реальной жизнью.
— Легенды об анабаптистах, придуманные нашими врагами, превращают нас в коварных извращенных чудовищ. Ну а в действительности вот кто был всадниками Апокалипсиса: пророк-пекарь, поэт-сутенер и безымянный отверженный, вечный беглец. Четвертым стал настоящий сумасшедший, Питер де Утзагер, пытавшийся постричься в монахи, но отвергнутый из-за необузданности своего языка: прямо на улицах он обрушивал на народ собственные видения, полные крови и смерти — весьма оригинальное правосудие Господне.
Затем семейство Букбиндер поставило в банду Матиса еще одного родственничка, молодого Бартоломея, официально ставшего моим кузеном. Он присоединился к нам осенью тридцать третьего вместе с двумя братьями Купер: Вильгельмом и Дитрихом.
К тому же мы убедили и столь благочестивого и смиренного мужа, как Оббе Филипс, стать участником нашей компании. А в Амстердаме Утзагер крестил нашего нового сподвижника, Якоба ван Кампена. Таким образом, число последователей великого Матиса достигло восьми — достойно внимания. Рейнир ван дер Хулст с тремя братьями, мальчиками, у которых еще молоко на губах не обсохло, но руки уже выросли, как лопаты, присоединились к нашей компании в Делфте в конце ноября тридцать третьего. Почти незаметно наше число достигло двенадцати.
Для нашего пророка подобного знамения оказалось более чем достаточно. В его взгляде явственно читалось: он что-то замышляет. Впрочем, и нам, всем остальным, казалось: мир должен вот-вот взорваться, а наши слова постоянно производили желаемый эффект. Мы были всего лишь бандой безумных, актеров, сумасшедших, людей, бросивших работу, дом, семью, чтобы посвятить себя проповедям во имя Христа. Подобный выбор был сделан по множеству причин: от обостренного чувства справедливости до неудовлетворенности жизнью, на которую мы были обречены. Но все мы добровольно приняли одно и то же решение: привлечь как можно больше людей, чтобы показать человечеству: мир не может оставаться таким вечно и вскоре должен быть перевернут на голову Господом Богом лично. Или кем-то, кто ему поможет, к примеру нами. Вот так мы и стали теми, кто собирался вызвать всеобщий катаклизм.
— Вы подчинялись приказам Матиса?
— Мы руководствовались его предчувствием. В наших рядах царила полная гармония, а наш пророк был кем угодно, но не дураком: он-то умел разбираться в людях. Он высоко ценил мое мнение и часто советовался со мной, но в качестве тарана предпочитал использовать Яна Лейденского: актерские способности Яна весьма пригодились. Да и его внешняя привлекательность совсем не мешала делу: очень молодой, он выглядел уже зрелым мужчиной, блондин атлетического сложения с коварной улыбкой, разбившей множество женских сердец. Матис обычно посылал его прощупать почву в другие страны, входящие в империю, а Утзагер продолжал свою бурную деятельность в предместьях Амстердама.
К концу тридцать третьего Матис разбил нас на пары, совсем как апостолов, возложив на нас бремя — объявлять миру, от своего имени, что близится День Последнего Суда и что Господь истребит всех безбожников и спасутся лишь немногие избранные. Мы должны были стать его знаменосцами, посланцами единственного подлинного пророка. У него нашлись суровые, хоть и не без благодарности, слова и для старика Гофмана, сидящего в тюрьме в Страсбурге. Тот предсказывал Судный день в тридцать третьем — год уже подходил к концу, но ничего не происходило. Власть Гофмана была свергнута de facto.
Он не говорил об оружии. Не помню, чтобы он вообще упоминал о нем. Он не пророчил ничего и об участии апостолов в битве Господней, и я не знаю, принял ли он тогда окончательное решение по этому поводу. Насколько мне известно, никто из нас не был вооружен. Никто, кроме меня. Я заточил старую шпагу, которую нашел в конюшне Букбиндеров, превратив ее в дагу, оружие более легкое и привычное, которое я мог прятать под плащом, что придавало мне уверенность во время странствий.
По желанию того же Матиса я составил пару с Яном Лейденским: мой флегматизм и его способность воздействовать на публику оказались превосходным сочетанием. Я ничуть не возражал, Бокельсон был человеком, с которым мне не приходилось скучать: непредсказуемым и, в разумных пределах, сумасшедшим. Я был уверен, мы были способны на великие дела.
Вот тогда я впервые услышал о Мюнстере, городе, где голос анабаптистов звучал особенно громко. Ян Лейденский был там несколько недель назад и вернулся оттуда с совершенно незабываемыми впечатлениями. Местный проповедник, Бернард Ротманн, водил близкую дружбу с баптистскими миссионерами из последователей Гофмана и добился у горожан выдающихся успехов, выступая и против папистов, и против лютеран. Мюнстер стал конечным пунктом того маршрута, по которому мы решили следовать.
— Вы с Бокельсоном стали первопроходцами?
— Нет, по правде говоря, не мы. За неделю до нас там побывали Бартоломей Букбиндер и Вильгельм Куйпер. Они ушли оттуда, успев повторно окрестить больше тысячи человек. Воодушевление горожан выросло безмерно, и весьма впечатляющие доказательства этому мы получили сразу же после прибытия.