К несчастью, записка М. А. Шмидт сыграла свою роль, и уже поздно ночью девицы возвратились. Они влетели с шумом в «ремингтонную» на свет моей лампы. Вслед за ними тотчас явилась и Софья Андреевна, ложившаяся спать всегда очень поздно.
Тут произошла ужасная сцена. Испуганная и раздосадованная неожиданным возвращением дочери, Софья Андреевна не знала, на кого ей излить свой гнев: на нее ли и на Варвару Михайловну, или на вызвавшую их и, в сущности, ни в чем не повинную старушку М. А. Шмидт. И вот гнев ее обрушился на всех троих.
Мария Александровна, расположившаяся уже на ночлег в соседней комнате, библиотеке, на своей постели за шкафами, совсем, бедная, растерялась и, плача, молила Софью Андреевну о прощении.
Александра Львовна — не могу забыть ее — влетела в комнату в шапочке, сдвинутой на затылок, с расставленными в виде полукруга руками, точно она собиралась вступить с кем‑то в единоборство. Невольно вспомнилось мне, как характеризовала ее однажды Софья Андреевна: «Разве это светская барышня? Это — ямщик!» Потом, пока Софья Андреевна ругалась всячески, упрекая молодых женщин за то, что они нарушили тишину в доме, Александра Львовна с невозмутимым видом, неподвижно, сжав губы в длинную, полунасмешливую, полупрезрительную, холодную улыбку, молча сидела на диване за письменным столом.
Варвара Михайловна ужасно разнервничалась: нотки долго до сих пор сдерживаемой и невысказанной обиды, давно накипевшей на сердце, горечи, униженного человеческого достоинства слышались в ее голосе…
Я сидел в кресле, по другую сторону письменного стола, напротив Александры Львовны, и молча слушал все и наблюдал. И думал, что вот из своей спальни, которая рядом, слушает все, лежа в постели, может быть разбуженный криками от сна, которым он успел уже забыться, великий Толстой. Около него — эти бабьи сцены. Мало того, что около него: из‑за него. Какая нелепость!..
Во время перебранки у Софьи Андреевны сорвалось с губ, что она «выгонит из дому» Александру Львовну, а Варваре Михайловне она прямо заявила, чтоб та уезжала завтра же. В результате Александра Львовна и Варвара Михайловна решили обе уехать завтра же на житье в Телятинки, в домик Александры Львовны.
— К отцу я все равно буду приезжать ежедневно утром, — говорила Александра Львовна.
Тотчас Александра Львовна пошла ко Льву Николаевичу и сообщила ему о своем решении.
— Все к одному концу, — ответил Лев Николаевич.
Утром Лев Николаевич в халате вышел на лестницу, чтобы позвать Илью Васильевича.
— Здравствуй, папенька, — сказала, подошедши к нему, Александра Львовна.
И, поцеловав его, добавила:
— Я уезжаю.
Лев Николаевич закивал головой молча. Потом, в кабинете, он сказал Александре Львовне об ее отъезде, что «это к лучшему: ближе к развязке».
Скоро Александра Львовна и Варвара Михайловна собрались и уехали. Когда, в двенадцать часов, как всегда, Софья Андреевна вышла из своей комнаты, их уже не было.
Вскоре после отъезда Александры Львовны Лев Николаевич пришел в «ремингтонную». Я не удержался и помянул что‑то про отъезд.
— Не моя воля да будет, но твоя, и не то, чего я хочу, а то, что ты хочешь, и не так, как я хочу, а так, как ты хочешь. Вот это я думаю, — ответил Лев Николаевич.
Сегодня написал добавление к письму о Гроте. Прочли вместе, и я взял переписать его. Лев Николаевич два раза вновь исправлял его. Вечером же отдалего Хирьякову, вновь приехавшему из Телятинок, чтобы тот, по приезде в Петербург, отдал добавление К. Я. Гроту.
Разговор с Хирьяковым коснулся составленных последним очерков о первоисточниках христианского учения [277].
В очерках этих сообщался и тот факт, что евангелий было не только четыре.
Лев Николаевич говорил:
— Жалко, что я забыл ваши очерки. Я ведь читал их? Это очень важно, именно в таком популярном изложении. Теперь ведь и образованные люди думают, что было четыре апостола, которые написали четыре евангелия, и почти никто не знает, что евангелий этих было много и что из них были выбраны содержащие наименьшее число нелепостей, по мнению тех, кто выбирал… Я теперь особенно живо чувствую весь огромный вред церкви!
Разговор перешел на вопросы воспитания и образования. Лев Николаевич указывал на особенно важное значение в этом деле описаний путешествий. Кто‑то сказал о необходимости введения в круг предметов для образования — литературы. Лев Николаевич сказал по этому поводу:
— Беллетристика должна быть или прекрасна, или иначе она отвратительна.
Говорили о португальской революции. Я сказал, что новое временное португальское правительство издало указ об отделении церкви от государства. Лев Николаевич вспомнил прочитанную им в газетах заметку, что в Португалии запрещено священникам показываться в духовном одеянии.
— Это в связи с отделением церкви, конечно, — заметил он и добавил, — это хорошо, не будут отделяться…
Душан сказал, что либералы в Испании борются со священниками потому, что вера их нетверда и священники еще нужны им (он как‑то непонятно выразился).
