Л. Н. Толстой в последний год его жизни — страница 36 из 89

аз подошли из Телятинок Плюснин, Збайков, Сережа Попов и другие, которые тоже слушали эту речь.

Боже, чего — чего в ней не было! И Америка, и Англия, и апокалипсис, и куры и петухи, и закон инерции, и испанская корона, и Лев Николаевич, и Чертков, и «я — Кочетыгов», и все ученые и т. п.

Лев Николаевич сначала смеялся, а потом стал останавливать оратора. Но это оказалось не так‑то легко: окончив говорить в фонограф, посетитель остался на террасе и никому не давал слова сказать. Наконец Душану удалось выдумать прекрасный способ удалить его: он предложил оратору поесть, и тот охотно отправился за ним на кухню. Потом Душан проводил его и из усадьбы.

— А знаете, Лев Николаевич, — заметил Плюснин, когда оратор ушел с террасы, — вот мы все смеялись над ним, а ведь Сережа Попов не смеялся.

— Как же, я заметил это, — отвечал Лев Николаевич.

Сережа Попов продолжал сидеть молча.

Я ничего не говорил до сих пор об этом юноше, единомышленнике Льва Николаевича, стремящемся воплотить его взгляды в жизнь до самой последней крайности.

Сереже года двадцать три. Он — бывший петербургский гимназист, ушедший из седьмого класса, чтобы сделаться странником. С тех пор он бродит по всей России, останавливаясь подольше главным образом в различных «толстовских» общинах и колониях. Это тихое, кроткое существо, со всеми ласковое. Сережа всех зовет братьями и на «ты». Он даже собаку Соловья в Телятинках зовет братом. И наружность у него подходящая к его внутреннему облику — белокурые волосы, кроткие голубые глаза. Он никогда и ни от кого не берет денег за свою работу. Сережа очень любит Льва Николаевича и всегда радуется возможности лишний раз повидать его.

По уходе «оратора» Лев Николаевич говорил о нем:

— Его мысли разбрасываются. Когда мысль сильная, то она может сосредоточиться, а когда слабая, то распыляется, разбрасывается. Это и на себе бывает видно.

На террасе проговорили до позднего вечера.

Плюснин спросил у Льва Николаевича, какая существенная разница между буддизмом и христианством.

— Настоящим христианством?

— Да.

— Никакой. Как там, так и тут проповедь бога любви, отрицание личного бога.

Плюснин напомнил, что в статье «Религия и нравственность» Лев Николаевич называет буддизм отрицательным язычеством. Но эти слова относились Львом Николаевичем к официальному буддизму.

— Я особенно люблю, — говорил Лев Николаевич, — первое послание Иоанна, которое никогда не приводит духовенство, и в нем изречение: «Не любящий брата своего, которого видит, как может любить бога, которого не видит?» В этих словах «бога, которого не видит», как мне кажется, уже заключается отрицание личного бога. И здесь же прямо говорится, что «бог есть любовь».

Пошли все наверх пить чай. Столовая наполнилась довольно необычными для Ясной Поляны гостями: босой, с грязными ногами Сережа Попов, босой прохожий Петр Никитич Лепехин, молодой человек лет двадцати пяти. В конце апреля 1910 года он явился к Льву Николаевичу с просьбой доставить ему какое- нибудь занятие. Между прочим, он подал Толстому тетрадку со своими «афоризмами», многие из которых обратили на себя внимание Льва Николаевича серьезностью и содержательностью. Толстой направил юношу в Телятинки, где тот и остался в качестве рабочего.

Кто‑то напомнил Льву Николаевичу, что он говорил, что любит пьяниц.

— Люблю! — согласился Лев Николаевич. — Да как их не любить? Вот ведь приходят ко мне, и я смотрю — тип пьяницы гораздо лучше, чем ростовщика, например. И кто их ругает? Грабители, богатые…

Май

1 мая.

Утром вернулась из Москвы Софья Андреевна.

После завтрака Лев Николаевич ходил один смотреть автомобильную гонку Москва — Орел. Автомобилисты узнали его и приветствовали, махали руками и шляпами. Один автомобиль остановился около Льва Николаевича. Лев Николаевич осмотрел его, пожелал гонщику успеха, и тот отправился дальше.

Вечером был молодой англичанин, знакомый фотографа Чертковых, и еще пятнадцать — двадцать учеников Тульского реального училища. Лев Николаевич поговорил с ними, показал Пифагорову теорему «по-брамински» и роздал свои книжки на память. Мальчики ушли в очень приподнятом настроении. Я проводил их до въезда в усадьбу. Были они вечером. Просили позволения прийти еще, по окончании экзаменов, чтобы вместе почитать книжки Льва Николаевича.

Душан, я и Лев Николаевич сегодня готовились к отъезду в Кочеты, который Лев Николаевич окончательно назначил на завтра. Лев Николаевич сам собирал и укладывал свои бумаги.

2 мая.

Утром выехали в половине восьмого.

День прекрасный. На Засеке с четверть часа ожидали поезда. К отходу пришли проводить Льва Николаевича П. А. Буланже, E. Е. Горбунова с детьми, Петр Никитич из Телятинок, а кроме того, явились оттуда же мистер Тапсель, фотограф, и его друг, вчерашний англичанин. Мистер Тапсель все ходил вокруг и пощелкивал аппаратом.

