Лабинцы. Побег из красной России. Последний этап Белой борьбы Кубанского Казачьего Войска — страница 13 из 14

Казаки за Уральскими горами

Наше концертное выступление в тюремном заточении, безусловно, понравилось красной власти. Через комиссара было запрошено – желаем ли мы давать концерты для рабочих на заводах, но бесплатно? За это администрация завода угостит нас хорошим ужином и «на дом» выдаст по одному фунту белого хлеба на каждого человека.

Сооблазн был велик. Во-первых – мы можем побывать на воле несколько часов; во-вторых – хоть иногда наесться, как следует; а в-третьих – получить целый фунт хлеба на руки, да еще белого. Сопровождать нас на вечерние концерты будет «только один красноармеец с винтовкой». Мы дали согласие.

После одного концерта стоим на сцене при закрытом занавесе в ожидании положенного фунта белого хлеба. Ужина здесь нет. Кто-то позади обнимает меня рукой за талию и произносит:

– А-а!.. Попался?.. Я тебя сразу же узнал!

Оглядываюсь и узнаю Оренбургского Войска хорунжего Шеина, выпуска Оренбургского казачьего училища 1910 года. Неожиданность была полная и приятная. Он поведал, что в конце 1919 года Красная армия вытеснила их из Оренбурга. Армия Атамана Дутова отходила в степи, в Туркестан. Казаки пали духом. Было и холодно, и голодно. Куда идти? Он полковник и командир полка, состоявшего почти сплошь из его станичников. Решили не идти дальше. Уговорили и его остаться. Красные предложили полную амнистию. Отобрав у казаков только оружие, всех распустили по домам, не отобрав и лошадей. Главой Оренбургского красного края был его сверстник по училищу, подъесаул Каширин. Принял по-дружески и назначил сменным офицером в Оренбургское красное кавалерийское училище, сохранив при нем и его кровную кобылицу. Потом было распоряжение из Москвы – арест всех белых офицеров, лагеря и… сейчас на путях стоит их поезд – высылают куда-то в Сибирь.

Через несколько дней нам подали низкие разлапистые сани и повезли на один из металлургических заводов, за городом. Здесь мы впервые познакомились с заводской жизнью и рабочими. Наше пение их очаровало. Тишина стояла при выступлении, и каждая песня вызывала у них гром восторженных аплодисментов. Потом администрация говорила, что они впервые слышат здесь подобное пение, ранее им совершенно неизвестное.

Они знали – кто мы. И это вносило в их души и любопытство, и предупредительность, и желание обласкать нас. Мы уже отвыкли от мирной жизни и от людей в хороших костюмах. Нам удивительно было видеть новую администрацию богатейших уральских заводов, одетых в черные «тройки» и в галстуках.

На Кавказе мы привыкли видеть рабочих в простых сапогах, в неизвестного цвета «спиджаках», в косоворотках и с какими-то блинами-кепками на головах, почему и удивились, столкнувшись с администрацией завода, сплошь людьми интеллигентными, с инженерами и служащими меньших рангов.

Мы, офицеры, так далеко стоявшие от заводской промышленности, совершенно забыли, а некоторые из нас, может быть, и не знали, что все они здесь живут и работают десятки лет, из поколения в поколение, все друг друга знают давно, всякий завод или фабрика есть самостоятельная единица, управляется учеными людьми, и, каково бы ни было «революционное равенство», в работе по специальности его быть не может.

Здесь мы получили очень вкусный мясной суп, в изобилии самую настоящую пшенную кашу, заправленную коровьим маслом, и по фунту хорошо выпеченного белого хлеба. Ели за общим столом, подавали нам еду интеллигентные женщины, жены администрации завода.

После концерта бал, самый настоящий бал – с вальсом, венгеркой, полькой и остальными танцами. Танцующих из нас представили своим дамам, и некоторые так же танцевали «по-старому», на время забыв душевную тяжесть.

Через несколько дней на автомобилях нас повезли на какой-то очень богатый завод в лесу, принадлежавший раньше видному заводчику-староверу. Завод был величественный. У бывшего хозяина была даже семейная личная церковь. Администрация завода приняла нас особенно внимательно. Концерт прошел блестяще. После него накормили нас отлично. Начался бал. Мы стоим и наслаждаемся наблюдением за танцующими. Кто-то обращается ко мне и говорит:

– С Вами хочет познакомиться одна наша здешняя артистка, – и ведет меня к ней.

– Вы очень хорошо танцевали лезгинку… Я сама артистка, можете ли Вы научить меня? – встречает меня такими словами очень изящное молодое красивое существо.

Я соглашаюсь. Потом, в несколько уроков, научил ее. О ней потом.

Наших концертов было немного. Меж ними мы продолжали оставаться все в той же тюрьме и голодали. Днем, по отпускным запискам, ходили на базар-толкучку в поисках хлеба, меною на сахар, который нам стали выдавать по нескольку кусков в неделю. Редко кто ходил в город, в особенности старики. От нашей группы Кавказцев ходоками на толкучку были мы с хорунжим Долженко. Базар в узком переулке. Он кишит народом. Есть и примитивные лотки, но больше продается и меняется «из-под полы».

В один из дней я на толкучке. Неожиданно вижу в толпе казака-великана, который на голову выше всех в ней. Он в приличной, но потертой черной каракулевой папахе и в черкеске защитного сукна военного времени Конвоя Его Величества, подбитой мехом, с курпейчатой оторочкой по грудному вырезу черкески до пояса, как это принято у казаков и горцев Кавказа.

