Одно жуткое предупреждение
С работ мы возвращались уставшие. Входя в свой казарменый грязный двор и поднимаясь на второй этаж Астраханских казарм, где всегда была толчея красноармейцев-дезертиров, смрад казарменного запаха, бесцеремонный гомон людей, полутемнота от двухъярусных нар, покрытых изношенными матрацами с остатками соломы и другой рухлядью их обитателей, на душе становилось тяжело и зло.
В один из дней я возвращался почему-то один из города. Настроен был особенно зло. Поднявшись к «свои берлогам», совершенно неожиданно наткнулся на знакомых мне старших офицеров родного Войска. Полукругом стоят – генерал Косинов, наш бывший командир 1-го Кавказского полка в Финляндии в месяцы революции 1917 года, два его помощника, полковники – Калугин и Пучков, еще кто-то и позади них Атаман Баталпашинского отдела, генерал Абашкин. Все они в крупных старинных папахах, в офицерских шинелях защитного цвета, а Калугин – в своей, так мне знакомой по Турецкому фронту, меховой шубе-черкеске. Лицом к ним, а спиной ко мне стоял кто-то в гимнастерке и штанах защитного цвета, довольно чисто одетый. Говорил он, и оба генерала и полковники слушали его спокойно, полубезразлично, а Косинов – с некоторой улыбкой.
При моем входе генерал Косинов произнес:
– А вот еще один наш молодой полковник.
Лицо, стоявшее ко мне спиной, повернулось, бросило быстрый взгляд на меня «с ног до головы» и быстро спросило:
– Ну, как Вы себя чувствуете здесь, в Москве?
Предполагая, что с нашими генералами и старшими полковниками говорит один из колчаковских пленных офицеров, помещавшихся в других казармах, я недружелюбно ответил:
– Как я себя чувствую?.. Да отвратительно!
– Почему? – спрашивает он.
– Черт нас заставил сдаться… Вот почему и чувствую я себя отвратительно, – отвечаю ему совершенно искренне.
Этот человек вновь бросил на меня свой взгляд «с ног до головы» и спрашивает:
– А Вы знаете, с кем Вы говорите?
– Вы же колчаковец? – отвечаю ему вопросом на его вопрос.
Тогда это неизвестное мне лицо, сделав выдержку, вопрошает:
– Как же это Вы, не зная, с кем говорите, так смело выражаете свои мысли? – И потом, глядя в мои глаза, твердо, определенно, резко говорит: – Я здешний комиссар… Вы знаете, что я могу сделать с Вами после Ваших слов? – сказал и… в упор, испытывающе смотрит на меня.
Я не испугался, но мне стало досадно – как я мог так запросто подвести самого себя?
– Извините меня за мои слова, но я сказал то, что на душе, – ответил ему.
– Так вот что, молодой человек, – говорит он мне, «молодому человеку в 27 лет», – мы вас, кадровых офицеров, держим потому, что вы нам нужны для построения нашей Красной армии. – После этого лицо его стало жестким, и он добавил: – А потом мы всех вас сошлем на север и сгноим в мурманских лесах и болотах.
И, повернувшись к нашим генералам и старым полковникам, произнес:
– До свидания, товарищи, – сказал, повернулся и быстро вышел.
– Ну, как же Вы это промазали, Федор Иванович? – по-отечески говорит мне генерал Косинов, у которого в Финляндии я был командиром сотни.
– Да черт его знал, что это был комиссар!.. Я думал, что это говорит с вами какой-то колчаковец, – досадливо и зло на самого себя отвечаю ему.
Все улыбаются. Я впервые увидел всех здесь, этих двух генералов и нескольких старых полковников, которые, оказывается, с Кубани, из лагеря, были препровождены сюда, в Бутырскую тюрьму, и уже из нее переведены в наши казармы, как кандидаты для зачисления на военно-политические курсы и в дальнейшем – для отправки на Польский фронт. Это было для меня полной неожиданностью.
Заговорили между собой. Я знал еще в Адлере, что генерал Косинов был при отступлении, за Адлером, начальником одной из Кубанских дивизий. Старые полковники-кавказцы были в числе беженцев. Спросили генерала Абашкина – как он попал?.. И услышали от него:
– Я был Атаманом Баталпашинского отдела. Как известно, он расположен в самом юго-восточном углу Войска. Распоряжений для эвакуации из Екатеринодара не получил, а когда собрался, то уже поздно было отступать с семьей… и я решил остаться.
На Турецком фронте от офицеров 1-го Лабинского полка мы, Кавказцы, слышали, что войсковой старшина Абашкин был довольно требовательный начальник. Он имел двух дочек, воспитанниц нашего Мариинского института. После занятия Екатеринодара в 1918 году на старшей дочери женился наш Кавказец, подъесаул Владимир Николаевич Кулабухов, с которым я очень дружил. Приглашенный на обед, я познакомился на нем с его тестем. Тогда в Екатеринодаре и здесь в Москве генерал Абашкин произвел на меня впечатление доброго, покладистого человека.
Володя Кулабухов окончил Елисаветградское кавалерийское училище в 1912 году. В 1916-м командир сотни, после Февральской революции был адъютантом нашего полка. В 1919-м стал старшим адъютантом у своего тестя, Атамана Баталпашинского отдела; в декабре того года заболел тифом, в беспамятстве выскочил в снег, еще больше простудился и умер скоро. Абашкин очень грустил о нем и в Москве. Кулабухов был двоюродный брат священника А.И. Кулабухова, члена краевого правительства Кубани, казненного в Екатеринодаре в начале ноября 1919 года по приговору военно-полевого суда генерала Покровского – акта, поднявшего всю Кубань на дыбы… а две семьи Кулабуховых станицы Ново-Покровской бросившего в смертельный траур.
Дальнейшая судьба генерала Абашкина мне неизвестна. На курсах его не было. Это была единственная моя встреча с ним в Москве. Мой же «диалог» с комиссаром еще больше утвердил мое решение: бежать!.. и как можно скорее бежать из этой красной страны, как только представится возможность, а пока мы вместе, на учете, пока со мной родной брат, я должен терпеть и ждать, чтобы никого не поставить под ответственность.
Красные командиры
Иду по какой-то улице и вижу – стоят как будто бы наши кубанцы. Они в гимнастерках, в дрянных маленьких шапчонках, в разнокалиберных штанах, заправленных в поношенные сапоги, при кавказских шашках, оправленных в серебро, но без кинжалов. Явно – всадники Красной армии. Оглядываясь по сторонам, они спрашивают меня таинственно:
– Товарищ, Вы не знаете ли, где бы это загнать несколько чувалов белой муки?
Отвечаю им, что не знаю, но спрашиваю, кто они.
– Да мы командиры эскадронов Конной армии товарища Буденного, нас командировали сюда, на высшие курсы в Москву, ну мы и захватили с собою муки продать ее тут.
Быстрым взглядом пробегаю по ним с ног до головы. Так вот они, герои красной конницы, против которых мы люто дрались в течение 2 лет… командиры, которые порой очень смело ходили против нас в атаки!.. Кто же они? – думаю. И заключаю – они не казаки, а иногородние казачьих областей, о чем говорят их лица, лохматая прическа, глаза и манера одеваться. И вид у них нахрапный, видавших виды – и грабеж, и насилия, и кровь, и животные удовольствия. Хотя кавказские офицерские шашки под серебром болтались у них на поясной портупее совершенно не щегольски, но видно было, что они к этому оружию привыкли, оно им не мешает, но они им и не гордятся по-казачьи.
Лица и манеры их простые, грубые, но, видно, привыкшие к власти. Как малограмотные эскадронные командиры, они присланы на «командные курсы», заполнить пробел знаний науками.
Они говорят со мной «на равных» и спрашивают:
– А Вы какой армии? Разве не буденновец? – когда я задержался с ответом.
Они были «очень серы». Подошли ко мне с воровским вопросом – нелегально, на черном рынке спекульнуть белой мукой в Москве, которую они, конечно, привезли не из своего амбара. И чтобы огорошить их и пристыдить, спокойно отвечаю:
– Я офицер Белой армии. Кубанский казак и полковник… а теперь вот в плену.
– Белый офиц-це-ер? – протянули они разом и, отстранясь от меня, недоуменно оглядели меня с ног и до головы… и оглядели уже другим взглядом, взглядом непримиримых врагов. Но я их здесь уже не боялся.
– Тогда извините, товарищ, – говорят они холодно, что-то зашептали между собой и отошли от меня.
