После этого они стали секретничать, и старший брат сообщил младшему, что скоро он прокатит его на велосипеде по всему Риму, поскольку через два, максимум через три дня он рассчитывает получить в подарок гоночный велосипед. И оставив Узеппе в залог это необыкновенное обещание, он снова исчез, окутавшись роскошью и блеском, похожий на всех сказочных фей разом.
Но свое обещание насчет велосипеда он не сдержал. Пробыв в отсутствии еще два дня и три ночи, он вернулся пешком в непонятное время — около шести утра. Узеппе в этот час еще спал глубоким сном, а Идуцца, только что вставшая, отваривала на газовом рожке капустные кочерыжки для дневной трапезы. Как обычно, Нино явился в сопровождении Блица, который пребывал в неслыханной депрессии и был столь голодным, что не пренебрег куском сырой кочерыжки, обнаруженной под столом. Сам же Нино, хотя и был все еще в обновках, продемонстрированных незадолго до этого, выглядел помято, грязно и как-то обесцвеченно, словно человек, долгое время спавший под мостами. На лице, весьма бледном, а также на тыльной стороне ладони у него было несколько глубоких и свирепых царапин. Он не стал проходить в комнаты, а уселся на сундук возле входной двери и так на нем и остался — насупленный, безмолвный, словно раздавленный чьим-то проклятием.
На тревожный вопрос Иды он ответил: «Оставь меня в покое!»
Он произнес это так гневно и мрачно, что мать сочла за лучшее не настаивать. Часа через полтора она пошла на работу — он все еще сидел там же, в прежней позе; у его ног сиротливо дремал Блиц.
Ночь перемежалась воздушными тревогами; с наступлением весны они участились. Узеппе на этот раз заспался и открыл глаза только в девятом часу. Что-то, витавшее в воздухе, сообщило ему — произошло нечто неожиданное. Решив, что сейчас начнется путешествие на велосипеде, он выполнил головокружительный — впрочем, вполне привычный для него трюк и соскользнул из своей кроватки безо всякой посторонней помощи. Через мгновение он был уже у двери комнаты; увидев Нино, сидевшего на сундуке, он бросился к нему. Но Ниннарьедду взревел: «Оставь меня в покое!»
И в голосе его прозвучала такая ярость, что Узеппе, словно окаменев, остановился на полпути.
За двадцать с лишним месяцев проживания под одной крышей старший брат впервые обошелся с ним так грубо. И несмотря на то, что Блиц тут же кинулся здороваться с ребенком и всячески выказывал свое расположение, вылизывая его шершавым языком и колотя по полу хвостом, Узеппе так опешил, что никак на это не реагировал, он почти перестал дышать и не мог двинуться с места. На лице его выступила горькая серьезность; вместе с тем оно стало странно торжественным — словно ему прочли непререкаемое и не подлежащее расшифровке постановление судьбы.
Нино, прогоняя брата, взглянул, разумеется, на него; вид крохотной этой фигурки, пусть и в осенении случившейся с ним трагедии, произвел на него эффект комический. Дело в том, что на Узеппе, из-за установившейся уже теплой весенней погоды, на ночь не надевали ничего, кроме вязаной шерстяной кофточки, а она была такой куцей, что едва доходила до пупка, выставляя наружу все, что было ниже, как спереди, так и сзади. Таков был костюм, в котором он оказался по пробуждении; впрочем, в нем он обычно и оставался, если его некому было одевать, в течение целого утра, а то и целого дня. Он, однако же, запросто передвигался в таком виде по дому — естественно и непринужденно, словно был одет по всей форме.
Но в данном случае это простенькое облачение слишком уж не вязалось с крайней серьезностью, проступившей на его лице, и это было так занятно, что Нино, кинув на малыша всего лишь один беглый взгляд, разразился неудержимым смехом. Смех этот прозвучал как сигнал освобождения: услышав его, Узеппе подбежал к брату — уже вполне весело, с полным доверием.
«Эй, ты лучше меня не трогай!» — снова предостерег Нино, скорчив зверскую гримасу, но все-таки чмокнул его в щеку. Узеппе был так рад, что тут же забыл о велосипеде и чмокнул брата в ответ. И эта минута осталась как одна из самых дорогих сердцу в истории их вечной любви.
После обмена поцелуями Нино спровадил прочь и Джузеппе, и Блица; он растянулся на сундуке и погрузился в сон поистине могильный. Проснулся он около полудня, все с тем же мрачным и бледным лицом, и в горле у него стоял все тот же отвратительный привкус, который нельзя было ни выплюнуть, ни проглотить. Когда же Узеппе снова приблизился к нему, чтобы поздороваться, Нино, не меняя своего мрачного и насупленного выражения лица, научил его совершенно новому слову: «шлюха». Узеппе тут же его усвоил с обычной легкостью. Но даже этот новый педагогический успех оказался недостаточным, чтобы согнать угрюмость с лица Нино, и поэтому позже, когда Узеппе говорил «шлюха», лицо брата тоже неизменно насыщалось должной серьезностью.
