«Вы с братом такие разные, что даже и братьями не кажетесь, — сказал он, меняя положение тела. — Но в одном вы схожи — оба счастливы. Счастье ваше, однако, разное: Нино был счастлив жить, а ты счастлив… во всем. Ты — самый счастливый человек на свете. Я думал об этом каждый раз, как видел тебя, с самых первых дней, там, в бараке… Я старался не смотреть на тебя, так мне тебя было жалко. С тех пор, не поверишь, я всегда о тебе вспоминал».
«Я тоже!!»
«Ты тогда был совсем маленьким, да и сейчас ты малыш… Не обращай внимания на то, что я говорю: сегодня у меня праздник. Сегодня я даю бал. А ты должен держаться подальше от меня, особенно в такие дни. Ты слишком хорош для этого мира, ты не отсюда. Как говорится, счастье не от мира сего».
Движимый внезапным чувством стыдливости, но также из-за холода, он вытащил из-под ног грязную простыню и натянул ее себе на грудь. На голове волосы у него были жесткие и прямые, а на груди и под мышками — мягкие завитки, как каракуль. Их глубокий черный цвет контрастировал с нынешней чрезвычайной бледностью его смуглого тела, из-за крайней худобы казавшегося отроческим. Давиде лежал теперь, закинув голову назад, глаза его были устремлены вверх с детским выражением серьезной и зачарованной задумчивости. Лицом, тоже худым и небритым, он был похож на того студентика, фотографию которого женщины из семьи «Гарибальдийской тысячи», собравшись в кружок, рассматривали в тот вечер, когда он впервые появился у них.
«Мне всегда нравилось быть счастливым, — сознался Давиде. — Когда я был мальчишкой, счастье иногда распирало меня, я бежал, распахнув руки, мне хотелось крикнуть: слишком много мне одному! С кем поделиться счастьем?»
Между тем Узеппе не терпелось прояснить очень важный момент в их разговоре: «Я тоже, — повторил он торопливо, — не думай, что я забыл тебя, как ты жил вместе с нами и спал у нас! У тебя были солнечные очки и сумка». Давиде посмотрел на него смеющимися глазами и предложил: «С этой минуты мы друзья? Навсегда?»
«Да-а-а!»
«А на голове у тебя по-прежнему торчит вихор!» — отметил Давиде, посмеиваясь.
При закрытой двери полуденный свет проникал в комнату только через занавеску на окне, поэтому в ней царил прохладный полумрак. Никто тут не убирал и не подметал: на полу валялись окурки, несколько пустых смятых пачек из-под сигарет «Национали», вишневые косточки. На одном из стульев, используемом как столик, лежал пустой шприц, рядом с ним — булочка с сыром, едва надкушенная. Мебель была та же, что и при Сантине, только на столике, с которого убрали куклу, лежало несколько книг, а две картинки на стене с изображением святых были прикрыты газетой.
Комната чем-то напоминала Узеппе жилище в Пьетралате и поэтому нравилась ему. Он с довольным видом осматривался кругом и даже сделал несколько шагов, рассматривая убранство комнаты.
«И куда же это ты направляешься один?» — спросил Давиде, приподнимаясь на локте.
«Мы идем на море», — вмешалась Красавица. Однако Узеппе на случай, если Давиде не понимал собачий язык, перевел, внеся поправку:
«Мы идем на реку! Не на эту. Дальше, за Сан-Паоло! Еще дальше!!» Он собирался было уже рассказать Давиде об их встрече с крылатым певцом, знавшим песенку «Это шутка…», но передумал и, помолчав, спросил: «Тебе когда-нибудь встречался маленький зверек (он показал руками размер) без хвоста… коричневая пятнистая шкурка… короткие лапки?»
«Похожий на кого?»
«На мышь, но без хвоста, а ушки еще меньше, чем у мыши», — торопливо описывал Узеппе.
«Может быть, карликовая пищуха… или морская свинка… или хомячок?»
Узеппе хотелось бы спросить еще кое-что по поводу зверька, но Давиде, следуя своим мыслям, сказал, слегка улыбаясь:
«Я, когда был маленьким, как ты, хотел стать исследователем, хотел сделать массу вещей… А теперь, — добавил он почти с гримасой отвращения, — у меня нет желания ни двигаться, ни идти куда-то. Но все-таки мне нужно приниматься за дело. Хочу заняться какой-нибудь тяжелой физической работой, чтобы вечером, вернувшись домой, не было сил думать… А ты часто думаешь?»
«Я… да, думаю».
«О чем?»
Тут Красавица подала голос, подбадривая Узеппе. Он переступил с ноги на ногу, посмотрел на собаку, потом на Давиде.
«Я сочиняю стихи!» — сообщил он, покраснев от того, что открывал свой секрет, доверяясь Давиде.
«А, я уже слышал, что ты поэт!»
«От кого?» — Узеппе посмотрел на Красавицу: знала она одна (но на самом деле это Нино сказал другу, хвастаясь своим незаконнорожденным братиком: «По-моему, он станет поэтом или спортсменом! Видел бы ты, какие прыжки он выделывает, а как говорит!»).
«Так ты пишешь стихи?» — переспросил Давиде, не отвечая на вопрос Узеппе.