Думаю, им стало стыдно передо мной, что вот они, красные бойцы, эскадронные командиры, прибывшие на высшие командные курсы, вдруг выдали свои спекулятивные тайны, и кому же?.. Да офицеру Белой армии, полковнику, их врагу. Я был очень рад этому.
– Вы не белые ли будете? – спрашивает нас какой-то тип в кожаной тужурке и в сапогах, когда мы стояли на углу одной улицы, ища «маршрут» к своим казармам после работы.
– Да, а что Вы хотите? – отвечает брат.
Хоменко, Храмов и я молчим.
– Извините меня, но я буду с вами откровенен как русский с русскими. Я партийный, и вот назначен на врангелевский фронт комиссаром… Скажите мне – что он, Врангель, хочет? Действительно он очень жестокий и несет разорение народу?
Такое обращение коммуниста к нам на улице нас и удивило, и заинтересовало. Как самый старший и самый логичный среди нас, полковник Хоменко рассказал ему о целях Белой армии. Коммунист внимательно слушал (он был интеллигентный), поблагодарил нас и, видимо, с другими уже мыслями пошел своей дорогой.
Мы видели их красных курсантов военных училищ, будущих красных командиров, делающих глазомерную съемку по оврагам у самого Кремля. Они очень старательно чертили, а я смотрел на них и думал – неужели они не видят русского горя?.. И почему они хотят стать красными офицерами?
Мы видели толпы арестованных, окруженных чекистами густым кольцом, с винтовками в руках, их гнали так, как гонят скот на убой.
И еще кубанские офицеры в Москве
Мы привыкли уже «быть вольными» в Москве и уже не боялись власти.
Проходя с Храмовым по широкому тротуару одной из улиц Москвы, недалеко от какого-то железнодорожного вокзала, увидели идущих посредине улицы арестантов в папахах, окруженных сильным конвоем. Мы остановились. В передних рядах я опознал есаула Носова, большого друга брата Андрея, рядом с ним хорунжего Мельникова, которого я послал от Хоперской бригады к генералу Фостикову, действовавшему восточнее нас по сдаче Купянска в декабре 1919 года. Несомненно, то были все кубанские офицеры, до 50 человек.
Впереди них шла крестьянская телега в одну лошадь, на которой сидел в бурке и крупной папахе старик с черной бородой – смуглый, немощный; лицо его худое, сухое, желтовато-бледное. Рядом сидит мальчуган, также в бурке. Позади них какие-то вещи. Следующие за подводой казаки были все в папахах, в гимнастерках, в бешметах или в черкесках нараспашку. Безусловно, по общему виду, эти люди взяты, арестованы, из строя.
Когда сам арестованный, находишься под конвоем в толпе себе подобных, то не знаешь своего внешнего «вида», каков он для постороннего, но, когда ты вышел «из подобного строя» и встречаешь «соответствующий», настроение твоей души становится совсем иным. Ты видишь в арестантах несчастных людей, беспомощных и жалких на вид. А когда эти люди в папахах, в знакомых костюмах, и когда ты опознаешь в них своих кубанских казаков, проникаешься особенной любовью к ним, и душа обливается кровью.
– Ну, чего ты стал?.. Пойдем! – говорит мне нервный Храмов.
– Это наши офицеры-кубанцы!.. Я должен узнать – куда их гонят? – отвечаю.
Ваня Храмов ругается, бросает меня и уходит, а я плетусь по тротуару, иду рядом с ними. Конвой сильный, подойти нельзя. Их вогнали в вокзальный дворик. Они, сняв вещи с подводы, расположились у стены. Конвой, окружив их, взял винтовки «к ноге».
И в Костроме, и в Москве появление арестованных групп людей в папахах, гимнастерках, в бешметах, подпоясанных казачьими поясами с серебряными наконечниками на них, в черкесках нараспашку, некоторых в бурках, плохо бритых, с усами, многих с черными бородами, шедших посреди улицы под конвоем, всегда привлекало внимание местных жителей. Внешний вид этих людей и по костюмам, и по походке, и по лицам – обветренным и загорелым – резко отличался от здешних.
Этот внешний вид «людей в папахах» говорил, что они жители юга России, по внешнему виду воины, арестованные и гонимые красной властью, которую и они ненавидели. Интерес их усиливался, когда они узнавали, что это казаки с Кавказа, воины Белой армии. Их окружали и рассматривали как диковинку, неведомую им и которую они видят впервые в своей жизни, а в данном случае, как казакам и воинам Белой армии, выражали полное сочувствие, смешанное с жалостью.
Протиснувшись в толпе к не сводящему с меня глаз хорунжему Мельникову – коротко бросаю ему только одно слово «куда», то есть куда вас гонят? А он, высокий, стройный, подтянутый по-воински, вздернул плечами, чем показал, что и сами они не знают, куда их гонят, – в ответ бросил мне также только одно-единственное слово «хлеба!», то есть показал мне, что они голодны и он просит достать им хлеба.
Быстро выхожу на улицу и, уже опытным глазом загнанного зверя, нахожу и покупаю где-то в подворотне полбуханки большого серого хлеба. Возвращаюсь и прошу у ближайшаго часового-конвоира передать хлеб арестантам.
Услышав это и увидев хлеб в моих руках, он гонит меня «многоэтажным матом»… Но я уже «стреляный пленник». Конвоиры все в шинелях и поясах, хотя и стояла летняя погода. Из этого я заключил, что они есть воинский наряд от части, может быть, от самой Кубани, как и у нас от Ростова до Москвы, но отнюдь не чекисты. Значит, они мобилизованные крестьяне, которые в громадном своем большинстве настроены против красной власти.
Кроме того, мы уже познали, что конвоиры не любят и не уважают тех просителей, которые заискивающе обращаются к ним. Им надо говорить точно свое желание, действуя на их душу человеческую.
С полбуханкой большого хлеба под мышкой подхожу вновь к ближайшему конвоиру и прошу разрешения передать его «знакомому» в группе. Этот конвоир также матом гонит меня от себя, но я не унимаюсь и настаиваю на своей просьбе.
– Которому? – спрашивает он.
Я указал на стройную фигуру хорунжего Мельникова в маленькой хоперской шапчонке, стоявшего впереди своей группы и не сводящего с меня глаз.
– Ну, передай и потом убирайся отсюда к е-еной матери! – грубо, злобно, очень виртуозно по-солдатски ответил он и отвернулся от меня.
Я понял из образной солдатской ругани, что ему осточертело конвоирование арестантов, что красной власти он не любит, может быть, сочувствует пленникам, но и боится ответственности. «Проглотив» безо всякой обиды эту ругань, быстро подхожу к Мельникову и передаю хлеб. У него грязным белым носовым платочком перевязана ладонь правой руки.
– Что это? – коротко спрашиваю.
– Отнимали кинжал, я сопротивлялся и порезался им, – отвечает он.
Из-под черного пятна, так бросающегося всем в глаза, бурка под самые уши, нахлобученная черная крупная папаха, черная, с легкой проседью борода, утопающая под борт бурки, выглядывало сухое, желто-болезненное лицо какого-то старика.
– Кто это? – спрашиваю Мельникова, все так же коротко, быстро, пока конвой еще терпит наше присутствие.
– Полковник Солоцкий… Он очень болен… И ему разрешено ехать на подводе.
Возле этого полковника Солоцкого, также в бурке, в каракулевой потертой черной шапчонке, сидел красивый юноша с печальными черными глазами. Он как бы прильнул к этому больному старику.
– А это кто, молодой человек? – допытываюсь.
– А это его сын, хорунжий Солоцкий… Ему позволили быть на подводе при больном отце, – информирует Мельников.
– Ну, довольно вам всех тут рассматривать!.. Убирайтесь все со двора «к такой-то матери»! – вдруг огласил распоряжение старший конвоир.
Все молча, послушно вышли на улицу. Пленники, не меняя положения, печально смотрели нам вслед.
В 1931 году в Париже, на Войсковом празднике, я неожиданно встретил этого хорунжего Мельникова, офицера 1-го Хоперского полка при отступлении от Воронежа зимой 1919 года. Где-то южнее Купянска наша Кавказская казачья дивизия потеряла связь со 2-й Кубанской казачьей дивизией генерала Фостикова. Генерал Шифнер-Маркевич приказал мне от Хоперской бригады, коей я командовал (левофланговой Партизанской бригадой командовал полковник Соламахин), выслать офицерский разъезд, найти штаб генерала Фостикова. Боевая обстановка была тяжелая. Весь фронт, почти без боев, откатывался к Ростову. Пуржил снег. При дорогом кавказском оружии под серебром поверх шубы-черкески – представился мне этот хорунжий Мельников на добром коне, без башлыка, в небольшой черной каракулевой папахе. Приятный и подтянутый внешний вид его меня заинтересовал. Разъяснив обстановку, вернувшись, он доложил, что в дивизии Фостикова полный порядок, чем и порадовал нас.
