La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет — страница 94 из 135

Идее, но и потому, что они были неуместными и тактически ошибочными; в данной политико-социальной обстановке даже такой человек, как Бакунин (а он вовсе не был противником насилия), с презрением отверг бы их. Тем не менее задуманное им было единственно возможным способом в то утро заставить двигаться его ноги и вызвать в теле дрожь если не счастья, то веселья. Это все были вариации на одну тему: ударить бригадира, который назвал его бездельником, вскочить на станок, размахивая какой-нибудь черно-красно-белой тряпкой и, распевая «Интернационал», крикнуть рабочим: «Остановитесь!» — так громко, чтобы перекричать всегдашний грохот цеха, и крикнуть еще громче: «Бегите отсюда! Разрушайте все, что видите! Поджигайте заводы! Убивайте машины! Пляшите в хороводе, окружив хозяев!» Разумеется, в душе Давиде был готов сопротивляться этим рискованным порывам с помощью воли, но твердое, почти физическое убеждение, почти вопль утробы говорил ему, что никакая воля не справится с другим позывом — позывом к тошноте! В общем, он чувствовал, что едва встанет на свое рабочее место и начнет обрабатывать детали, отрекаясь от прочих побуждений, проклятая тошнота, которая раньше мучила его по вечерам, захлестнет его тут, у станка, среди бела дня, опозорив перед лицом других рабочих.

Однако он не хотел сдаваться, решив все-таки идти на завод, как обычно. Но из всей длинной лестницы подъезда (шесть этажей) ему не удалось спуститься и на несколько ступенек! Перспектива вскоре оказаться в цехе парализовала ему ноги. Воля требовала идти туда, а ноги отказывались. (Как он потом объяснил Нино, это был паралич несчастья. В любом реальном действии, даже трудном и опасном, естественным является движение. Но перед лицом неестественной нереальности — полной, однообразной, изнурительной, тупой, непоправимой  — даже звезды, говорил Давиде, прекратили бы двигаться…). Так рабочая жизнь Давида Сегре, которая по его замыслам должна была длиться минимум пять-шесть месяцев (максимум — всю жизнь!), бесславно завершилась через девятнадцать дней! К счастью, его Идея от этого не погибла, она вышла из испытания озаренной и укрепившейся, как он и надеялся. Однако нельзя отрицать, что его эксперимент, по крайней мере с физической точки зрения, потерпел фиаско. Впоследствии Давиде, встречая рабочих, краснел и чувствовал себя виноватым. Он становился неразговорчивым, замыкался и молчал.

«Конечно, — говорил Нино, — с тех пор Давиде изменился, в то время он был еще слишком избалован жизнью…» Но тем не менее его нынешнее намерение повторить провалившийся в прошлом эксперимент смешило Нино, как детский каприз. Однако он всегда отзывался о своем товарище с величайшим уважением: с первых дней их совместной жизни в Кастелли он считал его не только героем, но и философом, предназначенным природой для какого-нибудь славного дела, — в общем, великим со всех точек зрения.

Некоторые из нынешних писем Давиде из Мантуи были написаны прекрасным литературным языком. В них он пространно рассуждал о разных ученых проблемах: искусстве, философии, истории. Нино демонстрировал их с гордостью, хотя, конечно, читая, пропускал половину. Другие же были сумбурными и путаными, написанными крупным, кривым, почти непонятным почерком. Давиде сообщал, что ему в Мантуе приходится туго, что, по-видимому, он попал в ловушку.

В конце августа он написал, что самое большее недели через две приедет в Рим.

4

Пятнадцатого августа, когда Давиде был еще на Севере, в Мантуе, у нас в Риме, в районе Портуенсе, было совершено преступление: Сантину, старую проститутку, убил ее сутенер. Сам он через несколько часов явился в полицию с повинной.

Давиде этого не знал, никто не сообщил ему об убийстве (его давние встречи с ней проходили тайно), а газет он в ту пору не читал. Возможно, впрочем, что пресса на Севере об этом и не писала. Новость появилась в римских газетах; были опубликованы фотографии убитой и убийцы. Фото Сантины было старое, и хотя она казалась там моложе и полнее, менее некрасивой, чем теперь, уже тогда на ее лице читалась та покорность животного, ведомого на бойню, которая теперь казалась знаком судьбы. Фото убийцы было сделано в квестуре в момент ареста, однако и он казался на нем моложе своих лет: ему было тридцать два года, а казалось — лет на десять меньше. Смуглый, небритый, несмотря на праздничный день, с узким лбом и глазами бешеной собаки, он был воплощением того, о ком говорят: «По нему тюрьма плачет». Лицо его не выражало никаких особых эмоций; казалось, на своем немом, вялом языке фотография говорила: «Вот я какой. Я сам пришел. Не вы меня взяли. Смотрите на меня, смотрите, я-то все равно вас не вижу!»

