нцов стал ее власяницей. И теперь единственным ее желанием было добраться поскорее хоть до чего-нибудь — пусть даже до концентрационного лагеря, или просто до ямы — лишь бы сбросить с себя опостылевший лифчик.
«Молчите! Враг подслушивает! Победа… Только победа!»
Рядом с нею шел какой-то дядька; он был уже в летах и шел один, громко повторяя военные лозунги, которые можно было прочесть и там, и сям вдоль улицы — прямо на закопченных стенах, или на бумажных воззваниях, измазанных сажей. Насколько можно было видеть, он веселился от души. Он даже хохотал так, словно сам себе рассказывал анекдоты, комментируя их затем неразборчивым бормотанием. Правая рука у него была загипсована до самого плеча, он должен был держать ее вздернутой и вытянутой вперед, в жесте почти что фашистского приветствия, но и это тоже его необыкновенно веселило. Похож он был не то на ремесленника, не то на мелкого служащего — худенький, ростом чуть выше Иды, с глазами живыми и шустрыми. Несмотря на жару, он был одет в пиджак и широкополую задорно заломленную шляпу. Свободной рукой он толкал ручную тележку с наваленным на нее скарбом. Слыша, как он неумолимо бормочет себе под нос, Ида решила, что имеет дело с сумасшедшим.
«Синьора, вы римлянка?» — ни с того, ни с сего спросил он радостным голосом.
«Да, синьор…» — пробормотала она.
Она всегда считала, что сумасшедшим нужно отвечать утвердительно — и при этом с величайшим почтением.
«Настоящая римлянка, из Рима?»
«Совершенно верно, синьор».
«Как и я. Рим — это дом. Я тоже римлянин, а с сегодняшнего дня я еще и инвалид войны».
И он объяснил ей, что куском мраморной плиты его ударило в предплечье в момент, когда он возвращался в свою хижину-мастерскую (он работал мраморщиком где-то по соседству с кладбищем). Хижина его осталась, к счастью, нетронутой, но он все равно решил, что нужно уходить, и собрал самое необходимое. Все остальное, если только воры до него не доберутся и бомбы пощадят, пусть дожидается его возвращения.
Он разглагольствовал все веселее и веселее; Ида взирала на него с испугом и не очень следила за его речами.
«Вот кому хорошо — спи себе да спи», — заметил сумасшедший через некоторое время, указывая на Узеппе. И предложил ей, видя, что она еле волочит ноги, положить ребенка в его тележку.
Она поглядывала на него с величайшим недоверием, полагая, что он предлагает помощь лишь для виду, а на самом деле хочет похитить Узеппе, положит его на тележку, а сам припустит бегом. И все же, изнемогая от усталости, она согласилась. Дядька помог ей пристроить Узеппе среди своих пожитков (тот продолжал спокойненько спать), а потом представился ей следующими словами: «Куккьярелли Джузеппе, серп и молот!»
И в знак полного понимания и дружеского расположения он сжал кулак здоровой руки, подмигнув при этом обоими глазами сразу.
Своей несчастной отупевшей головой Ида продолжала рассуждать: если я скажу ему, что ребенка тоже зовут Джузеппе, как и его самого, тем более у него будет оснований его похитить. Основываясь на этом своем рассуждении, она предпочла промолчать. Потом, чтобы застраховать себя от любых тайных намерений этого человека, она обеими руками уцепилась за перекладину тележки. И хотя теперь она, можно сказать, спала на ходу, она так и не отпускала этой перекладины — даже для того, чтобы дать отдых пальцам. Тем временем они миновали израэлитское кладбище и теперь огибали поворот, ломающий под углом улицу Тибуртина.
Таким-то вот образом Узеппе проделал заключительную часть этого путешествия, можно сказать, в экипаже — он без просыпа спал, уложенный на стеганое одеяло, между клеткой с парой канареек и крытой корзиной, в которой сидел кот. Этот последний так был обескуражен и ошеломлен непонятными происшествиями минувшего дня, что в течение всего путешествия ничем себя не проявлял. Канарейки — те, наоборот, прильнув одна к другой где-то в глубине клетки, время от времени обменивались негромким ободряющим щебетом.
4
Прошло уже два с половиной месяца, а о Нино не было никаких известий. Тем временем кончился фашистский режим, на смену которому пришло временное правительство Бадольо, пробывшее у власти 45 дней. На сорок пятый день — а это было 8 сентября 1943 года — англо-американские союзники, овладевшие теперь почти всей Южной Италией, заключили перемирие с временными правителями. Те тут же бежали на Юг, оставив фашистам и немцам всю остальную часть Италии, в которой война продолжалась.
Однако же национальная армия, рассредоточенная по обширной территории, не имевшая ни командования, ни приказов, распалась, так что на стороне немцев сражались теперь только ополченцы-чернорубашечники. Муссолини был освобожден гитлеровцами из плена и стал главой северной нацифашистской республики. Теперь город Рим, оставшийся без управления, фактически попал под гитлеровскую оккупацию.