Теперь, через 12 лет, я вижу его постаревшим, расслабленным, каким-то немощным. Обрадовавшись такой неожиданной встрече, спросил:
– Как и откуда бежал?
На этот вопрос он как-то беспомощно махнул рукой и ответил:
– Надо долго и много рассказывать.
Жаль. Из разных крупинок будущий историк напишет полную историю гибели кубанского офицерства. Солоцкие – видная офицерская семья Лабинского отдела.
На военно-политических курсах
Наступила очередь для нас – зачисление на «военно-политические курсы». Они вмещали в себя 500 офицеров, коих перевели на жительство в длинные двухэтажные Александровские казармы. Они окрашены в светло-серый цвет, не имели двора и выходили прямо на широкую, пустынную площадь-улицу.
В Астраханских казармах, чтобы взобраться на свое место на нарах «второго этажа», надо было быть гимнастом. И нашим старикам полковникам, по 45–50 лет, было невмоготу это преодолеть.
В Александровских казармах, вместо нар, были двойные топчаны. Это было лучше и удобнее, но они были также двухъярусные и, несмотря на высокий потолок, темнили помещение. Широкий коридор отделял нас от красноармейцев.
К положительным удобствам нашей жизни относилось то, что Александровские казармы были ближе к центру Москвы и мы были совершенно свободны на выход в город без записок. Не было и часового у дверей.
Предыдущий трехнедельный курс закрылся. Окончившие их наши кубанские артиллеристы, братья-полковники Певневы, командированы в штаб Петроградского военного округа, куда и выехали немедленно. Куда были назначены два других артиллериста – полковник Кочергин и войсковой старшина Березлев, – мы не знали. Генерального штаба полковник Земцев назначен был в штаб Уральского военного округа, в Екатеринбург. Ускоренного курса Академии Генштаба войсковой старшина П. Бойко (пластун) назначен в штаб какой-то пехотной дивизии. Генерал Морозов на курсах читал лекции по тактике, после чего назначен был лектором по тактике в Академию Генерального штаба, в Москве. Как-то встретили его на улице. Он все в том же своем «мещанском костюме», каковым был и при нас. Улыбается и говорит нам, что ему отвели в здании Генштаба, внизу, маленькую комнату, где он и живет.
Мы на курсах. Они помещались на Арбатской площади, в здании бывшей первоклассной гостиницы «Прага». Там же было и общежитие в номерах. На них была зачислена остальная группа кубанцев (морозовцев) и тех, кто был присоединен к нам из Бутырской тюрьмы. Из генералов были: Косинов, Хоранов и Мальчевский. Генерал-пластун Бобряшев заболел и умер в госпитале.
Всех офицеров Кубанского Войска было зачислено на курсы чуть свыше 100 человек, а остальные, около четырехсот, были офицеры Сибирских колчаковских армий. Зачислены были и все «наши» донцы 4-го Конного корпуса. Для всех не хватило мест в общежитии «Праги», и мы, человек тридцать кубанцев, согласились жить в «аннексе» гостиницы, в задах, на другой улице. Это давало нам возможность «передергивать» лекциями и работать в городе.
Здесь все мы имели отдельные железные кровати с бельем и полный солдатский паек, который также не был хорош. Общей столовой не было. Пищу брали по-солдатски в свои личные медные котелки и ели кто где хотел и мог. Бедность и примитивность были во всем.
Слушатели курсов составляли «батальон», разбитый на три роты. Батальонным командиром был назначен подполковник колчаковской армии, бывший воспитатель какого-то кадетского корпуса – высокий, сухой приятный старик, бодрый, с седой длинной бородой. Командирами рот были капитаны-колчаковцы. Но это не была воинская часть. Разбивка была просто для учета людей. Во всей своей внутренней жизни мы были совершенно свободны, безо всякого подчинения и чинопочитания.
Власть решила использовать былых своих врагов – пленных офицеров белых армий. Потом нам сказали, что в привлечении пленных офицеров «для защиты отечества» от наступления польской армии настояли перед властью видные офицеры Генерального штаба старой Императорской армии.
Начальником курсов был Генерального штаба полковник Жуков. При нем комиссар, молодой поручик саперных войск, совершенно интеллигентный человек. Лекторами были офицеры Генерального штаба. Генерал-майор Верховский, бывший военный министр в правительстве Керенского, читал лекции на тему «Русская армия от Императора Петра I и до наших дней».
Генерал-лейтенант Войцеховский читал лекции по тактике, с разбором по картам характерных сражений Российской армии. Полковник Готовский – лекции по авиации.
Генерал-лейтенант (забыта фамилия) с чудачествами, и неохотно, читал лекции и по тактике, и по военной истории. На политические темы читал штатский, по фамилии Кондратьев.
По военному цензу курсы разбили на три группы:
1-я – бывшие штаб-офицеры и выше до октябрьского переворота,
2-я – бывшие обер-офицеры до октябрьского переворота,
3-я – получившие чины в белых армиях.
Общая столовая зала «Праги» вмещала всех 500 человек. Сидели на лавках. На стенах еще сохранились большие зеркала. На сцене для артистов – теперь лекторы. Все помещение очень слабо отапливалось, почему все мы, и лекторы, были одеты по-зимнему.
Открыл курсы полковник Жуков. Выше среднего роста, стройный офицер в походной офицерской шинели, с правильными чертами бледного лица, брюнет с печальными глазами – он коротко рассказал нам, пятистам офицерам белых армий, «о целях курсов».
Потом говорил комиссар. Хотя он и был офицер, но слово «комиссар» было нам ненавистно и не внушало к нему доверия.
Их слова не доходили до нашего сердца потому, что мы являлись врагами красной власти, которую поддерживать, да еще с оружием в руках на командных постах в Красной армии, совершенно не собирались. Не только мы, пленники, но и большинство населения были «пораженцами». Надо было только удивляться – как могла красная власть победить белые фронты при таком настроении народа?..
Единственное, что прельщало нас «пройти курсы», – это получить легальную свободу и устроить свою судьбу, кто как умеет, или найдет возможность.
Наши лекторы – Верховский, Готовский, Войцеховский
Лекции начались. Приказано их не пропускать, чтобы не попасть вновь за проволоку. В каждом отделении был назначен старший.
Лучшим лектором общепризнан был генерал Верховский. Когда он делал доклад, в зале с 500 слушателей стояла гробовая тишина.
Читал он с бывшей артистической сцены гостиницы. На сцену выходил скорым шагом. Все вставали. Поклоном приветствуя нас, просил садиться. Одет он был всегда в штатское пальто до колен, перешитое из офицерской шинели защитного цвета, в шароварах, в сапогах. Не снимая пальто (было всегда холодно), положив фуражку, шарф и перчатки на столик и помяв слегка кисти рук, он всегда обращался к аудитории такими словами:
– Товарищи, прошлую лекцию я закончил тем-то, а теперь я освещу то-то, – и начинал.
Он был молод. Думаю, 35–40 лет от роду. Выше среднего роста, сухой, с некрасивым, но живым лицом. Говорил он хорошо, внятно, не торопясь и все время следил за аудиторией, направив свои глаза в самую гущу ее. Говорил красивым литературным языком – он окончил Пажеский корпус и Академию Генерального штаба.
Во всю свою часовую лекцию, безо всяких письменных пособий в руках, он держал нас в полном напряжении и тишине, сам изредка медленно передвигаясь по сцене, но все время направляя свои глаза на слушателей.
Верховский не только отлично знал свои лекции, но он их любил и смаковал. Читая их, он проводил параллель между нашей историей и французской революцией, словно давая понять, что все окончится внутренним изживанием коммунизма или переворотом. Так мы его понимали.
О нашем Белом движении он никогда не обмолвился ни единым словом. Но как-то, к слову, сказал:
– Мы с генералом Брусиловым (он назвал его только по имени и отчеству) знали, что, ежели генерал Деникин войдет в Москву, мы оба будем повешены на телеграфных столбах… Зная это, мы сознательно стали по эту сторону баррикад.
Никто ему на это ничем не ответил, так как и сами сознавали, что «это могло случиться именно так»…
Не только у Верховского, но и у всех профессоров было много лекций в других учебных заведениях, почему время было точно распределено. За свои лекции они получали грошовое вознаграждение, но главное – за них давался продовольственный паек, который был так дорог и ценен в полуголодающей Москве.