В газетах приводилась также его фамилия, которую Сантина никому не называла: Нелло ДʼАнджели. Говорилось, что убийство было непредумышленным и произошло в квартире Сантины. Орудий убийства было несколько: большие ножницы, утюг и даже помойное ведро — то, что оказалось под рукой. Смерть наступила от первого же удара ножницами, который разрезал сонную артерию жертвы. Однако убийца продолжал терзать уже бесчувственное тело первыми попавшими под руку предметами. Газеты называли это «raptus omicida».[22]

В воскресный день в тот час (между тремя и четырьмя пополудни) никого поблизости не было; соседи по дому, отдыхавшие после обеда, не слышали ни ссоры, ни криков. Убийство было вскоре обнаружено, поскольку преступник и не пытался замести следы. Он оставил дверь полуоткрытой, так что ручеек крови из-под нее тек наружу, пропитывая пыльную землю. В комнате кровь образовала большую лужу у кровати, ею были запачканы матрац и коврик, даже на стене виднелись брызги. Убийца повсюду наоставлял кровавые следы от ног и рук. Убитая лежала на кровати обнаженное (вероятно, для своего «друга», в отличие от клиентов, она раздевалась догола). И хотя в округе было известно, что Сантина благодаря присутствию солдат союзников заработала крупную сумму, денег не нашли ни в одежде, ни в других местах. Когда тело сняли с кровати, под матрацем нашли сумочку: она обычно там ее и держала. Однако, кроме удостоверения личности, ключа от квартиры и использованных трамвайных билетов, в сумочке было только немного мелочи. У убийцы же в момент ареста нашли значительное количество крупных и мелких денежных купюр. Они лежали у него в заднем кармане брюк, аккуратно уложенные в бумажнике «под крокодила», и хотя были потрепанными и грязными, следов крови на них не было. На вопрос, не отнял ли он эти деньги у Сантины, он, в своей обычной манере, притворной и наглой, ответил: «Именно так», хотя на самом деле он получил их из рук Сантины незадолго до убийства. Он не собирался рассказывать о деталях случившегося.

За исключением бумажника, лежавшего в застегнутом кармане, вся его одежда и руки, также и под ногтями, были перепачканы запекшейся кровью, смешавшейся с потом и пылью. Он и не подумал вымыться, и явился в полицию в одежде, которую надел еще утром: в тонкой льняной розовой рубашке, расстегнутой у ворота, полотняных приспущенных брюках без ремня, летних туфлях на босу ногу. На шее, на цепочке, висел медальон-четырехлистник из зеленой эмали. Он сказал, что после убийства домой не заходил, а отправился, один, в поле за Виа Портуенсе, в направлении Фьюмичино, и там проспал около часа. Из волос у него действительно торчал сухой колосок. Это было в половине восьмого вечера.

В квестуре знали, что ДʼАнджели — сутенер. Полицейским не составило труда назвать мотивы преступления, которое они классифицировали как «обычное» из-за его типичности: старая проститутка, которую он эксплуатировал, то ли отказалась отдавать деньги, то ли скрыла от него (так он думал) часть выручки, которая, по его законам, вся причиталась ему. Тогда ДʼАнджели, охарактеризованный в протоколе как человек аморальный, примитивный, с низкими умственными способностями, лишенный тормозящих реакций, наказал ее. Он, со своей стороны, облегчил задачу следователей: на их неизбежные вопросы ДʼАнджели отвечал так же, как на первый вопрос о купюрах: «Именно так», «Да», «Так и было», «Так, как вы говорите» или просто молча поднимал брови, что у южан является знаком подтверждения сказанного. В ответах этих сквозило ленивое равнодушие: ДʼАнджели предпочитал не делать лишних усилий, а предоставить следователям описывать происшедшее вместо него, пользуясь индуктивным методом. С видом облегчения, циничным и глупым одновременно, он без разговоров расписался под протоколом допроса: ДʼАнджели Нелло. Его украшенная завитками подпись заняла в ширину весь лист (так подписывались Бенито Муссолини и Габриэле ДʼАннуццио). «Убийство, отягощенное низменными мотивами». Низменные мотивы в его случае, согласно протоколу, значили сутенерство и денежный интерес. Нелло ДʼАнджели испытывал бы гораздо больший стыд от истинных мотивов убийства, если бы осознавал их.

Ему, молодому мужчине, казалось нормальным эксплуатировать старую проститутку, но — любить ее! А невообразимая реальность была именно такова: он по-своему любил Сантину.

За всю предшествующую жизнь у ДʼАнджели не было ничего своего. Он вырос в домах для подкидышей. Раз в год, на Рождество, монахини давали ему тряпичного медвежонка, которого потом забирали обратно и клали в шкаф, до следующего Рождества. Однажды, в середине года, соскучившись по медвежонку, он сломал замок шкафа и потихоньку взял игрушку. Кражу обнаружили через несколько минут, в наказание его побили щеткой и на следующее Рождество медвежонка не дали.

С тех пор он стал приворовывать. Многочисленные наказания носили странный характер: кроме побоев, его заставляли часами стоять на коленях, за обедом первое и второе ему накладывали в одну тарелку, за ним бегали с зажженными кусками газет, грозя поджечь зад, а однажды даже заставили лизать собственное говно. Поскольку его склонность к воровству была общеизвестна, ему приходилось отвечать и за чужие грехи. Он не был ни милым, ни смышленым ребенком; никто не вставал на его защиту, никому никогда не пришло на ум приласкать его. Когда он немного подрос, некоторые его товарищи по детскому дому, подкидыши, как и он, пытались иногда залезть к нему в кровать, погладить и даже поцеловать, или оказаться с ним наедине в укромном местечке. Но он знал, что это ненормально, а поскольку он хотел стать нормальным мужчиной, то с яростью отбивался кулаками от таких ласк. Кулаки у него уже тогда были железными, и его боялись. Впоследствии он не доверял друзьям, подозревая у них ненормальные склонности.