Оба парашютиста сидели в помещении склада на ящиках и продолжали начатый разговор. Предметом его была некая девица по имени Пизанелла, общей же темой являлась любовь. Ида, однако, вслушивалась только в звуки их голосов, которые гулко отдавались у нее в ушах. Все ее восприятие сосредоточилось в этот момент в глазах и вобрало в себя два синхронных образа: человека в комбинезоне, который тоже входил в склад — и, на тротуаре, в одном шаге от нее, на вершине штабеля из ящиков, заколоченных гвоздями, объемистая картонная коробка, открытая сверху и наполненная только на три четверти. С одного бока в ней стояли жестянки с тушенкой, с другого — пакеты с сахарным песком (по форме, по голубому цвету упаковки содержимое угадывалось безошибочно).
Сердце Иды забилось так бурно, что его биение можно было сравнить с хлопаньем двух огромных крыльев. Она протянула руку и завладела одной из жестянок. Жестянку она опустила себе в сумку и проворно укрылась за углом улицы. Как раз в этот миг человек в комбинезоне показался из двери склада, неся новый груз. Он ничего не заметил, — так решила Ида. На самом же деле он успел взглянуть через плечо и все увидел, но притворился, что ничего не видит, приняв сторону этой незнакомой ему женщины. В это время на набережную как раз свернули двое каких-то жутких оборванцев. Она встретилась с ними взглядом, и они подмигнули ей понимающе и как бы поздравляя. Относительно них Ида была вполне уверена, они все видели, но промолчали и пошли себе дальше, как ни в чем ни бывало.
Все происшествие вместилось в три секунды. Ида, петляя, шла по боковым улицам. Сердце продолжало колотиться, но никакого особого страха она не ощущала, и стыда тоже. Единственный голос, поднимавшийся к ней из глубины совести, оформился в странное восклицание, и оно непрестанно ее тиранило: «Раз уж ты протянула руку, то второй рукой могла схватить и пакет сахара! Дура ты, дура, почему ты не взяла и сахар?»
Суррогат какао, который Узеппе пил по утрам, был подслащен каким-то искусственным порошком; имелись подозрения, что порошок этот не безвреден для здоровья. А сахар — сахар стоил больше тысячи лир за кило… Занятая подобными доводами, Ида хмурилась, ерошила свою жесткую шевелюру, смахивавшую на парик клоуна.
В эту последнюю декаду мая она совершала в среднем по одному хищению в день. Она постоянно была настороже, словно карманный вор, готовый в любой момент протянуть руку за поживой. И даже на черном рынке у Тор Ди Нона, где продавцы были бдительнее цепных собак, она с непостижимой ловкостью умудрилась стянуть пакет соли — его она, придя домой, разделила с Филоменой, получив взамен ломоть белой кукурузной запеканки.
Как-то сразу она ударилась в беззастенчивое распутство. Будь она не так стара и некрасива, она наверняка пошла бы на панель, как Сантина. А будь она попрактичнее, она последовала бы примеру одной пенсионерки по имени Реджинелла, клиентки Филомены, которая время от времени ходила побираться по богатым кварталам Рима, туда, где ее никто не знал. Но эти центры роскоши, бывшие теперь еще вотчиной немецких штабов, всегда казались ей расположенными далеко, почти за границей, они были достижимы ничуть не более, чем Персеполь или Чикаго.
И несмотря ни на что, в теперешней новой Иде оставалась двойственность, в ней присутствовала еще и естественная ее боязливость, и не только присутствовала, но и болезненно разрасталась. Бестрепетно обходя улицы в поисках чего-нибудь, что плохо лежит, она в то же время стеснялась пользоваться плитой в их общей кухне. От довольно скудной еды, принадлежавшей семье Маррокко, она держала подальше, я уж не говорю — руки, но и глаза, это было табу из табу. А в классе она вела себя не как учительница, но скорее как испуганная школьница — до такой степени, что ее ребятишки, хотя и ослабевшие с голодухи, уже отваживались изображать из себя блатную ватагу, не признающую никаких авторитетов. К счастью, досрочное окончание учебного года поспело как раз вовремя, чтобы избавить ее от этого унижения, никогда ею прежде не испытываемого.
