Я оказал Льву Николаевичу, что Владимир Григорьевич шлет ему привет и просил сказать, что он хотел бы что‑нибудь слышать от него.
— Скажите ему, — ответил Лев Николаевич, — что я хотел написать ему подробно, но теперь некогда. Передайте так, что у нас теперь тишина, не знаю — перед грозой или нет… Я все чувствую себя нехорошо, и даже совсем нехорошо: печень, желчное состояние… Приехал Сергей Львович, вы видели, что мне приятно, потому что он мне не далек. Было письмо от Тани.
Лев Николаевич поехал с Душаном, но что‑то забыл У себя в комнате, вернулся и, проходя назад через «ремингтонную», сказал мне:
— А про Танино письмо вы скажите, что я с ним не согласен…
Он торопился и уже отвернулся от меня и быстро пошел. Но воротился опять.
— Она пишет, чтобы он уехал. А я по крайней мере думаю, что это совершенно не нужно, и я этого не хочу.
Придя, Узнал, что Лев Николаевич справлялся обо мне. Пошел к нему. Он дал мне письма для ответа.
— Земляки все ваши (письма были из Сибири. — В. Б.). Все хорошие письма.
Об одном письме, интимной исповеди, он рассказывал в зале Софье Андреевне, мне и С. А. Стахович. Хотел сам на него отвечать, но теперь решил отдать мне.
— Думал, что оно более интересное, — сказал он, давая мне указания, как ответить.
Я сказал Льву Николаевичу, что на письмо, которое я вчера передал от него Владимиру Григорьевичу, тот ответит завтра.
— Да оно не требует особенного ответа, — сказал он. — Мне просто приятно слышать его голос, знать о нем, чем он занят, как живет.
Лев Николаевич был как‑то особенно доверчив, и лицо его было совсем открыто.
Я не уходил. Когда бываешь наедине с дорогим, близким человеком, то иногда, уже после того как все переговорено, ясно чувствуешь, что нужно еще подождать, потому что назрела между вами потребность более серьезного задушевного общения, чем только деловое. Бывает особенно приятно сознавать присутствие друг друга, и хочется воспользоваться эт. им моментом, чтобы перекинуться несколькими теплыми, серьезными, соединяющими души мыслями, словами, хотя заранее ничего и не готовилось к такому разговору.
Кажется, такой момент был этот.
— Что бы вам еще рассказать? — задумался Лев Николаевич:
— Бирюковы приехали к вам.
— Да, да… Я очень, очень им рад. Павла Ивановича я давно не видал, и мне очень приятно с ним.
— У нас сейчас все спокойно, — продолжал, помолчав, Лев Николаевич. — Я понял недавно, как важно в моем положении, теперешнем, неделание! То есть ничего не делать, ничего не предпринимать. На все вызовы, какие бывают или какие могут быть, отвечать молчанием. Молчание — это такая сила! Я на себе это испытал. Влагаешь в него (в противника. — В. Б.) самые сильные доводы, и вдруг оказывается, что он вовсе ничего… то есть тот, кто молчит: представляешь себе, что он собирает все самые веские возражения, а он — совсем ничего… На меня по крайней мере молчание всегда так действовало… И просто нужно дойти до такого состояния, чтобы, как говорит евангелие, любить ненавидящих вас, любить врагов своих… А я еще далеко не дошел до этого…
Он покачал головой.
— Но они все это преувеличивают, преувеличивают…
По — видимому, Лев Николаевич разумел отношение Владимира Григорьевича, Александры Львовны и других близких людей к поведению Софьи Андреевны.
— Наверное, Лев Николаевич, вы смотрите на это как на испытание и пользуетесь всем этим для работы над самим собой?
Да как же, как же! Я столько за это время передумал!.. Но я далек еще от того, чтобы поступать в моем положении по — францисковски. Знаете, как он говорит? Запиши, что если изучить все языки и т. д., то нет в этом радости совершенной, а радость совершенная в том, чтобы когда тебя обругают и выгонят вон, смириться и сказать себе, что это так и нужно, и никого не ненавидеть. И до такого состояния мне еще очень, очень далеко!.
Август
Говорил:
— Валентин Федорович, а все эти профессора — настоящие христиане, не правда ли? Я их браню, а они мне свои книжки шлют, оказывают внимание…
Получил и дал мне для ответа письмо от одного волостного старшины, которого он охарактеризовал так:
— Это — из новых… Я представляю его себе так: молодой человек, лет двадцати семи, видимо богатый, честолюбивый, желает приносить пользу крестьянам. Он думает, находясь в своей среде, что он стоит на высшей ступени развития! А между тем он такой же слепой. Так вот ему нужно показать это, открыть глаза.
