Когда утром я принес Льву Николаевичу письмо, он читал брошюру Аракеляна «Бабизм» [191] и очень хвалил ее.
Я спросил, начинал ли он читать драму Л. Андреева «Анатэма», присланную автором и лежащую на столе у Льва Николаевича.
— Нет еще, скучно! — отвечал он.
Снова Лев Николаевич ездил верхом.
Приехали отец и сын Абрикосовы. Отец — представитель известной московской кондитерской фирмы, сын — единомышленник Льва Николаевича, теперь женатый на дальней родственнице его, княжне Оболенской, и владелец небольшого имения в пятнадцати верстах от Сухотиных. Лев Николаевич был им, особенно сыну, очень рад. Устроили чай по поводу приезда гостей.
Через некоторое время Лев Николаевич заглянул в мою комнату и вошел, увидя меня.
— Вы знаете, кто такие Абрикосовы? — спросил он и вкратце рассказал о своих гостях.
— Кажется, молодой Абрикосов раньше был большим вашим почитателем?
— Да он и теперь… Он умеренно, спокойно подвигается вперед. Конечно, сколько можно женатому человеку.
Я вспомнил рассказ Т. Л. Сухотиной о том, как X. Н. Абрикосов до женитьбы жил у М. А. Шмидт в Овсянниках, помогал ей в работах по хозяйству и, между прочим, в крестьянской одежде продавал молоко тульским дачникам на станции Засека. В семье Толстых X. Н. Абрикосов, видимо, пользуется всеобщей любовью.
Лев Николаевич присел в кресло.
— Хочу пойти отдохнуть. Думаю, что следует только тогда работать, когда угодно богу. Все стараешься перестать думать, что надо что‑то сказать, что это кому‑то будет нужно. Нужно жить по воле божьей, не думать о последствиях… Вы помните, я говорил, что если думаешь о последствиях, то наверное занят личным делом, а если не думаешь, то общим. Вот так надо жить, делая общее дело. Так птичка живет, травка… Их дело, несомненно, общее.
За вечерним чаем говорили о Московском Художественном театре и о новых постановках его. Лев Николаевич выразился о «Месяце в деревне» Тургенева, что это «ничтожная вещь». О комедии Островского «На всякого мудреца довольно простоты» говорил:
— Да ведь это не характерно для Островского! У него есть из первых произведений прелестные. Из того быта, который он знал, и любил, и осуждал. И любил, что надо для художника.
О Б. Н. Чичерине:
— Это был профессор и юрист…Что теперь называется — кадет. Я всегда удивлялся его привязанности ко мне. Чувствовал себя обязанным по отношению к нему и в то же время чуждым.
О своем брате Сергее:
— Должно быть, все‑таки между братьями бывает много общего. Сергей был совсем другой человек, чем я, и все‑таки я его прекрасно понимал. Мне кажется, никакие люди не могут понимать друг друга так ясно, как братья.
Лев Николаевич читал данную ему В. Г. Чертковым книгу О. Пфлейдерера, в русском переводе, «О религии и религиях» [192]. Принес и просил меня сделать выписки отчеркнутых им мест из цитируемых в книге учений Лао — цзы и Конфуция.
— Не боюсь вас утруждать, потому что вы сами увидите, как это интересно, — говорил Лев Николаевич.
Книжку Аракеляна о бабизме дочитал и просил меня передать ее Буланже, чтобы тот по ней составил популярную брошюру об этой интересной секте.
Ездили вместе верхом за семь верст, в парк князя Голицына. Караульный не хотел пускать нас, но, получив на свой вопрос, кто такой Лев Николаевич, ответ: «Тесть Михаила Сергеевича Сухотина», — перестал возражать и улыбнулся конфузливо:
— Сначала—το я не узнал…
Старик Голицын живет один, совершенно замкнуто. Очень странный. Боится женщин. Никаких наследников у него нет, кроме, как говорят, какого‑то побочного сына. Лев Николаевич велел подошедшему управляющему передать поклон князю и сказать, что он заехал бы к нему, да некогда теперь.
Огромный парк.
Назад Лев Николаевич нарочно поехал не через усадьбу, а в объезд.
Пошел дождь, сначала небольшой, а потом все сильнее и сильнее. Спрятались в каком‑то сарае, потом в мелочной деревенской лавочке. Застали там, кроме лавочника с сыном, тоже спрятавшихся от дождя, урядника и еще юношу лет восемнадцати с нехорошим лицом, в темной куртке и чистенькой фуражке. Перед этим он встретился нам по дороге, тоже верхом, на хорошей лошади.
— Вы откуда? — спросил его Лев Николаевич, присев у прилавка на табурет.
— Из имения князя Голицына.
— А вы кем там?
Молодой человек замялся.
— Побочный сын, — любезно сообщил лавочник тут же вслух.
Завязался разговор о земле, о крестьянской нужде, о многосемейности и о целомудрии.
— Я встретил бабу, — говорил Лев Николаевич, — она жалуется, что трудно жить: шесть человек детей. Я и говорю: откуда они у тебя взялись—το? Из лесу, что ли, пришли? В самом деле, отчего бы так не делать, чтобы родить двоих, троих детей — и будет. А после жить как брат с сестрой. А то много детей, так ведь это отчего? От плотской похоти.