Вторым отличным лектором был полковник Готовский. Он был одет так же, как и генерал Верховский, – штатское пальто, перешитое из офицерской шинели защитного цвета, в шароварах, в сапогах. От холода, во время лекций, он не снимал и шарфа, опустив концы его вниз, на грудь.
Готовский – офицер одного из кавалерийских полков. О нем говорили, что, защищая достоинство, он нанес физическое оскорбление своему грубому командиру полка. За это был судим, разжалован в рядовые. Поступив в авиацию, был награжден двумя Георгиевским крестами и переименован в младшие унтер-офицеры. Во время революции 1917 года восстановлен в чине полковника.
Так ли это – пишу, что говорилось о нем, но его благородное бледное лицо с широким лбом, уставшие большие серые глаза, отсутствие какой бы то ни было улыбки на лице говорили, что он многое пережил, живет только наукой, замкнувшись в себя. В лекциях он восхищался авиацией, поставленной за границей, и сожалел, что в России этого еще нет. Читал он глухим голосом, медленно двигаясь по сцене и не глядя на нас. И несмотря на это, его лекции мы слушали с удовольствием.
Генерал Войцеховский читал лекции по тактике хорошо, скромно, не увлекаясь. Небольшого роста, в кителе, в шароварах-суженках, в сапогах – он представился нам буднично, и только его старый офицерский костюм без погон говорил о его былом положении.
Другой генерал-лейтенант (забыл фамилию) больше скоморошил нас. В старом офицерском мундире, не снимая длинной шинели защитного цвета, на которой так заметны были следы от погон, он откровенно нам сказал, что работает «за паек», почему ему важно иметь число лекций в день. Несмотря на все наше несочувствие красным, такое откровенное заявление старого генерал-лейтенанта, лет пятидесяти пяти, нам не понравилось. Его лекции мы «передергивали», уходя на работы.
Все мы очень интересовались событиями на Польском и Крымском фронтах.
Вначале Красная армия подступила к самой Варшаве. Мы ждали, что столица Польши падет. Туда уже было назначено польское коммунистическое правительство во главе с чекистом Дзержинским. Его портрет красовался везде. Худое, изможденное лицо аскета говорило нам о его жестокой душе. Мы искренне тогда жалели Польшу. И вдруг – полный переворот в успехах. В Варшаву прибыл французский генерал Вейган со своим штабом, и Красная армия, получив сокрушительный удар, покатилась назад.
Ежедневные советские сводки говорили о полном отступлении красных армий. Их вывешивали на всех углах улиц. С раннего утра и мы, и обыватели неизменно толпились возле них, радуясь тому, как бежит Красная армия, гадая – войдет ли польская армия в Москву и… когда?
Что неудачам красных радовались мы – было понятно, но почему радовались обыватели Москвы?! Да потому, что все ненавидели советскую власть и желали ей всякого лиха и падения. Даже рабочие, с которыми мы так часто встречались и работали вместе, зло, смачно, презрительно ругали красную власть и желали ее падения.
К 20 октября 1920 года наши трехнедельные курсы были закончены. Все мы получили выпускное обмундирование – серые репаные солдатские шапки, шинели, защитные гимнастерки, штаны и грубые солдатские сапоги. Все обмундирование было солдатского фасона и низкого качества. И когда нарядились во все это, то… перестали узнавать один другого. В особенности меняли лица эти серые репаные шапки, презираемые нами с дней революции. Этот костюм полностью переменил наш казачий облик, вызывая у нас и смех, и тоску.
Накануне закрытия курсов, после своей последней лекции, генерал Верховский сказал со сцены:
– Я хотел бы поговорить с генералами и старшими полковниками, соберитесь сейчас в левом проходе от сцены.
Заинтересовавшись, человек десять из нас прошли в указанное место. Верховский немедленно появился перед нами, и первые слова его были к нам:
– Господа!.. Как могла разбить вас эта сволочь? – сказал он это, вначале оглянувшись по сторонам и как-то пригнувшись к нашей группе.
Во время своих лекций он неизменно обращался к аудитории со словом «товарищи», что нас и удивляло, и возмущало, но здесь, назвав нас «господа», подкупил искренностью.
– Ваше превосходительство!.. Что же дальше будет? – быстро спросил генерал Хоранов.
– Надо ждать, – лаконично ответил он и тут же быстро произнес: – Я хочу поговорить с вами откровенно. Но не со всеми. Выберите от себя двух-трех человек, и прошу прийти ко мне на обед в воскресенье.
Мы тут же указали на генералов Косинова и Хоранова, он дал им свой адрес, поклонился нам, а генералам подал руку и ушел.
Массовый арест. Нас везут на восток
Наша группа, жившая отдельно в «аннексе» на задней улице, проснувшись на другой день в нетопленом помещении, закутавшись под одеяла и шинели, ждала утреннего чая. Очередной за чаем хорунжий Дробышев, взяв ведерный медный чайник, пошел за ним в «Прагу». Минут через пятнадцать возвращается без чая и, как часто, остроумно и загадочно, но с бледным лицом, заявляет:
– Ну, поздравляю вас, господа… Мы все арестованы… У нас в коридоре стоит караул курсантов, никого не выпускают и у меня отобрали все деньги, так что – скорее прячьте свои, – и он рассказал подробно, как все с ним случилось.
Быстро вскочив с постелей, спрятав, где можно, свои «тысячи советских рублей», еще не веря Дробышеву, спускаемся вниз, чтобы убедиться, так ли это.
Внизу дорогу нам преградил караул красных кавалерийских курсантов с карабинами в руках.
– Ваши документы?.. Ваши деньги? – были их вопросы.
Документов у нас не было никаких, а «тысячи» мы уж спрятали в общежитии. Мелочь в кошельках они не тронули и приказали вернуться назад. К обеденному времени нас препроводили в большую залу одного из этажей «Праги». Все 500 человек сгрудились вместе. У многих растерянные лица. Спрашивают один другого: «Что случилось?» – но никто не находит ответа.
У дверей вооруженный спешенный эскадрон красных курсантов. Они отлично одеты и дисциплинированы. К нам входит их начальник, молодой человек лет двадцати пяти. Он при шашке, револьвере. В руках толстый желтый кожаный портфель. Он быстро садится за высокий стол-конторку, вынимает бумаги из портфеля, раскладывает их перед собой и говорит:
– Я буду выкликать по фамилиям, и каждый должен точно отвечать на вопросы.
Стоит тишина. На душе становится жутко.
– Косинов? – выкликает он.
– Я-а, – отвечает наш дорогой Георгий Яковлевич, любимец всех, наглядная и признанная красота Кубанского офицерства.
– Ваш чин?
– Генерал-майор, – отвечает коротко.
– Последняя должность в Белой армии? – спрашивает этот молодой военный и отмечает что-то у себя в списке.
– Начальник дивизии, – отвечает Косинов.
– Какой армии?
– Деникинской…
– Хорошо… Следующий. Хоранов? – И ему задал те же самые вопросы.
Потом шел генерал Мальчевский. Было только три генерала среди нас всех. Вызывали вначале кубанских офицеров, почему следующим был автор этих строк. Было страшно в гробовой тишине 500 пленных офицеров, под короткие вопросы и ответы, стоять и слушать.
Опросили всех и развели по спальням. На обед привели под конвоем. Когда наша группа с другой улицы подходила к «Праге», к зданию подкатил пароконный фаэтон. Сбруя добрых лошадей была украшена красными лентами, как это бывало у нас на свадьбах. Из фаэтона вышел видный собой человек в теплой длинной поддевке и прошел мимо нас куда-то вовнутрь здания. Это прибыл из Кремля комиссар Петровский. Что он привез – была для нас тайна.
Был арестован комиссар курсов, как бывший офицер. В полночь нас разбудили и приказали с вещами идти к «Праге». С вечера пошел сильнейший снегопад. К полуночи поднялась буря. Все гудело и завывало кругом, словно напевая нам предсмертные наши часы. У здания «Праги» уже стоял эскадрон красных курсантов с карабинами в пешем строю.
«Ну, вот и конец», – подумалось. И сотня вооруженных людей в темноте, при такой ужасной вьюге, казалась демонами, присланными сюда из самой преисподней для наказания нас.
В отель мы не вошли. Оттуда беспорядочной кишкой, с чемоданами, с узлами, с сумами, выходили вчерашние слушатели курсов. Эскадрон быстро оцепил всех и двинулся куда-то по улице.