Вчера я показывал Льву Николаевичу письмо, полученное мною от одного близко знакомого мне по университету социал — демократа Александра Руфина, из тюрьмы в городе Благовещенске — на — Амуре. Он приговорен на один год заключения в крепости за содействие всеобщей забастовке 1905 года. Тогда в одном из больших сибирских городов Руфин был товарищем председателя рабочего союза, насчитывавшего в числе своих членов до семи тысяч человек. Я знал его за человека очень убежденного, в высшей степени энергичного, честного и прямодушного. Из Ясной, узнав в Москве через жену Руфина его адрес, я однажды написал ему в тюрьму и вот получил ответ. Оказалось, что он переживает мучительный душевный переворот, переоценивая свои прежние ценности и в своем новом душевном движении явно приближаясь к кругу мыслей и чувств, свойственных мировоззрению Льва Николаевича. В заключение письма Руфин просил меня «всякими правдами или неправдами достать или просто попросить» у Льва Николаевича его портрет, на котором бы он надписал что‑нибудь подходящее к переживаемому им душевному состоянию.
Письмо Руфина очень тронуло Льва Николаевича. С первых же строк письма он оценил ум и искренность писавшего. Потом расспрашивал о Руфине подробно и решил непременно написать ему. Надо помочь ему, бедному, — говорил он.
Сегодня он исполнил свое обещание. На полях портрета со всех четырех сторон надписал: «Есть французская поговорка: Les amis de nos amis sont nos amis [237]. И потому, считая вас близким человеком, исполняю ваше желание. Лев Толстой. 1–е августа 1910 г. Среди наших чувств и убеждений есть такие, которые соединяют нас со всеми людьми, и есть такие, которые разъединяют. Будем же утверждать себя в первых и руководствоваться ими в жизни и, напротив, сдерживаться и осторожно руководствоваться, в словах и поступках, чувствами и убеждениями, которые не соединяют, а разъединяют людей».
Надпись эта далась Льву Николаевичу не сразу, он ее несколько раз исправлял. Слово «всеми» велел мне подчеркнуть через несколько часов, по возвращении с верховой прогулки.
— Хороши эти книжечки, Лев Николаевич, — сказал я, просмотривая корректуры «Мыслей о жизни», пока Лев Николаевич составлял надпись на портрете для Руфина. Кстати, «Мысли о жизни» Лев Николаевич переименовал в «Путь жизни».
— Дай бог вашими устами да мед пить! — ответил Лев Николаевич. — Иногда я думаю это, иногда сомневаюсь.
— Я сейчас смотрел «Самоотречение».
— А! Это очень хорошая.
Между прочим, утром Лев Николаевич говорил мне в кабинете:
— Софья Андреевна сегодня так… (пошевелил кистью руки). Ничего дурного не говорит, но… неспокойна.
После обеда я зашел ко Льву Николаевичу, чтобы взять для В. Г. Черткова письмо его, написанное по поручению Льва Николаевича к В. Л. Бурцеву в Париж и присланное им Льву Николаевичу для просмотра, а также письма Бурцева к Владимиру Григорьевичу и ко Льву Николаевичу. Бурцев касался в письмах излюбленной своей темы — вопроса о борьбе с провокацией. Взял я также одну из книжек «Пути жизни», чтобы внести в нее некоторые дополнения по черновой.
Ушел. Лев Николаевич сейчас же позвонил. Я вернулся.
— Это вы? Я думал, придет Саша. Ну, все равно…
Он попросил запереть дверь на балкон: стояло ненастье, и было уже холодно. Потом я поставил на его рабочий столик свечу и повернулся к другому столику, чтобы взять спички.
— Ах, как хорошо! — слышу я за своей спиной голос Льва Николаевича.
— Что, Лев Николаевич? — обернулся я к нему.
— А вы что улыбаетесь?
— Да вот вы говорите, что хорошо…
— Да, я думаю, как это хорошо! Когда живешь духовной жизнью, хоть мало — мальски, как это превращает все предметы! Когда испытаешь чье‑нибудь недоброе отношение и отнесешься к этому так, как нужно, — знаете, как говорил Франциск? — то как это хорошо, какая радость! Если удается заставить себя отнестись так, как должно… Так что здесь то самое, что должно было быть для тебя неприятным, превращается в благо.
Он помолчал.
— Это кажется парадоксом, и многие этого не понимают, но это несомненная истина. Вот Иван Иванович… (Лев Николаевич улыбнулся.) Он такой добрый, милый человек, но почему‑то все мысли Канта… Вы заметили?..
Лее Николаевич имел в виду корректуры «Пути жизни», в которых И. И. Горбунов, будучи посредником между Львом Николаевичем и типографией, часто еще прежде просмотра их Львом Николаевичем делает от себя карандашом много предположительных поправок в тексте и содержании изречений, как бы предлагая эти поправки на усмотрение автора. При этом против многих мыслей Канта Иван Иванович часто ставит на полях надпись: «трудно» или «непонятно»… Обыкновенно Лев Николаевич некоторые поправки принимает, а остальные перечеркивает чернилами.
Для ясности понимания сказанного Львом Николаевичем нужно еще принять во внимание, что как раз перед этим Лев Николаевич имел какой‑то неприятный для него разговор с Софьей Андреевной.
Под вечер Лев Николаевич долго разговаривал в своем кабинете наедине с П. И. Бирюковым. Это был разговор большой важности, касавшийся, как я узнал после, недавно совершившегося в Ясной Поляне исключительного дела, а именно составления Львом Николаевичем, тайно от семьи, формального духовного завещания, в силу которого все произведения Льва Николаевича, художественные и философские, должны были после его смерти стать всеобщей собственностью.