— Да оно точно так, — подтвердил лавочник.
Между тем «побочный сын» громко фыркнул, думая, вероятно, что «старик‑то шутник какой!».
За обедом рассмешил всех, в том числе и Льва Николаевича, хозяин дома. Узнав, что в парк Голицына пустили Льва Николаевича только после того, как он назвался тестем Сухотина, Михаил Сергеевич восхищался:
— Вот, значит, есть же на земном шаре такая точка, где слова «тесть Михаила Сергеевича Сухотина» производят такое впечатление! А «граф Лев Николаевич Толстой» действия не оказывает. Ведь подумать только! Всемирная известность, там все эти — Парагвай, Уругвай… А вот здесь это ничего не значит, а «тесть Михаила Сергеевича» — значит…
Вспомнили, как в прошлом году какой‑то мужик сказал о старости Льва Николаевича, что «на том свете его с фонарями ищут». Лев Николаевич отозвался:
— Я люблю народную иронию, незлобивую.
Вечером Душан познакомил его с только что полученными листами (в виде газеты) дешевого французского издания для народа классических произведений всемирной литературы. Лев Николаевич очень заинтересовался им и сочувственно к нему отнесся, выразив мнение, что то же следовало бы издавать и в России. Прочел оттуда же вслух рассказ Мюссе «Белый дрозд» и очень смеялся [193].
Передал Владимиру Григорьевичу свою пьесу[194], а также предисловие к «Мыслям о жизни», от которого просил его «избавить», то есть сделать, если понадобится, еще какие‑нибудь исправления и затем считать вещь оконченной.
Лев Николаевич опять неважно себя чувствует. Верхом не катался.
Утром присутствовал на приеме доктора в больнице. Решил, что медицина — суеверие. Признал только необходимость помощи бабе, которой надо было забинтовать обожженную руку.
Были местный учитель с товарищем, первые незнакомые посетители в Кочетах. Лев Николаевич довольно долго разговаривал с ними — разговор для него был, кажется, не особенно интересным. Велел дать книжек. За обедом говорил о них:
— Мы шли, было грязно. Я и говорю: «А вы по- старинному: разуйтесь да босиком. Или стыдно?» — И вот тот, не учитель, младший, говорит: «Нет, ничего, я бы пробежал». А учитель говорит: «Раньше я бы пробежал, а теперь, правда, как‑то стыдно…» Так вот это для их характеристики.
Пришли мальчики за книжками. Лев Николаевич вышел на крыльцо. Один только что до этого хорошо передал содержание рассказа «Большая Медведица» [195]. Сам — с бойкими глазами, маленький, ноги босые, черные от грязи.
— Как зовут? — спрашивает Лев Николаевич.
— Василий.
— Величают?
— Яковлевич.
— Значит, так и будем тебя величать: Василий Яковлевич… А у тебя сапоги хорошие. Знаешь, чем хорошие? Наши сапоги износятся, а у твоих, чем дольше носить, подошва все толще, грубее становится.
Говорил:
— Я прочел пролог к «Анатэме» Леонида Андреева. Это сумасшедше, совершенно сумасшедше!.. Полная бессмыслица! Какой‑то хранитель, какие‑то врата… И удивительно, что публике эта непонятность нравится. Она именно этого требует и ищет в этом какого‑то особенного значения.
М. С. Сухотин удивлялся, почему в сегодняшнем письме один революционер называет Льва Николаевича «великий брат».
— Мое положение такое, — ответил Лев Николаевич, — что не хотят обращаться просто «милостивый государь» или «любезный Лев Николаевич», а обязательно хотят придумать что‑нибудь необыкновенное, и выходит всякая чепуха.
Между прочим, говорил о себе:
— Почему великий писатель земли русской? Почему не воды? Я никогда этого не мог понять.
Перед обедом. Сумерки. Мы с Душаном вдвоем в нашей комнате.
— От чего зависит стремление к совершенству? — говорит Душан.
Обменялись мыслями. Пришли к такому заключению, что стремление это дает удовлетворение.
Как раз вошел Лев Николаевич. Я рассказал ему о вопросе Душана. Лев Николаевич высказался приблизительно в том же смысле, именно что стремление к совершенству дает благо человеку, которого он ищет. Благо это не может быть отнято у человека и ничем не нарушимо.
— В этой области проявляется полное могущество человека, — говорил Лев Николаевич, — ничто не может помешать ему в стремлении к совершенству.
Страх смерти — это суеверие. Спросите меня, восьмидесятилетнего старика. Нужно удерживать себя, чтобы не желать смерти. Смерть — не зло, а одно из необходимых условий жизни. И вообще зла нет. Говорят, что туберкулез — зло; но туберкулез не зло, а туберкулез. Все зависит от отношения к вещам. Злые поступки? Ну, предположим, что я скажу недоброе. А завтра раскаюсь и уже этого не сделаю — зло опять переходит в добро.
Вечером Лев Николаевич слушал пластинки с вальсами Штрауса. Один, «Frьhlingsstimmen»