Ветер с севера, путаясь меж улиц, рвал все на своем пути, бросая людей из стороны в сторону. Мы невольно растянулись беспорядочной ордой. Конвоиры-курсанты, прозябшие также, торопили отстающих. Бедные наши старики полковники, издерганные физически и морально, со своими узлами, они буквально изнемогали. Некоторые падали. Полковник Захарьин, все время болевший желудком, истощенный, но всегда приятный в обращении, просит помочь ему. Беру его узел. У меня никаких вещей. Полученная казенная шинелишка пошита из цивильного сукна, узкая и короткая, почему я и легок в движении.
У генерала Хоранова особенно много вещей. Власти оставили ему и седло, которое он тщательно скрывал от нас. Но здесь уже не скрыл. Его несет хорунжий Дробышев.
– Валентин Захарыч… Может быть, бросить его?.. На кой черт оно теперь сдалось? – слышу вопрос порою дерзкого на слово, но умного и логичного Дробышева.
– Как хотите, Александр Иссидорович, – беспомощно и с жалостью к своему старинному осетинскому седлу отвечает Хоранов.
Но Дробышев седла не бросил. Высокий, сильный, бывший студент, он и здесь «разыграл» генерала Хоранова, пошутил.
Мы, Кавказцы, стараемся идти вместе. Хоменко, Храмов, брат Андрей и я – это неразлучная четверка, к которой примыкали Корниловцы, трое Лабинцев (Кротов, Баранов и Красковский), пластуны-учебняне и неизменные с нами Хоранов, Клерже, Долженко и Дробышев.
Шли долго. От быстрого, понукаемого конвоем движения, да еще с вещами, все были очень разгорячены. Наконец подошли к какому-то пустырю с воротами, с забором из шпал. Вошли, нас остановили и приказали «ждать».
Вправо от нас много поездных товарных составов. Все занесено, завалено снегом. Скоро все почувствовали холод, да еще какой!
Стража куда-то ушла. В глубоком снегу почти до колен, мягком, рыхлом, только что выпавшем, большинство присело на корточки, для отдыха. Присел и я и незаметно заснул. Вдруг будит брат со словами:
– Да ведь ты, Федя, так замерзнешь, иди вон туда, к кострам.
Я открываю глаза и вижу несколько костров, но тело мое так скорчилось от холода, что я едва поднимаюсь на ноги.
Выброшенные на ночь на пустырь энергичные офицеры под снегом достали шпалы, и теперь мы у костра. И так было приятно тепло спереди! Но спина – она была все так же холодна.
Все, чтобы согреться, бегали, плясали, размахивали руками, толкали один другого. Скоро костер погас. Шпал не достать. И стало еще холоднее.
Я буквально замерзаю в своей короткой летней шинелишке. Начинаю бегать. Вдали вижу огонек в какой-то хатенке. Бегу туда. Это казенное зданьице для стрелочника. Но оно полно нашими офицерами и конвойными курсантами. Посреди докрасна накалена чугунная печь. У столика командир, начальник красного эскадрона курсантов, дремлет. На его полуконусообразной шапчонке донской формы с красным верхом нашиты галуны. Мундир – с претензией на щегольство. Он при кавказской шашке в богатом серебре. Перекривившись всем своим телом и лицом, он спит, облокотившись на стол.
А «красные юнкера»?.. Забыв свои посты, они, переплетясь телами со своими арестантами, спят вповалку на полу, на лавках, во всех углах и вообще там, где можно притулиться в домике.
Видя эту картину, я смело шагаю между ними к печке, быстро обогреваю себя и, найдя кусочек места среди мертвецко-спящих тел, склоняюсь на кого-то и быстро засыпаю в тепле, как счастливейший человек…
Сквозь сон слышал, как кто-то приходил и уходил, видимо, смененный караул; меня толкали, мяли, будили, но все это было напрасно. Во-первых, я хотел спать, а во-вторых, я знал, что если я проснусь и уйду отсюда, то потом будет невозможно попасть опять сюда. Так лучше уж спать под толчки и понукания, чем, проснувшись и будучи выброшенным вон, вновь бороться за теплый сон здесь, в этом задохшемся от испарений воздухе.
Утром нас всех убрали отсюда. Взошло солнце и осветило картину нашего бивака. Оказывается, мы были во дворе одного из московских товарных вокзалов, где за ночь было все занесено снегом полуаршинной высоты.
Нам указали на товарные поезда. «Это для вас, размещайтесь», – сказали.
Двери вагонов были открыты, и все внутри было занесено снегом. Что делать? Полковник Хоменко не растерялся и здесь.
– Чего же вы стоите, черт бы вас побрал. Ищите метлы и выметайте снег! – бросает бодряще нам свою любимую фразу «черт бы вас побрал», которой он всегда выражал любовь к ближним. И сам бросился искать.
Я всегда удивлялся и восхищался, как в этом маленьком сухом теле было так много духовной и физической силы. И как он был всегда последователен и логичен. Лет же ему было только до тридцати пяти. Мы его очень уважали. И вот – кто-то и где-то достал лопату, обломок доски, и вагон наш был очищен от снега. Вошли в него, разместились, но… в нем ни нар, ни печи.
Скоты, скоты!.. Но только не знаю кто – мы ли, пленники, или они, власть?! Кто бы мы ни были… каковы бы ни были наши «преступления» перед ними, но так обращаться с людьми? Ведь это 500 русских офицеров, наконец. Они учились, долго служили своему Отечеству, за него воевали, многие потеряли на войне здоровье, ранены были. И за что же это?.. Где и как мы должны погибнуть – их это не интересовало. Мы им нужны были только по необходимости, а дальше… а дальше, как сказал нам комиссар в Москве в Астраханских казармах: «Мы вас сгноим в мурманских лесах и болотах», а если и сегодня кто окоченеет от холода, для красной власти безразлично, или еще для них «лучше будет»…
Но никто из нас, 500 офицеров, тогда не окоченел от холода. Все оказались живучи, потому что все были закаленные воины.
Наш длиннейший поезд товарных вагонов направился куда-то на север. Испытав многие несуразности красной власти, мы уже не интересовались – куда нас везут… Для нас важно было как можно удобнее устроиться в своих вагонах.
Но какое может быть «устройство» в товарном вагоне, рассчитанном на 40 человек, без нар и печи?! Человек, как всякое живое существо на земле, будь то зверь или птица, привыкает, приспосабливается ко всему, чтобы жить. Приспособились и мы в своих нетопленых вагонах без нар.
Вологду проехали ночью. Значит, нас отправляют в Архангельск, заключили мы. Проснувшись, узнали – поезд идет на восток.
Обнаружили, что наши вагоны не охраняются часовыми. Смелеем в расспросах и узнаем, что курсы перебрасываются в Екатеринбург. С нами едет и новый комиссар курсов. Он с конвоем помещается в головных вагонах. Старшим вагонов он рассказал следующее:
– Война с Польшей закончена. Но в Центральном комитете партии в Кремле были острые трения, так как Польша предъявила тяжелые условия мира. Часть Центрального комитета настаивала на продолжении войны, а другая за необходимость мира. В Москве к этому времени скопилось в казармах-лагерях и в Бутырской тюрьме около 9 тысяч пленных белых офицеров. Боясь, что воинственная часть совета может использовать их «для переворота» политического курса, решено было в одну ночь «разгрузить Москву». Всех из Бутырской тюрьмы направили в Архангельск, а курсы и кандидатов в Екатеринбург, где и будут продолжаться занятия, – закончил он.
Нам выдают только хлеб. На остановках больших станций можно получить кипяток. Перед Вяткой мы вступили в район «шаников» и печеной брюквы, как главного деревенского продукта для питания и для продажи пассажирам проходящих поездов. «Шаники» – это наши ватрушки, но вместо сладкого свежего сыра они заполнены мятым картофелем, горохом или фасолью. Размером в большую ладонь – они мало вкусны, но зато заполняют тощий желудок. Брюквой раньше крестьяне кормили скот, теперь же ее пекут в печке, почти как лакомство для людей, вкусом и цветом похожую на сахарный бурак. На них мы и набросились…
Поезд наш останавливался перед вокзалами или пройдя их. С покупками бегу к своему вагону и вижу, что вторая половина состава находится под сильной охраной часовых. Двери вагонов закрыты. При каждом вагоне часовой с винтовкой. Он по очереди выпускает по двое заключенных для отправления естественных надобностей здесь же. Картина стыдная до омерзительности. Стараюсь не смотреть на это и бегу дальше. Вдруг слышу знакомый голос:
– Дорогой!.. Купите мне что-нибудь поесть!
