Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность — страница 19 из 35

Все пока дышит бодростью и радостью жизни. Пусть читатель припомнит кстати и маленькую художественную сценку из “Анны Карениной”, – сценку, очевидно списанную с натуры. Долго казалось Левину его новое состояние и новое счастье неестественным. “За что именно мне такое счастье? Ненатурально, слишком хорошо”, – говорил он Кити, целуя ее руку. Кити думала об этом иначе, по-своему, непосредственно по-женски. “Мне, напротив, чем лучше, тем натуральнее”, – ответила она мужу весьма основательно…

Сомнения не прекратились совсем, но были подавлены “новым состоянием и новым счастьем…” Порядок, заменивший прежнюю распущенность, полное забвение кутежей и карточной игры, усиленные хозяйственные работы, а главное любовь, та любовь, сознавая в себе которую, Левин чувствовал, что “она спасет его от отчаяния и что любовь эта под угрозой отчаяния станет еще сильнее и чище”, многочисленный семейный кружок, наконец, – все это подействовало на Толстого освежающим и обновляющим образом. Он часто говорил, что “он вполне счастлив в семейной жизни и что он нашел не только любящую жену и прекрасную мать, но и помощницу в его литературной деятельности”. Он постоянно посвящал Софью Андреевну во все свои писательские замыслы, думы и чувства. “Она одна умеет собрать и привести в порядок все клочки и бумаги, на которых писались драгоценные строки. Она одна умеет разобрать его в высшей степени нечеткий почерк и из поспешно сделанных им, вместо целых слов, штрихов и линеек воспроизвести именно то, что мыслил и хотел написать ее муж. Он часто сам удивлялся этому. Она с примерной аккуратностью и бережливостью хранит для потомства все рукописи как изданных, так и неизданных его сочинений…”

Скоро пошли дети… Ощущения отца при рождении первого ребенка прелестно описаны в “Анне Карениной”, и мне остается только привести несколько строк из этого описания и напомнить о нем читателю: “Левин знал и чувствовал только, что то, что совершилось, было подобно тому, что совершилось год тому назад… на одре смерти брата Николая. Но то было горе, это была радость… Но и то горе, и эта радость были одинаково вне всех обычных условий жизни, были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что-то высокое. И одинаково тяжело, мучительно наступило совершающееся, и одинаково непостижимо, при созерцании этого высшего, поднималась душа на такую высоту, которой она никогда не понимала прежде и куда рассудок не поспевал уже за нею…”

Семья Л.Н. Толстого с каждым годом становилась многочисленнее и в настоящее время у него, кстати заметить, девять человек детей, из которых пять сыновей. Младший сын родился лишь в 1891 году.

Мы видели, что в юности Толстой увлекался Руссо; привязанность к идеям, особенно педагогическим, великого женевца осталась у него на всю жизнь. Поэтому, между прочим, всех детей выкормила сама мать. Взгляды Руссо применялись везде, где только было возможно. Из детской навсегда были изгнаны игрушки; старались как можно больше лично наблюдать за детьми, а не поручать нянькам или боннам; детям предоставлялась наибольшая свобода; было положено за правило не прибегать ни к насилию, ни к наказанию. Лев Николаевич находил, что принцип детской самостоятельности нигде не применяется так широко, как в Англии. Поэтому дети от трех до восьми или девяти лет поручались молодым англичанкам, которые выписывались прямо из Англии.

“Лев Николаевич, – рассказывает Берс, – любил открывать ребенку его бессилие в природе и зависимость от взрослых, но не с целью запугать, а открыть ему правду. Это делалось иногда в форме шутки и с оттенком ласки.

Когда дети нуждались в прислуге, им запрещалось приказывать. Они должны были просить, прибавляя непременно слово “пожалуйста”. Для примера это делалось самими родителями и прочими в семье.

Независимо от сострадания к ближнему, в детях старались развить жалость к животным.

Ложь преследовалась строго и легко могла повлечь за собой наказание. Наказание очень редко проявлялось в каких-нибудь действиях, например, заключение в комнате и т. п.; а выражалось преимущественно в холодном обращении родителей с детьми за их проступки. Вообще наказывали только малых. Как только замечалось раскаяние, наказание немедленно отменялось. У детей никогда не вымогались обещания не повторять проступков и просьбы о прощении их. Откровенность и доверие детей к родителям развивались в них своевременной лаской.

Всем этим руководили сами родители. Наказание детей воспитателям безусловно возбранялось.

Весь взрослый персонал Ясной Поляны обязан был помнить, что дети могут заимствовать все то, что они видят и слышат. Однако детей не удаляли из общества взрослых, если в то время им не следовало идти спать, учиться или т. п.

Поэтому, когда наступало восемь часов вечера и дети уходили спать, сам Лев Николаевич говорил: “Ну, теперь стало свободнее”.

Можно ли было тосковать, да и было ли время тосковать в этом веселом детском мире, да еще среди постоянных забот и хлопот то о покупке пензенского или самарского имения, то о заведении конного завода, то о тысячах хозяйственных мелочей?… А ведь граф Толстой, заметим это между прочим, был прекрасным хозяином. Одна ключница, служившая у него девять лет, рассказывает о нем как о хозяине вот что:

“Граф сам следил за всем хозяйством и требовал, чтобы у него везде была замечательная чистота: и в коровнике, и в свинарнике, и в овчарне… В особенности он любовался на своих свиней, которых держал до трехсот штук, сидевших парами в отдельных небольших хлевушках… Здесь граф не терпел ни малейшей грязи: каждый день я и мои помощницы должны были перемывать их всех, вытирать пол и стены хлевушек; тогда, проходя по свинарне утром, граф бывал очень доволен и громко приговаривал: “Какое хозяйство… Какое хорошее хозяйство!”… Зато избави Бог, если он заметит хоть малейшую грязь – сейчас рассердится, раскричится… Граф был очень горячий барин, и приезжавший в Ясную Поляну доктор несколько раз говаривал ему при мне: “Вам нельзя так сердиться, граф, это очень вредно для вашего здоровья”… “Не могу, – отвечал обыкновенно граф, – и хочу сдержаться, да не могу, такой уж, видно, у меня характер”… Хозяйство давало графу в то время хороший доход: кроме свиней и поросят, у него было восемьдесят коров, пятьсот шленских овец и очень много птицы… Между прочим, мы сбивали отличное сливочное масло, которое продавали в Москву по шестьдесят копеек за фунт…”

При этих постоянных хлопотах где было найти время для сосредоточенной тоски или самоедства духа?

По-видимому, Толстой и не тосковал, и был счастлив, как может быть счастлив человек на нашей планете. Правильная жизнь, значительные успехи по хозяйству, рост семьи, а вместе с этим и рост забот, настойчивая литературная работа, обессмертившая русскую литературу, так как “Война и мир” была написана как раз в этот период, – отвлекали Толстого от того, что было постоянным источником его душевных страданий, от него самого и его эгоизма. И его собственные письма, и воспоминания Берса одинаково изображают его заботливым, жизнерадостным семьянином. Он сам говорит, что в то время руководился правилом, которое одно только казалось ему истинным: делать так, чтобы тебе самому и близким твоим, то есть семье, было как можно лучше.

Ведь это вещь, огромной, неизмеримой важности – как выйти из сферы собственного своего эгоизма, – и горе тому, кто на это совсем не способен. Большинство выходит путем семьи, меньшинство – путем общественной деятельности; лучшее, то есть соединение того и другого выхода, притом соединение гармоническое, так, чтобы семья не мешала обществу, так, чтобы не развился до размеров алчности специфический семейный эгоизм, – это лучшее доступно лишь избранным.

Толстой остановился на первом выходе, и лично для него это было великим счастьем. Он отдохнул от своей душевной надломленности и если не совсем от нее излечился, то лишь потому, что надломленность-то была слишком велика, а выход не такой, который может удовлетворить гениальную и вдумчивую натуру. Выход был самый элементарный.

Но все же эгоизм семейный шире эгоизма личного, а не от этого ли последнего страдал все время Толстой? Он перечисляет все свои грехи – это грехи эгоизма и себялюбия: тут и корыстолюбие, и любострастие, и честолюбие, и властолюбие, и гордость, и гнев, и месть. Он страдает от страха смерти: разве это не прежде всего страх за самого себя, свою личность, для которой смерть есть полное и обидное уничтожение; он противопоставляет культурных людей и народ: разве это не противопоставление алчной и себялюбивой личности, алчного и себялюбивого я природе и молчаливому героизму народа?… Семья вывела Толстого из заколдованного круга его собственной личности, его собственных личных желаний. От своего я он убежал в семейные заботы, воспитание, хозяйство. Всего этого хватило на 15 лет.

За этот пятнадцатилетний период он, повторяю, представляется нам любящим и рачительным семьянином, пишет письма о пшенице и породистых жеребцах, и пишет все это вполне серьезно, потому что без всего этого никак нельзя обойтись, раз хочешь, чтобы тебе и близким твоим было как можно лучше.

Работал он очень много и над литературой, преимущественно зимою, всегда в течение целого дня, а подчас и до поздней ночи. Он никогда не ждал вдохновения и держался того мудрого правила, что стоит сесть работать, и вдохновение само придет. Ежедневно, за самыми редкими исключениями, он садился за стол и писал или изучал источники и материалы. За большие свои вещи он брался всегда лишь после самой тщательной подготовки. Во время работы ему требовалось абсолютное спокойствие. Никто, даже жена, не входил к нему в кабинет, когда он был занят. Одно время такой привилегией пользовалась лишь его старшая дочь, когда была еще ребенком. Знакомых у него всегда было очень мало, так что лишь очень немногие наезжали к нему в Ясную Поляну. К этим немногим принадлежали H.H. Страхов (безусловно необходимая принадлежность каждого ве