— Нет, — возразил Лев Николаевич, — я думаю, они стремятся освободить народ от влияния духовенства, и в этом их большая заслуга.
Говорил:
— Я получил письмо, хорошее, со стихами[278]. Сначала писал прозой, а потом на него нашло вдохновение, и он стал продолжать стихами. В русском языке очень благодарна рифма: по созвучию. Вот и у него так же. Я давеча ехал через мост и вспомнил поговорку: «Какой черт тебя нес на дырявый мост». «Нес» рифмуется с «мост»… Я не отношусь к этому отрицательно, я признаю это.
Перед уходом Льва Николаевича в спальню Софья Андреевна стала говорить, что художник — писатель должен иметь досуг для работы и, следовательно, деньги, — должен быть богатым.
— Иначе что же? Он целый день проработает, придет домой, не ночью же ему писать?
— Напротив, — возразил Лев Николаевич, приостановившись в дверях, — вот если он целый день проработает да придет домой и всю ночь пропишет, так увлечется, — вот тогда он настоящий художник!..
Как обычно вечером, я зашел к Льву Николаевичу «с делами».
— Сегодня вы, должно быть, в духе были, — сказал он, — все прекрасно написали. Очень хорошо. Особенно владимирскому. Я так рад, что вы ему так хорошо написали! Я даже приписку сделал.
Приписка Льва Николаевича:
«Сейчас перечел письмо это к вам Булгакова и от всей души подтверждаю то, что в нем сказано. Братский привет вам и всему кружку ваших друзей. Лев Толстой» [279].
Утром — посетитель. Лев Николаевич сам рассказывал о нем:
— Ах, этот офицер, офицер! Это прямо нужно записать. Уже полковник, он-в штабе, элегантный… Ужасно путаный! Сначала — волнение, целый час волнение: не могу говорить… Потом начинает говорить, что нужна свободная деятельность, свободная деятельность… В чем же свободная деятельность? В том, что нужно помогать людям, люди живут во мраке. Вы, говорит, признаете физиологию?.. Да, да, физиологию!.. Я ему тогда говорю: как же вы можете говорить, что надо людям помогать, когда вот вы носите орудие убийства? Вам надо прежде всего на самого себя оглянуться. Говорю: вы лучше сделали бы, если бы обратились не ко мне, а к моим сочинениям; я много бумаги намарал, и вы найдете там все, что я могу сказать. Так я с ним круто обошелся!.. Я сначала, по глупости своей, думал, что его стесняет военная служба, что‑нибудь в этом роде.
Немного позже офицера приехала из Телятинок Александра Львовна, которая оставалась часов до двенадцати и уехала перед завтраком.
Резко поговорила с Софьей Андреевной, которая, здороваясь, не хотела с ней поцеловаться.
— К чему это? Только формальность! — волнуясь, сказала она в ответ на приветствие Александры Львовны.
— Конечно, — согласилась и та, — и я очень рада, что ее не будет.
В разговоре наедине с Александрой Львовной Лев Николаевич сказал ей, что самый поступок ее, то именно, что она не выдержала и уехала, он считает нехорошим, но что последствия этого поступка ему, по его слабости, приятны.
— Чем хуже, тем лучше, — сказал он еще Александре Львовне.
Александра Львовна рассказала отцу, что Чертков упрекает ее за отъезд, указывая главным образом на то, что Льву Николаевичу грустно будет без нее.
— Нет, нет, нет! — возразил Лев Николаевич.
Последствия, каких Александра Львовна и отчасти Лев Николаевич ждут от переезда Александры Львовны в Телятинки, заключаются, по — видимому, в том отрезвляющем действии, какое поступок этот должен произвести и уже производит на Софью Андреевну.
В час дня Лев Николаевич вышел из своего кабинета к завтраку. Мы сидели за столом вдвоем с Душаном. Лев Николаевич лукаво поглядел мне в глаза и добродушно засмеялся:
— Что, тяжела драгунская служба?
— Нет, ничего, Лев Николаевич! Хорошо! Чем больше работы, чем приятнее…
Тут вошла Софья Андреевна. Когда она снова вышла, Лев Николаевич сказал:
— А я, когда говорил о «драгунской службе», то разумел другое…
— Да, я потом понял, Лев Николаевич! — сказал я. — Конечно, тяжела, да вам—το ведь еще тяжелее?
— Мне очень тяжело, ужасно тяжело!..
Разговору этому, непонятному без пояснений, предшествовал следующий эпизод.
Как раз перед этим Лев Николаевич зашел по делу ко мне в «ремингтонную». Он застал там Софью Андреевну, которая довольно давно уже стояла у моего стола и говорила без умолку: о своем прошлом, о детстве своих дочерей, о хороших и плохих гувернантках, живших в доме, и т. д.
Когда вошел Лев Николаевич, она обратилась к нему:
— А я рассказывала Булгакову о madame Seiron, как она один раз напилась красного вина и побила Машу по щекам. Я только сказала ей: вот мы собрались в Ясную, — а мы жили тогда в Москве, — ваши сундуки уложены — все мы едем в Ясную, а вы остаетесь в Москве!.. Я ей больше ничего не сказала. Я ей только это сказала!..