Поворачиваю голову и в приоткрытой наполовину двери вагона узнаю крупную фигуру полковника Захарова, бывшего командира 3-го Кубанского полка в Великой войне на Персидском направлении. Он в шубе-черкеске и в светло-каштановой папахе хорошего курпея. Но и папаха, и лицо его очень помяты. Он был также с нами «кандидат» на курсы, но заболел, не попал на них и теперь, как и все «кандидаты», не только не свободен, но у дверей ждет своей очереди, чтобы оправиться…
Я к нему, чтобы дать часть своих «шаников», как часовой, взяв винтовку наперевес, преградил мне дорогу. Но, как я уже писал, мы были «стреляные» пленники.
– Я из курсов, – твердо ему говорю.
– А-а!.. Ну тада можно, – ответил «почтительно» страж.
Больше я не встретил полковника Захарова и не знаю его судьбу. Их потом совершенно отделили от нас.
Нас везут по неведомым местам Вятской губернии. Все в снегу. Местность серая и скучная. Города и вокзалы с неведомыми нам именами. Новая остановка. Читаем – «Пермь». Вон уже где мы…
При губернских городах долгая остановка. Разрешается сбегать и в город, на базар. При каждой станции большого города высится черный дощатый щит на высоких столбах, на котором крупными белыми буквами писались главные новости, что происходило в красной России. Назывался этот плакат, кажется, «Устная газета». И вот в Перми мы читаем: «На Крымском фронте убит белый генерал Бабиев. Взят в плен Донской Атаман генерал Богаевский со своим штабом».
Испытав на себе вранье красных, мы не поверили этому сообщению, но в моей душе «екнуло» горестное чувство – там наши еще сражаются за правду, а мы тут…
Генерал Бабиев был, действительно, убит, а генерал Богаевский сам рассказал мне в Париже, что он действительно едва не был захвачен в плен во время прорыва красной конницы Жлобы.
После Перми мы вступаем в лесистую часть Уральских гор. Сплошной сосновый бор. Все в глубоком снегу. Мертвая тишина кругом. Маленькие редкие станции. Собачий холод. Съестного не достать. Поезд остановился на большой станции Кунгур. Но и в ней, кроме кипятка, ничего нет.
Мы «у цели». В Екатеринбурге
Дней через десять прибыли в Екатеринбург. Наш состав остановился перед городом. Мы изголодались. От группы Кавказцев бегу на базар. Убогие дощатые ларьки сплошь пустые. Холод, мороз сковал все. В одном из ларьков лежат две лошадиные ноги от колен с ободранной кожей и с подковами.
– Разве их едят здесь? – недоуменно спрашиваю торговца.
– Раньше не ели, а теперь и этому рады, – отвечает.
– А говядина есть? – переспрашиваю.
Он смотрит на меня, смеется.
– Да ты што, не здешний, што ли?
Я ответил, что не здешний.
– Ну, так бери, пока есть, а то и этих лошадиных ног скоро не будет.
Я знал, что, если вернусь с базара с пустыми руками, разочарование в группе будет большое. Все голодны. Прошу торговца отрубить копыта с подковами, чтобы не смущать ожидающих меня. И, взяв под мышки замерзшие конские ноги, быстро иду к своим.
В Костроме хозяйственный брат Андрей сделал для группы прочное ведро для варки пищи. Как оно пригодилось здесь! Развели огонь, снег в ведре скоро растаял. Положили туда ноги. И все смотрим в ведро, в ожидании. Вода закипает. Черная муть-пена от лошадиных ног густо идет вверх. Брат находит, что лучше «первую воду» слить и ждать навар «от второй воды». Мы даем ему в этом «карт-бланш».
Кипит и вторая вода. Чувствуется запах «навара», мясного навара, так приятно волнующего наши голодные желудки. Посолили. Подсыпали пшена. Заправили мукой. Суп готов. Мы вокруг ведра, стоя в снегу у своего вагона с большими деревянными ложками – Хоранов, Хоменко, Храмов, мы два брата, Саша Клерже и хорунжие Долженко и Дробышев, – неизменные и неразлучные во всем.
– Ну, Господи благослови, первый раз в жизни ем конину, – говорит Хоменко, снял шапку и перекрестился.
Перекрестились и мы и черпаем суп. На третьей ложке Хоранов выругался и перестал есть.
– Ну-ну, Валентин Захарыч, Вы еще не видали голода, – острит Хоменко и черпает ложкой густоту с самого низа ведра.
Мы все смеемся. Суп был вкусен потому, что мы много дней были без горячей пищи. Съели его полностью. А лошадиные кости, почерневшие, выбросили вон. Вот при каких обстоятельствах мы впервые ели конину.
Приказано выслать квартирьеров. Курсы будут размещены в бывшем епархиальном училище. От нашего вагона идем с Дробышевым. Комнаты распределены. Мы, Кубанцы и Донцы, почему-то держались отдельной группой от офицеров колчаковских армий и были как бы на первом месте. Наша группа состояла почти сплошь из штаб-офицеров, при трех генералах – Косинов, Хоранов, Мальчевский, тогда как у них были почти сплошь молодые офицеры и редко капитаны. Нас было около 120 человек, а всех 500.
Чтобы не нести вещи обратно, решили оставить их при управлении епархиального дома, где жили священники и делались церковные свечи. Старший священник разрешил, но, узнав, что мы офицеры белых армий, вдруг с испуганным лицом быстро говорит:
– Нет-нет!.. Места у нас нет!.. Забирайте скорее свои вещи и уходите отсюда!
– Батюшка, да только часа на два… Это же Святой дом! – горячо говорю ему.
Но он быстро запирает дверь.
– Уходите, уходите!.. Вы еще и нас подведете! – сказал и удалился.
Там, где мы искали к себе сочувствия, перед нами была захлопнута дверь. Оставив Дробышева с вещами на улице, спешу назад. Все выгрузились из вагонов. С вещами, с нашим комиссаром во главе, длиннейшей кишкой по снегу без дороги идем, как попало. Снег почти до колен. Он сыпучий. Идти трудно. Наш вагон – Кавказцы, Лабинцы, Корниловцы – идем в голове. Мы перекидываемся шутками, вспоминая суп из конских ног.
Чтобы сохранить веселое настроение, затянул вполголоса:
Чубарики-чубчики – ка-ли-на…
Малин-на, ма-ли-нна! —
подхватили идущие рядом Семейкин, зычным своим подголоском, и басы, Храмов и брат.
Комиссар оглянулся, улыбнулся и произнес:
– Веселые вы.
Как бывший офицер, он, видимо, сочувствовал нам. Этот случай потом помог нам и в жутком заточении дать концерт «Казачьей песни» в Екатеринбурге.
Новое заточение. Заложницы
Мы в бывшем епархиальном училище. При адмирале Колчаке здесь помещалась Академия Генерального штаба. Теперь это длинное, под углом на два квартала, двухэтажное кирпичное здание приспособлено для заключенных, как пленных офицеров, так и местной знати.
Во всех классах – нары, высотой по пояс человека на все четыре стороны. Посредине двойные нары голова к голове. Вокруг этих средних нар – узкий проход. Теснота исключительная. Никаких матрацев и подушек. Весь этот длинный, под углом, корпус не отапливается. Много окон на улицу. Стекла заморожены. Все двери выходят в широкий, длинный коридор на всю длину здания. Окна коридора смотрят на неогороженный двор-пустырь. Окон в коридоре немного, потому в нем и мрак.
У главного входа на улице парные часовые с винтовками, тепло одетые молодые красноармейцы. У выходных дверей второго этажа также парные часовые. Им приказано с нами не разговаривать и никого не выпускать из коридора. В первой же камере от дверей были размещены Кавказцы, Лабинцы, Корниловцы и все офицеры 4-го Донского конного корпуса, вот почему мы быстро познакомились с часовыми.
Весь второй этаж был отведен для курсов, а нижний – «для кандидатов», которых сюда доставили как арестантов, под замками в вагонах. Там же и арестованные гражданские лица, и кухня для всех.
Мы были уже за Уральским хребтом. Местность высокая. Холода здесь особенно сильные. Мы согревались лишь своим телом, дыханием, испарениями 30–40 тел да одеждой, у кого она была в достатке. Умываться было негде. Мы быстро загрязнились. Появились вши. Для пресечения этого в нашей камере постановили: проснувшись, каждый должен снимать свою рубашку и уничтожать вшей ногтями. Получалась веселая и забавная картина, чтобы не сказать грустная, когда 30–40 казачьих штаб-офицеров, сидя на нарах без рубашек, «бьют вшей». Но и это не помогало.
Мы еще никогда не испытывали такого ограничения свободы. Тюремный распорядок дня. В 8 утра чай. Конечно, без сахара. В 12 часов скудный обед. Часов в шесть – ужин. Потом поверка по фамилиям в общем коридоре, по камерам, выстраивающимся в две шереги, и спать. Освещения никакого. И только духовная близость друг к другу, общие разговоры, частые шутки скрашивали наши мрачные дни заключения.
Радовал суточный наряд на кухню. Он начинался с 5 часов утра, когда весь город спал. Надо было приготовить пищу на полторы тысячи человек. За этот труд наряд хорошо питался, даже и мясом. Но он был суточным.
Прошел слух, что к нам помещают около 200 женщин-заложниц из Польши. Вначале мы не поверили этому, но это оказалось так.
Когда разбитая под Варшавой Красная армия начала отступать, были арестованы и вывезены в Россию женщины знатных польских фамилий. Теперь их препроводили сюда. Проходя мимо, видим их, размещенных прямо на полу, без кроватей. На них дорогие платья темных цветов, но уже сильно потрепанные, и никаких теплых вещей. Арестованы они были летом. Все молодые и красивые. Мы слышим их плач, горькие вздохи и какие-то умоляющие просьбы к часовому, но… чем может помочь часовой, «казенный человек»?..
Во всем длиннейшем здании не было уборной. Возможно, что их переделали в комнаты. Вот почему нас, для отправления естественных надобностей, партиями выводили во двор под охраной часового. Было стыдно и неприлично. Но еще было стыднее и неприличнее, когда этому способу должны были последовать и женщины. В таких случаях мы старались «не видеть этого». Часовые же вначале «гоготали» над женщинами, но потом и им было стыдно. Отворачивались и они, лишь торопя всех проделывать эту экзекуцию как можно скорее. Приняв во внимание глубокий снег во дворе, свирепый холод, нетрудно представить всю эту подлую картину и «следы» ее от полутора тысяч человек… Случились и роды. Нечеловеческий крик несчастных женщин, оглашавших здание, замурованное морозами, вызывал ненависть к власти.
Кубанский хор. Первый концерт
Хор образовался в Москве, в Бутырской тюрьме. Организаторами его были два брата Замулы, капитан и поручик нашего 4-го Кубанского пластунского батальона. Они из Анапы. Старший брат, капитан, окончил консерваторию. Случайно, и впервые, я услышал этот хор в Астраханских казармах, куда была переведена группа кубанских офицеров из Бутырки с генералами Абашкиным и Косиновым. Войсковой старшина Горбачев, сотник и адъютант 2-го Черноморского полка 1914 года, с которым я тогда подружился в майских лагерях под станицей Кавказской, дивный бас, знаток и любитель хорового пения, предложил мне войти в хор. Я согласился.
После вечерней переклички в широком коридоре идти спать в свою затхлую камеру было и рано, и тошно. Невольно образовывался кружок, и мы тихо запевали что-нибудь из песен черноморских казаков, как образных в своей грусти и в воинственности. На это тихое пение, как к огоньку, присоединялись ближайшие. Песни ширились. На противоположной стороне коридора устанавливалась тишина, и оттуда подходили уже колчаковцы, послушать и узнать – кто это так стройно поет?
Это было поначалу, а потом вошло в обыкновение – мы только начнем пение, как к нам присоединялись Горбачев, дивный баритон сотник Иодковский из штаба генерала Улагая, сильный второй тенор хорунжий Зебров, из заслуженных пластунских фельдфебелей, и другие, кто составлял в Москве хор Замулы. Этот хор не распался, но было так гнусно на душе, что было не до хора.
Приходили к нам и оба брата Замулы, слушали нас, но в пение не вступали. Парные часовые, стоявшие за замурованными морозом стеклянными дверьми, полуоткрывали их и затаенно слушали наше пение, явно неведомое им.
Старший Замула, регент, заинтересовался нашим пением и предложил делать спевки. Все охотно согласились. Меня избрали администратором хора.
Как-то, после спевки, появилась мысль – дать здесь, для своих арестантов, концерт. Уполномочили Замулу и меня обратиться к комиссару. Он согласился и обещал выяснить «возможности», которые не от него зависят. Скоро пришел ответ, что местная Чека дала право на концерт, но предварительно он должен ознакомиться с репертуаром песен, с их содержанием. Все песни были переписаны и представлены. И вот он вызывает меня и немного смущенно спрашивает:
– Можно ли в одной песне заменить слова вот эти – «пид московськым караулом у тюрьми»?
Я его понял и отвечаю:
– Можно заменить словами – «пид турэцькым караулом».
– Вот спасибо Вам!.. А то, знаете, того могут власти придраться, – радостно отвечает он.
В большой комнате, видимо былой церкви епархиалок, был устроен помост. Поставлены длинные лавки. Их заполнили все слушатели курсов, свободный от наряда караул со своим начальником, орангутанговского вида человеком, при котором уже была одна заложница-полька, ставшая его «наложницей». Неприятный он был тип: высокий, лицо рябое, злое, рот до ушей, длинные руки – горилла в образе человека.
Вошли и «почетные гости», человек пять членов Чека. Вошли твердой поступью, «достойно» своего властного положения сих мест. Как они были одеты? На каждом длинная доха до пят, охваченная широким желтым кожаным поясом. На поясе маузеры в длинных желтых кобурах, но не на боку, а на животе. Все при шпорах. На головах кожаные черные шлемы с острыми шишаками. На них, спереди, красная суконная звезда в ладонь шириной.
Доха – это сибирская верхняя одежда. Она имеет покрой нашего тулупа – широкая и длинная. Верх покрыт шкурой волка или собаки, шерстью наружу, а с внутренней стороны – мех. Шерстью наружу потому, что и в дождь, и в снег влага (вода) скатывается вниз по жесткой волчьей щетине и собачьей шкуре и не проникает вовнутрь. Лучшая и дорогая доха считается из волчьей шкуры, которую трудно достать. Крестьяне же носят (шьют) ее больше из собачьей шкуры, как более доступной.
И вот надо только представить вид этих пяти человек, крупного роста, в демонических головных уборах…
Если бы подобные фигуры появились на улицах наших станиц, то люди разбежались бы в стороны с криками: «Черти!.. черти идут!» А собаки завыли бы от страха… Таков был вид этих чекистов, наших «почетных гостей», в руках которых находилась наша судьба.
Какие были лица, глаза, лоб, рот, подбородок у этих людей – ничего не было видно. Все было закрыто «шлемами», надвинутыми до самых глаз, с опущенными бортами по шее и щекам. Виден был у каждого только нос и орбиты глаз.
Вошли, сели в первом ряду, вытянули ноги вперед и замерли, положив руки на колени. Позади них поместился весь караул.
Первое отделение нашего концерта дали офицеры колчаковской армии, поставив какую-то веселую, игривую шутку, закончившуюся дружными аплодисментами всех. Чекисты не аплодировали. Следующее отделение – наш хор.
Около 40 человек выстроились по голосам в гимнастерках, в сапогах. И хотя все было на нас не первой свежести, но, затянутые поясами, мы держали себя по-воински, даже по-офицерски.
– «Казачья молитва», – густым баритоном объявляет наш конферансье, стройный сотник Иодковский.
Ой, Ты Боже Мылосэрдный,
Боже щирый и прэщэдрый,
Прославляем Твою мылость,
Боже!.. взглянь на нашу щирость! —
тихо полилось со сцены, призывая к молитве тех, кто густой, темной толпой сидел позади чекистов и караула.
Дай нам, Боже!.. Дай из нэба,
Дай чого нам бильше трэба… —
просим мы Всевышнего в этой холодной и голодной красной тюрьме, и потом, словно потеряв свою веру в просьбу, вдруг кричащим аккордом к небу хор хватил во всю мощь своих голосов:
Дай нам мыру и покою,
Пид могучею рукою.
Я следил за чекистами – какое впечатление производит наше пение? И в эти минуты мне казалось, что они увидели в нас, офицерах Белой армии, попавших в такие жуткие условия, с установившейся кличкой «белые бандиты», людей, духовно стоявших выше них. Потому что так петь, так выражать в пении свою душу, так сохранить свою душу могут люди благородные и сильные духом.
Гудэ витэр вэльмы в поли,
Рэвэ, лыст ломае,
Плаче козак молодэнькый,
Долю проклынае, —
нежно затянули мы следующую печальную казачью песню. Не знаю, что думали красные слушатели, но наши сотоварищи по заключению, вся толпа замерла, устремив сотни глаз на сцену, откуда в минорном тоне неслись эти жалобные слова.