До конца этой недели Ниннарьедду, возможно, впервые в своей взрослой жизни, просидел дома, не показываясь на улице ни днем, ни ночью; помимо всего прочего, ему не очень было приятно выставлять на обозрение свое лицо, испещренное царапинами. Но и настроение его во время этого вынужденного домоседства было соответствующим — он стал дичок-дичком. Даже к еде он относился теперь с мрачным равнодушием — черная меланхолия, в которую он впал, испортила ему аппетит. И почти непрестанно он желал быть один; он запирался в своей комнате на ключ, а комната эта была в общем-то семейной гостиной, так что Узеппе и Блиц принуждены были мыкать горе в остальных тесных клетушках, имевшихся в квартире. От нехватки сигарет он чуть ли не сходил с ума, и несчастная Идуцца, чтобы не видеть, как он мается, нарушила собственную клятву и купила ему сигарет, да еще по ценам черного рынка. Сигарет все равно не хватало, и чтобы как-то растянуть их, он смешивал табак с разными суррогатами, изготовленными из вонючих трав и листьев. Кроме того, в своей комнате он держал под кроватью несколько больших бутылей с вином; прихлебывая это вино, он впадал в пьяное забытье. Время от времени он возникал вдруг на пороге, ловя равновесие, словно моряк в штормящем море, сыпал оскорблениями и непристойностями. Или же начинал выкрикивать: «Эй, смерть, ну где же ты? Смерть! Сме-ерть!!»
Потом он расхаживал взад и вперед по коридору и говорил при этом, что ему хочется свести весь мир к одной-единственной физиономии и кулаками размолотить эту физиономию в кашу, и если это окажется бабья физиономия, он, разбив ее в кровь, измажет ее дерьмом. Он осерчал даже на своего любимого дуче — ему он угрожал карами поистине фантастическими, которые описать здесь никак невозможно. И продолжал твердить, что назло этому …мудучо и за… фюреру он, Нино, все равно пойдет на фронт, чтобы засунуть эту войну в …тому и другому. Он говорил, что от Рима смердит, и от Италии тоже смердит, и от живых разит хуже чем от мертвых.
Во время этих непечатных монологов, которые Ида скромно называла площадными сценами, она в ужасе укрывалась в свою комнату и закрывала уши ладонями. В такую пору об Узеппе все забывали, и он, приткнувшись в уголке, взирал на брата с величайшим уважением, но безо всякого страха — словно бы находился перед извергающимся вулканом, который слишком высок для того, чтобы залить лавой. То и дело из своего угла он, выпрямившись во весь рост в своей ночной кофтенке, подавал брату сигналы, окликая его тоненьким голоском: «Ино! Ино!», что должно было означать: «Не сомневайся, я здесь рядом, я с тобой, я никуда не уйду!»
Что касается дурашливого Блица, то все происходящее, каким бы оно ни было, доставляло ему большое удовлетворение. Лишь бы его главное божество не сидело взаперти и не отлучало его от себя, тогда все остальное будет сплошным праздником.
Через определенное время, одурев от дешевого вина, Ниннарьедду падал на свой диванчик и начинал храпеть, вызывая у Узеппе предельное восхищение: ему казалось, что по комнатам летает аэроплан.
Из-за царапин на лице Нино в эти дни перестал бриться. Новая и не знающая никаких правил борода, типично юношеская, росла клочковато и была больше похожа на грязь. А он, желая стать как можно безобразнее, перестал еще и мыться, и причесываться. Но в субботу поутру он проснулся — от царапин остались только следы, и тогда он решил побриться. День был солнечным, дул легкий ветерок, со двора доносились звуки песенки, исполняемой по радио. Ниннарьедду, приплясывая, стал насвистывать тот же мотивчик. Он вымыл руки, уши, подмышки и ступни, пригладил вихры, смочив их водой. Надел белую чистую футболку, которая была ему чуть тесновата, но зато позволяла выставить напоказ грудную мускулатуру. Став перед зеркалом, он потрогал себя за грудь и за бицепсы, потом совершил прыжок — и мгновенно превратился в тигра и льва одновременно. Порычав, вернулся к зеркалу и стал изучать полосы от царапин, которые, к счастью, стали почти незаметны — тем не менее взгляд его холодно блеснул. Но в общем и целом собственное лицо ему понравилось. Нервы, мускулы, дыхание — все вдруг взорвалось в нем в едином порыве, и он воскликнул:
«Эх, жизнь, жи-и-изнь! Дунем-ка мы в Рим! Пошли, Блиц!»
Впрочем, выходя из квартиры, он решил утешить Узеппе, который оставался в одиночестве, и сказал ему:
«Узеппе! Иди-ка сюда! Видишь этот носок?»
Это был обыкновенный грязный носок, валявшийся на полу.
«Видишь, да? А теперь внимание! Стой тут и смотри на него, не дыши, не двигайся. Должно пройти полминуты, не меньше, ты понял? Только не шевелись, и ты все увидишь! Носок превратится в гремучую змею, она будет ползать по квартире и греметь своими бубенчиками — тарам-пам-пам! Дзум! парам-пу-пум!»
Нисколько в этом не сомневаясь, Узеппе уставился на носок и долго ждал, пока появится обещанный удивительный зверь, но зверь так и не появился. Что ж, в жизни много недостоверного… Вот и о велосипеде никаких разговоров больше уже не было. Но зато через несколько дней Нино притащил домой слегка подпорченный патефон. Предыдущий подобный аппарат, бывший в полной его собственности, был обменян на сигареты. При новом была одна-единственная пластинка, довольно заезженная, но она была еще способна изобразить обе записанных на ней сентиментальных мелодии — «Старая шарманка» и «Ты мой не