Но больше всего внушала ей страх необходимость просить помощи у знакомых — каковые в последнее время свелись к одному-единственному, к кабатчику Ремо. В самые безысходные дни, когда никаких других ресурсов в перспективе не было, она принуждала себя проделать хорошо знакомый длинный путь до квартала Сан Лоренцо, где, следуя определенному своему расписанию, хозяин винного погребка неукоснительно водворялся за прилавком, под которым он уже держал наготове, несколько вызывающе, свернутое красное полотнище, готовое превратиться в знамя. У него было темное и сухощавое лицо дровосека, черные, глубоко запавшие глаза под костистыми и твердыми скулами, он казался вечно погруженным в какие-то свои неотвязные заботы. Когда Ида входила, он оставался сидеть на своем стуле, более того, он даже не здоровался. Ида делала несколько шагов вперед — в затруднении, краснея, даже заикаясь. Она не решалась поведать главной и неотложной причины своего визита, но он, в конце концов, ее опережал. Даже не разжимая губ, безмолвно наклонив подбородок, он приказывал жене, находившейся в кухне, еще и сегодня выделить матери товарища Туза небольшую бесплатную порцию. Но теперь и в этой подвальной кухоньке съестного становилось все меньше, одновременно и Ремо, ее владелец, становился все более лаконичным. Ида выходила из кабачка в полном смущении, унося с собой полагающийся ей сверточек с едой, и от стыда забывая даже поблагодарить…
«Weg! Weg schnell!»[15]
Немецкие восклицания, как бы опрокинутые и поглощенные гомоном женских голосов, донеслись до нее в одно такое утро, когда она, понапрасну наведавшись в стипендиальную кассу (та оказалась закрытой), направлялась в винное заведение Ремо. Она только что свернула в один из переулков, пересекавших виа Тибуртина, голоса же донеслись со стороны виа Порта Лабикана, совсем неподалеку. Она остановилась в нерешительности и едва не столкнулась с двумя женщинами, которые выбежали из другой улочки, той, что была справа от нее. Одна была пожилая, другая помоложе. Они возбужденно смеялись; та, что помоложе, несла в руке туфли своей спутницы, бежавшей по улице босиком. Эта последняя двумя руками держала подол собственной юбки, приподнимая ее спереди; в подоле лежала грудка белого порошка. Это была мука. Она понемногу высыпалась на мостовую, за женщиной тянулся белый след. Вторая несла черную клеенчатую кошелку, та тоже была битком набита мукой. Поравнявшись с Идой, она крикнула ей: «Бегите, синьора, не то опоздаете. Там еду дают…»
«А кому не дают, тот сам берет!»
«Пусть попробуют не дать, они у нас же и украли!»
Молва быстро распространялась, из подворотен уже выбегали все новые и новые женщины.
«А ты беги домой и жди меня!» — свирепо приказала ребенку одна из проходящих мимо женщин, отпуская его руку… По следам, оставленным просыпавшейся мукой, все они устремились целой толпой туда, где была эта мука, и Ида побежала с ними. Оказалось, далеко бежать не надо, все происходило в нескольких десятках метров. На полдороге между виа Порта Лабикана и товарной станцией стоял немецкий грузовик, с него свешивался солдат, он размахивал руками, отбиваясь от целой толпы женщин. Он не решался протянуть руку к пистолету на поясе, он опасался, как бы его не растерзали тут же на месте. Некоторые из женщин, с той высшей отвагой, которую придает голод, уже успели забраться на грузовик, груженый мешками с мукой. Они взрезали мешки, насыпали муку себе в подолы, в сумки и во все, что было под руками. Кто-то сыпал муку в ведро из-под угля, кто-то в кувшин для воды. Пара опустевших мешков уже валялась на земле, наступавшие женщины топтали их. Груда муки просыпалась на мостовую, женщины ходили прямо по ней. Ида в отчаянии стала протискиваться вперед.