Спели и еще несколько песен Черноморского казачества. Спели и «Закувала та сыза зозуля»… С воинственным призывом спели «Рэвуть стогнуть горы»:
Дэ ж вы славни Запорожци,
Сыны вольной воли,
Чом ныйдэтэ вызволяты —
Нас з тяжкои нэволи?!.
Все песни были явно контрреволюционные, с освободительным призывом «из неволи, из тюрьмы», в которой мы были. И как финальный призыв – Иодковский объявил последнюю песню «А вжэ лит бильш двисти, як козак в нэволи»:
Гэй-гэй!.. выйды долэ из воды,
Вызволь мэнэ козаченька из биды!..
Чекисты сидят молча, ничем не реагируя. Наше пение было так искренне, так вызывающе, что я, как администратор хора, подумал – а не придерутся ли они к этому? А хор продолжает с упреком:
С наризныць козацькых – сэрпы поробылы,
А гостри шаблюкы – на косы побылы, —
и вновь, ревом голосов, взалкал:
Гэй-гэй!.. вы козакы!.. молоди!
А дэ ж ваши конычэнькы ворони?!
Мое сердце начинает сжиматься. Думаю – а вдруг вскочит на ноги кто из них и крикнет: «Стой!.. Кто это сочинил?.. Прекратить пение!»
Кони наши в лузях,
А козак за плугом,
Гэй, ты козаче! Хопай ниж! (хватай нож)
Дэ побачишь ворижэнька – там и риж! —
оборвал хор резко свой последний куплет.
Зала молчит. Регент, капитан Замула несколько секунд смотрит на свой хор, будто не зная – что же ему делать? И потом, как всегда, неловко повернулся кругом и делает поклон всем слушателям, давая этим знать, что концерт окончен. И только после этого в рядах своих послышались довольно редкие и несмелые аплодисменты.
Песня призывала резать врагов казаков, в данное время красных конечно, но это открыто приветствовать нельзя было.
Чекисты и караул вновь молчат и сидят как мумии, не шелохнувшись, словно желая показать хору: «Ну, пойте, пойте… Послушаем еще вас… А там посмотрим – что с вами надо сделать»…
Чтобы стушевать неприятность, умный и тонко воспитанный сотник Иодковский оглашает следующую песню:
– «Пир у князя Гудала» из оперы «Демон» Лермонтова.
Из этого вновь выпирала контрреволюция! Бал?!. Да еще у князя?.. Какого князя? Теперь ни балов, ни князей нет, а пленные казачьи офицеры хотят вновь спеть что-то опасное?.. И хор под гробовую тишину, тихо, загадочно произнес-пропел дивные слова оперы:
Ноченка темная,
Скоро пройдет она.
Завтра же
С зоренькой
В путь нам опя-ать…
И потом воинственно зацекотал:
Сядем на борзые, кони прекрасные!
Будем оружьем на солнце блистать!
С бубнами!.. С плясками!.. С песнями!.. С громкими!
Завтра нас девушки будут встречать…
Русские слова, естественно, были более понятны красным слушателям. Даже прошла «усыпленность» чекистов, и они задвигались на своих стульях.
Но – довольно серьезных песен! Надо потешить души всех. Эта веселая песенка чисто украинского жанра, когда днепровские казаки, возможно состоя в польском королевстве, еще чумаковали в Крым за солью. В ней ярко выразилась доля чумачества бедного казака, и он не унывая, в своем природном юморе, всю вину в неудачах сложил на своего упряжного коня. На Кубани я ее нигде не слышал. И вот хор затянул печально:
Було колысь – козаченько возыв силь та рыбу, А тэпэрь же, бидалага – тилькы сыру глыну…
Поясняя насмешку казака над своей горькой долей, весь хор игриво, монотонно зажурчал речитативом:
Силь вэзу, силь вэзу, горою, горою, Конякою, конякою, рябою, рябою…
И потом, словно в последнем отчаянии своей неудачи, хор вскричал словами казака-чумака:
Гэй ну – сыва-грыва, ты коростява, паршива,
Краще б було мойе дило, як бы тэбэ вовкы зъилы!..
Гэй, ну!.. Гэй, ну!.. Гэй, ну-ну-ну-ну-ну!
Тпру-у-у-у, —
перешел хор в шутку, небрежно, и на все немузыкальные возгласы растворился в последнем слове «тпру-у».
Фурор был исключительный. Даже весело осклабились до того молчаливые чекисты. А наш комендант, человек-орангутанг, он так осклабился во весь свой широкий рот, как может смеяться только животное. Мы покорили власть и… с первого же выстрела. Занавес «от руки» – и мы приготовились к лезгинке.
Я никогда не танцевал лезгинку в гимнастерке. Этот классический кавказский танец можно выявить доподлинно только в черкеске. Генерал Хоранов не хотел выступать один, считая это несолидным для него, как генерала. У него большой багаж. Он одинок. Багаж – это все его богатство человека, не имеющего семьи. У него три черкески с бешметами. Ему позволили сохранить и иметь при себе седло и кинжал. Чтобы выступить вместе, он подарил мне свою старую серую дачковую черкеску, довольно потертую, и черный легкий кашемировый бешмет. Мы с ним одного роста, но он гораздо шире меня в плечах и в талии. То, что не надел бы на Кубани, – здесь это возможно.
Наша сцена открылась «биваком» – лежа, сидя, как кто хотел. Неизменная песнь «Горе нам, Фези к нам, с войском стремится». Потом «гик», все вскочили на ноги и ударили в ладони, в такт. И автор этих строк выскочил вперед, как обыкновенный казачонок. Пройдя по кругу, я должен был пригласить Хоранова. Он входит в раж. Он по-настоящему, по-осетински, умело и звучно хлопает в ладони своих сильных рук, давая этим очень умелый темп. Пройдя раз-другой по сцене, делаю «па на когтях». Колчаковские офицеры поднимаются на ноги, желая рассмотреть воочию этот танец, мало кому ведомый из них. Пройдя еще полкруга, приглашаю манерою горца на танец Хоранова. И наш «Кавказкий Уджуко», прикрыв глаза, легко, привычно, по-осетински изящно, словно балерина, пошел в свой тур танца.
Хоранов всегда танцевал лезгинку так красиво, стильно и изящно, что его в ней всегда, еще из Мерва, приятно было смотреть. Она у него природная. Ему тогда было 45 лет. Он широк в плечах, но легок в ногах. У него легкие «па на пальцах» («на когтях», как говорят казаки) и со многими комбинациями.
Фурор лезгинки был неописуем. Два раза вызывали на бис. Танцевали на примитивном помосте. Занавес задергивался рукой. Наш комиссар что-то докладывал чекистам. Те кивали, видимо, в знак одобрения.
И только весь хор сошел со сцены вправо, как к нам подошли все пять чекистов в своих страшных костюмах. Один из них, нужно полагать главный, произносит:
– Мы думали, что казаки как степные народы-полукочевники, а вы, оказывается, совершенно культурные люди… И мы впервые слышим такое интересное пение.
Мы слушаем молча. Слова эти были произнесены правильным, литературным языком и человеком, безусловно, интеллигентным.
Я хочу заглянуть в их души через их глаза, но под низким покровом шлема нельзя рассмотреть, что они думают. Под дохой и шлемом они выглядят страшными и недоступными. Лица без улыбок. Сжатые губы. Острый взгляд. Никаких лишних движений. Лица бритые и как будто интеллигентные. Возраст 30–40 лет. Это все, что я мог рассмотреть, определить в течение нескольких секунд. А старший из них продолжает, уже обращаясь к Хоранову и ко мне:
– Как это вы становитесь на пальцы?.. Не боитесь, что они поломаются?
Разговорчивый Хоранов что-то ответил им «о лезгинке с детства и пальцы уже привыкли». Присутствующий комиссар все это слушает, но в разговор не вступает. Короткий поклон нам, и они ушли.
Концерт дал нам маленькое духовное удовлетворение, освежил наши мозги и сердца и дал пищу для приятных разговоров на несколько дней.
Но, как оказалось, мы завоевали симпатии властей. После этого нам разрешено было ходить в город, имея увольнительные записки от коменданта здания, которым являлся тот «широкоротый», он же и глава постоянной охраны. Стали выдавать сахар к чаю. Потом хор давал концерты в некоторых заводах в окрестностях Екатеринбурга. Наш регент, капитан 4-го Кубанского пластунского батальона Замула, не только приобрел здесь популярность как знаток хорового пения, но потом сделал себе на этом карьеру. Его вызовут в Москву. Так, и в жутких невзгодах, мы служили своему родному Кубанскому войску, песнями прославляя его славное имя.
А похвала врага есть лучшая похвала – как говорит мудрая пословица.