«Не-е-т… Я не пису… нет (волнуясь, он обычно начинал произносить неправильно, как малые дети), — я стихи думаю… и говорю их».
«И кому же ты их говоришь?»
«Ей!» — Узеппе показал на Красавицу, та вильнула хвостом.
«Скажи и мне, если помнишь».
«Нет, не помню… Я их думаю, и сразу же забываю. Их много… но они маленькие! Но их столько!! Я их думаю, когда один, и даже иногда когда не один!»
«Придумай сейчас!»
«Ладно».
Узеппе наморщил лоб и начал придумывать стихотворение. «Но они очень короткие: одного мало, сейчас я придумаю несколько и скажу их тебе», — заявил он, тряхнув головой. Чтобы сконцентрироваться, Узеппе закрыл глаза, да с такой силой, что веки сморщились. Потом, когда он через некоторое время открыл их, его взгляд, словно у певчих птиц, продолжал следовать за какой-то подвижной светлой точкой в пространстве, находящейся вне поля зрения. Раскачиваясь, он начал произносить нараспев ясным голоском, немного робея:
Звезды как деревья и шелестят как деревья.
Солнце на полу как горсть цепочек и колечек.
Все солнце как множество перьев,
сто перьев, тысяча перьев.
Солнце вверху как лестницы дворцов.
Луна как лестница, а наверху — Красавица, она прячется.
Спите, канарейки, закрытые, как розы.
Звезды как ласточки, они здороваются друг с другом.
И на деревьях.
Река как красивые волосы. И красивые волосы.
Рыбы как канарейки. И улетают.
И листья как крылья. И улетают.
И конь как флаг.
И улетает.
Поскольку каждую строчку Узеппе считал стихотворением, он отмечал их паузами, делая между ними вдох, а прочитав последнюю, глубоко вздохнул, перестал раскачиваться и побежал навстречу своим слушателям. Красавица приветствовала его радостным прыжком, а Давиде, который выслушал все очень серьезно и внимательно, произнес: «Все твои стихотворения говорят о Боге!»
Потом, запрокинув голову на подушку, он принялся старательно и задумчиво объяснять причину такого суждения: «Все твои стихотворения строятся вокруг слова „как“, а эти „как“, собранные вместе, означают: Бог. Единственного реального Бога можно распознать через сходство вещей между собой: на что ни посмотришь, на всем лежит общая печать. Так от одного предмета к другому вверх по лестнице можно добраться до одного-единственного. Для верующих мир представляется неким движением, где через согласованные между собой свидетельства достигается истина… А самыми истинными свидетелями являются, разумеется, не священники, а атеисты. Невозможно свидетельствовать ни через церковь, ни через метафизику. Бог, то есть природа… Для религиозного сознания любая мелочь, будь то червяк или соломинка, свидетельствует о Боге», — серьезно закончил Давиде.
Узеппе непринужденно сидел в кресле, из которого свешивались его худые ножки, обутые в сандалии, а Красавица, лежа между креслом и кроватью, довольно посматривала то на Узеппе, то на Давиде, который высказывал вслух свои размышления, как будто беседовал с какими-нибудь философами, а не с двумя неграмотными существами. Казалось, он забыл, кто из них троих — ученый студент, кто — несмышленый малыш и кто — собака…
Но вдруг его взгляд остановился на своей голой руке, где у слегка вспухшей вены виднелся небольшой сгусток крови, похожий на укус насекомого. Каждый раз, прибегая к наркотику, Давиде вкалывал его неизменно в одно и то же место на руке, как будто хотел сделать видимым знак своего падения. Однако наркотик, блуждающий в крови и убаюкивающий Давиде, заставил его тут же забыть об этом позорном клейме. Звук собственного голоса успокоил его, глаза Давиде прояснились, словно в их черной глубине отражалась чистая прохладная вода.
Улыбаясь, прикрывая лоб рукой, Давиде сказал: «Раньше, много лет назад, я тоже сочинял стихи — о политике и о любви. У меня еще не было никакой подружки, я еще не брился, но каждый день, встречая девушек, даже незнакомых, с пятью-шестью из них я готов был крутить любовь, все они казались мне красавицами, но стихи я посвящал только одной, несуществующей, по имени Амата: она жила лишь в моем воображении и была красивее всех. Я даже не представлял себе, как она выглядит. Я только хотел, чтобы она была невинной и предпочтительно — блондинкой… А в стихах о политике я обращался к разного рода историческим деятелям, настоящим, прошлым и будущим: к Бруту Первому и Второму, к царю, к Карлу Марксу. Некоторые из этих стихов, особенно из первых, постоянно приходят мне на ум чаще всего по моим праздничным дням… Это проба пера, стихи начинающего… Я вспомнил одно из них, озаглавленное „Товарищам“:
Революции, товарищи, учатся не по книгам
философов, которым на пирах прислуживают рабы,
и не профессоров, которые обсуждают за столом
борьбу, в которой потеют другие.
Великой революции учит воздух,
которым дышат все.
Ее воспевает море — наша общая кровь,
в каждой капле которой отражается солнце!
Так же человеческий глаз отражает весь свет мирозданья.
Товарищи, люди всей земли!
Читайте слово революции
в моих-твоих-наших глазах, рожденных для света
разума и звезд!
Сказано: