И начинает спускаться. Я за ним. Переехали благополучно. Думали, что теперь пойдет ровная дорога, но не проехали и десяти сажен, как наехали на новый ров, такой же глубокий, как первый.
Я в душе приходил в отчаяние; мне казалось, что Льву Николаевичу дорого стоил переезд и через первый ров, а теперь впереди еще такой же, если не хуже. Если бы захотели вернуться назад, то надо было бы опять переезжать первый ров. И очутились мы между двух рвов, как между двух огней: ни вперед, ни назад. И неизвестно куда приедем.
Подъехав ко рву, Лев Николаевич на минуту приостановился, чем я воспользовался и поехал вперед. Лев Николаевич стал спускаться за мной. Внизу Дэлир заартачился, так что Лев Николаевич должен был слезть, а я перевел его лошадь через русло оврага в поводу. Лев Николаевич опять сел на нее, и мы выехали наверх.
Тропинка вьется дальше. Едем быстро.
Проезжаем саженей пятьдесят — опять ров, не менее глубокий и крутосклонный, чем первые два. Лев Николаевич прямо едет вниз. Я предупреждаю его, что деревья по бокам дорожки в одном месте так часты, что трудно проехать при таком неудобном и крутом спуске, не зашибив о них ног.
Лев Николаевич сворачивает в сторону на почти отвесный скат. Я видел, как Дэлир, приседая на спуске, заскользил задними ногами, шурша по листьям. Однако выбрался и отсюда.
Встретили внезапно каких‑то дам, кавалеров. Оказались засековскими дачниками. Тут же нашли проезд на дорогу к Засеке. Только находились мы не вблизи Ясной Поляны, а еще версты за две с половиной от нее.
На дороге встретили толпу нарядных людей. Как объявили они сами, шли они в Ясную посмотреть на Толстого.
— Специально для того шли, чтобы посмотреть на вас, Лев Николаевич! — говорили они, отвешивая Толстому низкие поклоны, точно желая этими словами сказать ему величайший комплимент. Попросили позволения снять его, живо расставили треножник фотографического аппарата, щелкнули и рассыпались в благодарностях.
Лев Николаевич пришпорил лошадь и вихрем понесся вперед. Поехали тише уже около шоссе, когда толпа любопытствующей публики совсем скрылась из виду.
— Как вы, Лев Николаевич, относитесь к таким людям? — спросил я.
— Да что же, если они есть, так нужно их терпеть! Конечно, было бы лучше, если бы их не было…
— Но все‑таки мне кажется, что они приходят к вам с хорошими чувствами.
— Да нет, идут только потому, что обо мне говорят, сделали меня знаменитостью. Им дела нет до того, что во мне. Я записал сегодня, что такие люди в животной жизни отдаются исключительно телесным потребностям: похоти, аппетита. И в этом их вся цель. В человеческих же отношениях они руководствуются тем, что говорят все. У них совсем нет способности самостоятельного мышления.
Мы немного проехали молча.
— Таких людей нельзя обвинять, — заговорил опять Лев Николаевич, — они не понимают и не могут понять, где истинная жизнь и в чем истинное благо. Я хотел написать под заглавием «Нет в мире виноватых» описание всех этих людей, начиная от палачей и кончая революционерами… Описать и эту революцию… Тема эта очень меня интересует, и она заслуживает того, чтобы ее разработать.
— Художественное произведение?
— Да, художественное.
Лев Николаевич помолчал.
— И тема художественная, — добавил он.
— Вы не начинали еще разрабатывать ее?
— Нет еще, не начинал [156].
Вечером вспоминали о сегодняшней, полной приключений, поездке.
— Нет, меня особенно поразило, — смеялся Лев Николаевич, — что когда заехали в такую глушь, что, казалось, и выхода из нее никакого не было, — вдруг эти дамы в шляпках, и как много!.. Вся цивилизация!..
Софья Андреевна играла Бетховена. Лев Николаевич, выйдя к чаю, сказал, что слушал ее игру с удовольствием.
Она вся даже вспыхнула.
— Да ты шутишь, — недоверчиво проговорила она.
— Нет, нисколько. Да это adajo в «Quasi una fantasia» так легко…
Как была рада Софья Андреевна!
— Никогда я так не жалею, что я плохо играю, как когда меня слушает Лев Николаевич, — говорила она потом.
Утром Лев Николаевич говорил мне про свое здоровье, что оно слабо. Я высказал предположение, что его утомил вчерашний шумный день (с японцами и граммофоном), но Лев Николаевич возразил:
— Нет, ничего, день был шумный, но приятный!
Ему прислал свои книги Н. А. Морозов, шлиссельбуржец[157].
— Удивительная ученость у него! — говорил Лев Николаевич.
Меня уговаривал не раздавать прохожим его запрещенных книг.
— А то смотрите, чтобы не было как с Гусевым[158]. Я боюсь.
Утром рано приехал Михаил Львович, младший сын Льва Николаевича.
А часа в два приехал еще гость.
Я спускался зачем‑то вниз. Вверх поднимается по лестнице Ольга Константиновна и сообщает:
— Андреев приехал!
— Какой? Леонид, иисатель?