Во время всех этих событий Ида и Узеппе продолжали жить где-то на окраине района Пьетралата, в приюте для беженцев, давшем им кров в первый вечер воздушной бомбардировки.
Пьетралата была безлюдной зоной на окраине Рима, где фашистским режимом была образована несколько лет тому назад своеобразная деревня отверженных — то есть бедных семей, выгнанных властями из своих старых квартир в городском центре. Власти торопливо смастерили для них из первых попавшихся под руку материалов этот новый район, состоящий из примитивных жилищ, построенных серийно. Сейчас они, несмотря на свое недавнее происхождение, выглядели уже покосившимися и подгнившими. Это были, если только я верно помню, прямоугольные постройки, вытянутые по линейке, все одного и того же желтоватого цвета. Они стояли на лишенных растительности и неухоженных участках, где торчали только несколько хилых деревьев, появившихся из земли уже высохшими. Все вокруг было покрыто либо пылью, либо жидкой грязью, в зависимости от времени года. За этими бараками виднелись какие-то цементные будки, оборудованные под уборные и под душевые кабины, и рогульки для развешивания белья, напоминающие виселицы. И в каждом из этих спальных бараков теснились семьи и целые поколения, с которыми теперь должно было смешаться неприкаянное племя жертв войны.
В Риме, в особенности в последнее время, эта территория рассматривалась как своего рода свободная зона, недоступная для законов; действительно, фашисты и нацисты не больно-то осмеливались туда показываться, хотя панорама этого поселения и увеличивалась военным фортом, ощетинившимся своими башнями с вершины соседней горы.
Но для Иды весь этот поселок вместе с его обитателями оставался экзотическим районом. С ним она соприкасалась, только пойдя на рынок за покупками, или в других подобных случаях, причем всегда проходила по нему с бьющимся сердцем, словно испуганный кролик. Приют, в котором она проживала, находился примерно в километре от остального жилья, по ту сторону пустынных лугов, испещренных буграми и ложбинами, закрывавшими вид на поселок. Это было изолированное четырехугольное здание, стоящее у огромной земляной кучи, грозящей обвалом; невозможно было понять, какова была его изначальная функция. Возможно, вначале оно служило сельским складом, но потом его пришлось переоборудовать под школу — в нем были сложены груды школьных парт. По-видимому, там были затеяны и какие-то работы, впоследствии прекращенные, потому что на крыше, имевшей вид террасы, часть защитного парапета была разобрана, и там валялись груды кирпичей и штукатурный мастерок. Практически это жилище состояло из единственного помещения на первом этаже, довольно просторное, с низкими окнами, забранными металлической сеткой, и одним-единственным выходом, упиравшимся в земляную кучу. Но там были удобства, для строений этого поселка совершенно невероятные — отдельная уборная с выгребной ямой и бак, который соединялся с цистерной для воды, находящейся на крыше. Единственный кран, имевшийся в здании, находился в уборной, в тесном углублении ниже уровня земли, оттуда же приводился в действие и сливной бачок. Правда, цистерна еще с лета была сухой, и Иде, как и всем другим женщинам, приходилось набирать воду у колонки, имевшейся в поселке. Потом, когда пошли дожди, с водой стало получше.
Вокруг поселка не было никакого другого жилья. Единственным зданием, находившимся поблизости, была харчевня, что-то вроде барака, сложенного из кирпичей; там можно было купить соль, табак и прочие товары по карточкам, вот только нормы со временем все урезались и урезались. Если над территорией нависала угроза облавы или повального обыска, или просто появлялись немецкие или местные фашисты, хозяин харчевни находил способ сообщить об этом беженцам посредством особых сигналов.
От двери Идиного приюта к земляной куче и потом к харчевне была протоптана неровная тропинка, кое-как уплотненная булыжниками. Эта тропинка была единственной приличной дорогой, имевшейся в этих местах.
С тех пор, как Ида там водворилась, немало народу из той толпы, что пришла вместе с нею, переселилась в другие места, кто к родственникам, а кто и в деревню. На их место въехали вновь прибывшие, из жертв второй бомбардировки Рима, той, что выпала на 13 августа, или из беженцев-южан. Но эти люди мало-помалу тоже разошлись кто куда. Из тех, что попали туда вместе с Идой и Узеппе в тот далекий вечер, в наличии все еще был Куккьярелли Джузеппе, мраморщик — тот, что подвез Узеппе на своей тележке. Недавно ему вроде бы удалось, подделав бумаги, нужные для включения в список погибших, обозначить самого себя как одну из жертв бомбардировки, оставшихся под развалинами. Он предпочитал жить инкогнито вместе с беженцами, числясь покойником в адресном бюро, нежели работать мраморщиком на кладбище под руководством немцев и фашистов.
Вместе с ним жил и его кот (который, вообще-то говоря, был кошкой — красивой рыже-апельсиновой расцветки, и звался Росселлой), а также и пара канареек, Пеппиньелло и Пеппиньелла — в клетке, повешенной на гвоздик. Кошка от них обоих держалась подальше и делала вид, что вообще их не замечает — так ее вышколил хозяин.