Лев Николаевич рассказал о своей вчерашней встрече с автомобилистами. Оказывается, он видел автомобили в первый раз.

— Вот аэропланов я, должно быть, уже не увижу, — говорил он, — А вот они будут летать, — указал он на горбуновских ребятишек, — но я бы желал, чтобы лучше они пахали и стирали.

Вместе с подошедшим поездом приехал из Москвы И. И. Горбунов — Посадов, с которым Лев Николаевич радостно расцеловался. Публика, высыпавшая из вагонов, куча гимназистов — все столпились вокруг вагона, в который садился Лев Николаевич.

— Толстой! Толстой! — пробегало по толпе.

Наконец поезд тронулся. Лев Николаевич с площадки послал Ивану Ивановичу и другим провожавшим воздушный поцелуй и вошел в вагон.

С билетами третьего класса мы ехали во втором, так как в третьем мест не было.

— Это незаконно! — говорил Лев Николаевич.

Он подозревал, что здесь есть «интрига» если не со стороны Софьи Андреевны и нашей, то со стороны железнодорожного начальства. Но «интриги» на самом деле не было: третий класс действительно был заполнен.

Впрочем, кажется, на четвертой остановке места очистились, и нас, по настоянию Льва Николаевича, перевели в соседний вагон третьего класса.

Перейдя туда, Лев Николаевич велел поставить на лавку около окна багажную корзину и взобрался на нее. Ему хотелось, чтобы вид, открывающийся из окна, был шире, и он радобался, что ему далеко видно с корзины и «весело».

Сидя на скамье против него, я, как только Лев Николаевич заглядится в окно, внимательно всматривался в его лицо.

И в эти моменты я чувствовал, что я наблюдаю и испытываю что‑то необыкновенное. Голова, выражения лица, глаз и губ Льва Николаевича были так необычны и прекрасны! Вся глубина его души отражалась в них. С ним не гармонировали багажная корзина и обстановка вагона третьего класса, но гармонировало светлое и широкое голубое небо, в которое устремлен был взор этого гениального человека.

Выражения, пробегавшие по лицу Льва Николаевича в эти минуты, нельзя описать словами.

Еще во втором классе Лев Николаевич разобрал сегодняшнюю корреспонденцию, которую мы захватили в Засеке. Потом принялся за газеты. Прочел последние номера «Новой Руси» и «Русского слова».

— Вот это очень хорошо, прочтите, — протянул он мне номер «Новой Руси», указывая на одно изречение из сборника «На каждый день», печатавшегося там:

«Мучения, страдания испытывает только тот, кто, отделив себя от жизни мира, не видя тех своих грехов, которыми он вносил страдания в мир, считает себя не виноватым и потому возмущается против тех страданий, которые он несет за грехи мира и для своего духовного блага»

— Это я так живо чувствую по отношению к самому себе, — произнес Лев Николаевич. — Это особенно верно о длинной жизни, как моя.

В «Русском слове» читал статью А. Измайлова «Две исповеди по седьмой заповеди (Новые дневники Добролюбова и Чернышевского)». Статья очень понравилась Льву Николаевичу, но, кажется, только ее начало, — именно рассуждения о хороших и плохих книгах: конец же, самые «исповеди» Добролюбова и Чернышевского и рассуждения Измайлова по этому поводу, Лев Николаевич едва ли прочел полностью, а если бы и прочел, то, я думаю, едва ли бы похвалил[178]. Очень не понравилась ему напечатанная в том же номере статья «Военная энциклопедия», с восхвалением патриотических заслуг господина Сытина[179].

Почти на каждой остановке он выходил гулять. Один раз говорил с какой‑то дамой — вегетарианкой. На другой остановке подошел ко мне и говорит:

— Посмотрите, какая у жандарма характерная физиономия!

— А что?

— Да вот посмотрите.

Я прошелся. Жандарм как жандарм: толстый, откормленный, довольно добродушного вида.

Я остановился неподалеку от входа в вокзал. Тут же собралась кучка народа.

— Это он? — переспрашивали друг друга.

— Он, как же он, — отвечал, подходя, жандарм. — Он в прошлом году, — все лицо жандарма расплылось в улыбку, — прислал телеграмму, говорит: вышлите за мной телегу!

Жандарм беззвучно засмеялся, и туловище его заколыхалось.

— Телегу вышлите!

Публика вообще очень занималась Львом Николаевичем. На каждой остановке кондуктора тотчас же сообщали, что в поезде едет Толстой, и вот начальник станции, телеграфисты пробирались потихоньку вдоль поезда и заглядывали в окно нашего отделения вагона. Если Лев Николаевич гулял, все следили за ним. Здоровались далеко не все, но те, которые здоровались, делали это как будто с особенным удовольствием: поджидали Льва Николаевича и при его проходе радостно, громко, хором провозглашали: «Здравствуйте, Лев Николаевич!»

Толстой в ответ снимал фуражку.

Однажды, когда наш поезд уже отходил, мы услыхали за окном разговор:

— Толстой!

— Да неужели?!

— Да неужели, — повторил Лев Николаевич.