— Да.
Давно жданное свидание Толстого с Андреевым, визит Андреева в Ясную, который долго не мог состояться [159].
Я бросился вниз, к входной двери. Андреев только что слез с извозчичьей пролетки: красивое смуглое лицо, немного неспокойное, белая шляпа, модная черная накидка — вот что мне бросилось в глаза. Кажется, Лев Николаевич уже был там, не помню хорошо. Произошла какая‑то маленькая суматоха, и когда я осмотрелся, то увидел уже, как Лев Николаевич представлял всех гостю:
— Это моя жена, это мой сын, это Чертков сын…
Рука Л. Андреева, державшая шляпу, немного дрожала.
Все прошли на террасу. От завтрака Л. Андреев отказался. Приказано было подать ему чай.
Начался пустячный разговор. Андреев рассказывал, откуда он приехал, куда едет. Едет он, оказывается, с юга домой, в Финляндию, где у него дача. Рассказывал о Максиме Горьком, которого он видел на Капри.
— Он страшно любит Россию, и ему хочется вернуться в нее, но он притворяется, что ему все равно.
Говорил о своих занятиях живописью, цветной фотографией. Софья Андреевна рассказывала ему о своих работах: мемуарах, издании сочинений Льва Николаевича [160].
Андреев был очень робок, мягок. С Львом Николаевичем и Софьей Андреевной во всем соглашался.
Пришла еще одна дама с двумя дочерьми, еще ранее обращавшаяся ко Льву Николаевичу с просьбою разрешить поговорить с ним. Девочки, дочери ее, отличались дурными характерами, и она надеялась, что Лев Николаевич сможет воздействовать на них. Лев Николаевич гулял с ними по саду, говорил и подарил свои книжки.
Затем вошел на террасу в шляпе и с тростью.
Андреев разговаривал с Софьей Андреевной.
Вы не поедете верхом, Лев Николаевич? — спросил я
Нет. Не поеду, — ответил каким‑то особенно решительным тоном Лев Николаевич. — Я вообще больше не буду ездить верхом, — прибавил он.
Я вспомнил вчерашнюю поездку, и у меня сжалось сердце: верно, он чувствует, что стал слишком стар и верховая езда тяжела ему. Но Лев Николаевич промолвил:
— Это возбуждает недобрые чувства в людях. Мне говорят это. Вот у крестьян нет лошадей, а я на хорошей лошади езжу. И офицер вчерашний то же мне говорил.
Затем он предложил Андрееву погулять с ним. Тот поспешно собрался, отказавшись и от поданного чая.
Лев Николаевич зачем‑то еще вошел в переднюю. Я подошел к нему.
— Лев Николаевич, я хотел сказать по поводу вашего отказа от лошади: ведь можно представить себе так, что ваши друзья могли бы собрать средства и подарить вам эту лошадь. Нужно ли было бы тогда отказываться от нее?
— Да так оно и есть, — возразил Толстой[161], — но все‑таки не буду ездить.
А вечером по этому же поводу я передал ему совет Димы Черткова: ездить на плохой лошади.
— Да ведь и эта плохая, — ответил Лев Николаевич, — ноги слабые, и глаза… У ней только вид хороший.
Прогулка Льва Николаевича с Андреевым была не особенно удачна: их захватил в поле сильный дождь и даже град, хотя утро было прекрасное и перед этим все стояли теплые, солнечные дни. Я шутил, что Леонид Андреев, такой пессимист, теперь уверует в фатум: как он приехал, так и погода изменилась и его с Толстым вымочило до нитки. За обоими писателями хотели послать тележку с непромокаемыми плащами, но они вернулись раньше, чем успели запрячь лошадь.
Л. Андреев пошел переодеться, а Лев Николаевич — спать.
Я же отправился в Телятинки, на репетицию спектакля, и домой вернулся только вечером, уже после обеда.
Л. Андреев сидел с дамами в зале. На нем была вязаная фуфайка цвета «крем», очень шедшая к его смуглому лицу с черными как смоль кудрями и к его плотной фигуре, что он, видимо, великолепно сознавал.
— Это можно здесь? Я дома всегда так хожу, — еще давеча с невинным видом говорил он.
Заговорили о его произведениях. Ему самому из них нравятся больше «Елеазар», «Жизнь человека», начинает нравиться «Иуда Искариот». По поводу рассказов «Бездна», «В тумане» Леонид Николаевич заявил, что «таких» он больше и не пишет. Рассказывал, как в начале своей писательской деятельности он «изучал стили» разных писателей — Чехова, Гаршина, Толстого, разбирал их сочинения и старался подделываться «под Чехова», «под Гаршина», «под Толстого». Ему это удавалось со всеми, кроме Толстого.
— Сначала шло, — говорил он, — а потом вдруг что‑то такое случалось, захватывало, и нельзя было ничего понять отчего это.
Вошел Лев Николаевич.
Он предложил Андрееву писать для дешевых копеечных изданий «Посредника». Но Андреев заявил, что, к сожалению, не может этого, так как он «сделал, как Чехов»: запродал какой‑то фирме раз навсегда не только то, что написал, но и то, что он когда‑нибудь в будущем напишет.