«И мне тоже, и мне тоже», — визжала она совершенно по-девчачьи. Она никак не могла пробиться через толпу женщин, сгрудившуюся вокруг тех мешков, что валялись на земле. Попыталась забраться на грузовик, но у нее ничего не получилось. «И мне, и мне дайте!!»
С высоты грузовика, прямо над ней, какая-то красивая девица разразилась хохотом. Она была простоволосой, с густыми темными бровями, крупными плотоядными зубами, держала перед собой подол халатика, переполненные мукой, ее ляжки, обнаженные до черных шелковых трусиков, поражали какой-то немыслимой чистотой, они были похожи на свежие камелии.
«Держите, синьора, и не задерживайтесь!» И повернувшись к Иде, она с каким-то адским смехом наполнила ее кошелку мукой из собственного подола. Тут Ида тоже принялась смеяться, она была сейчас похожа на слабоумную девочку-подростка; окруженная ревущей толпой, она пыталась теперь со своим грузом пробить себе дорогу обратно. Женщины все до одной казались пьяными, эта борьба за муку взвинтила их не хуже крепкого вина. В опьянении они выкрикивали в адрес немцев самые похабные оскорбления, какими погнушались бы и последние шлюхи. Самыми ласковыми словами были такие, как «ублюдки!», «засранцы!», «мерзавцы!», «бандюги!» и «ворюги!». Протискиваясь сквозь толпу, Ида попала в окружение молоденьких девочек, они только что подоспели и теперь тоже кричали во все горло, припрыгивая, словно в народном хороводе: «Сволочи! Сволочи! Сволочи!»
Тут Ида услышала свой собственный голос пронзительный, ставший совершенно неузнаваемым от охватившего ее детского возбуждения; она тоже кричала в общем хоре: «Сволочи!» Для нее это слово было площадным ругательством, никогда прежде она его не произносила.
Немецкий охранник уже удирал в направлении товарной станции.
«Фашисты! Фашисты идут!» — закричали голоса за спиной у Иды.
Действительно, пока она бегом спешила к виа Тибуртина, с противоположной стороны появился немецкий офицер, он вел отряд фашистских ополченцев из «Отрядов действия». Ополченцы высоко вздымали руки с зажатыми в них пистолетами; для устрашения толпы они стали стрелять в воздух. Ида услышала выстрелы и невнятные вопли женщин, подумала, что началась бойня. Ее охватил панический страх, она боялась, что ее подстрелят прямо на улице, и Узеппе останется на земле никому не нужным сиротой. Она завопила, побежала, сама не зная куда, вместе с нею бежали женщины, которые едва ее не опрокинули. Потом она оказалась одна, ничего не понимая, и уселась на какую-то лесенку рядом с участком разобранной мостовой. Она больше ничего не видела, кроме неясных темно-красных пузырей, которые, как казалось ей, лопаются в пронизанном солнцем воздухе. Тот же молотящий гул, который каждое утро будил ее, теперь снова ударил в виски, и обычный монотонный голос без конца повторял: «Узеппе! Узеппе!» В голове разливалась такая острая боль, что, проникая пальцем через волосы, она стала ощупывать свою голову, ожидая, что пальцы окажутся мокрыми от крови. Но выстрелы, раздавшиеся возле грузовика, ее не затронули, она была невредима. Внезапно ее под бросило: на ее руке больше не было кошелки! Но она тут же обнаружила кошелку рядышком, на свежей земле. Мука в ней была насыпана почти до краев. Убегая, она рассыпала лишь самую малость. Тогда она лихорадочно стала искать портмоне и в конце концов сообразила, что оно, скорее всего, осталось на дне кошелки. Она поспешно его достала, обляпав всю руку мукой, смешанной с потом.