Столь неожиданная встреча здесь, несомненно, урядника Собственного Конвоя Императора Николая II, последнего Российского Государя, расстрелянного красными в Екатеринбурге в июле месяце 1918 года, не могла меня не заинтересовать – как он сюда попал и зачем? Он блондин, без бороды, русые усики, широкоплеч, строен. Поворотами головы во все стороны, вижу, он активно ищет купить что-то. Сквозь толпу, приблизившись к нему на шаг, тихо, но внятно произношу:

– Здравствуй, брат-казак…

– Здравствуйте, – нерешительно отвечает он, подозрительно осматривая меня, одетого в паскудную шинель и солдатскую репаную шапку.

– Кубанец? – спрашиваю.

– Нет, терец, – отвечает он и активно рассматривает меня с головы до ног серьезными глазами.

– Конвоец? – допытываюсь, смотря ему прямо в глаза.

– Да-а… А Вы хто?.. Откуда Вы это узнали, што я конвоец? – уже и он с интересом и любопытством спрашивает меня, вперившись в мое лицо, изучая его.

– Я, брат, кубанец… полковник, многих нас сюда сослали. Не бойся, говори смело все мне. И в доказательство своих слов отворачиваю полу шинели и показываю ему свои синие английские бриджи, полученные мной под Воронежем, перешитые «на очкур», как явный знак казака.

Убедившись в моей личности, он быстро оглянулся кругом, видя, что никому нет никакого дела до нас, склонился ко мне (ростом я был ему только до плеча) и быстро говорит:

– Ну, што, господин полковник?.. Што же дальше будет?.. Вот-то дожились!.. раньше своим мундиром гордились, а теперь вот все я отпорол с шубы-черкески конвойца, а вот Вы все же узнали, что я конвоец, – и, как бы передохнув от своей исповеди и глядя на меня, продолжил: – А Вы-то, господин полковник, в каком виде?! Ну, што это?.. На што это похоже?!

И он мне рассказал, что два эшелона кубанских урядников уже прошли Екатеринбург, а их эшелон третий, только что прибыл сюда, стоит на путях и разрешено «пробежать на базар». Всех направляют на восток от Уральских гор, на работы в соляных копях.

Расставаясь, мы крепко пожали руки. На душе было тепло, даже и в такой обстановке повидав брата-казака с родных мест.

Хорунжий Григорий Долженко был скромный и добрый человек. У него похвальная способность – незаметно для других все высмотреть и узнать, а потом рассказать нашей группе.

Придя как-то из города, он поведал нам, что на товарной станции имеется большая столовая с кухней, в которой кормят все проходящие эшелоны красноармейцев. Он уж был там, познакомился с главным поваром, который его накормил и просил заходить и дальше. Долженко, конечно, скрыл, кто он. Повар – из пленных мадьяр и на родину возвращаться не хочет. После раздачи пищи от остатков может дать котелок супа или каши и на дом.

Как не воспользоваться таким случаем – и вдоволь покушать, да еще, может быть, в свою группу принести котелок гречневой каши? И мы с Гришей двинулись на раздобычу с котелками и в репаных шапках.

Мы там. Вместительная столовая. Высокая чугунная печь накалена докрасна. С холода – мы прямо к ней, чтобы отогреться. Повар-мадьяр, небольшого роста, широкоплечий, стоя на возвышении, большим ковшом разливает суп из громадного котла. Он как бы священнодействует при раздаче.

Стоим с Долженко у печи и греемся. Открывается дверь, и с холодным паром в столовую входят люди в шинелях, в шубах, в папахах. Несомненно – кубанские казаки. Чтобы не быть узнанными в столь паскудном виде, который мы имели с Долженко, отошли к стене. Вошедшие окружили печь погреться. Стоим и наблюдаем. Вновь открывается дверь, и входит новая группа. В шинели, в рыжей папахе, узнаю своего пулеметчика Корниловского конного полка по 1918–1919 годам, бывшего прапорщика Семена Дзюбу. Здоровый, рыжий, неуклюжий, но храбрый пулеметчик. Он из урядников-пластунов Великой войны. Войдя, Дзюба осматривается по сторонам. Чтобы не попасться ему на глаза, его командир, находящийся в таком позорном положении, поднял воротник шинели. А он, старый казачина-воин, сразу же узнал меня. Повернув в нашу сторону и подойдя, громко произносит:

– Здравия желаю, господин полковник. Как Вы здесь? – спрашивает коротко, привычно козырнув рукой.

– Не говорите громко и не называйте меня по чину, – тихо говорю ему, протягивая руку.

Коротко рассказав о своей группе, спрашиваю о прибывших. Это, оказывается, прибыл эшелон кубанских офицеров в младших чинах и урядников, которых ссылают куда-то за Урал.

Хорунжий Долженко принес новую весть: в монастыре, что против нашего епархиального училища, разместили эшелон урядников, высланных с Кубани. Немедленно же иду туда.

Монастырь огорожен белой стеной. В центре старинная церковь. Вхожу во двор. В нем, в тулупе, мрачно гуляет высокий казак в папахе. Увидев меня, казак вынул руки из рукавов тулупа и удивленно смотрит на меня.

– Лопатин?.. Вы ли это, дорогой? – радостно спрашиваю.

– Так точно, господин полковник… Это я. Здравия желаю! – бодро, по-старому отвечает он.

В 1913 году, когда я прибыл в город Мерв Закаспийской области молодым хорунжим в свой 1-й Кавказский полк, он был старшим урядником, помощником заведующего оружием, как окончивший Ораниенбаумскую школу (под Петербургом), куда командировались грамотные казаки со всех полков для прохождения курса по оружейному и кузнечному делу. По окончании ее они носили погоны как у юнкеров, но обшитые по краям желтой тесьмой. Лопатин был полковым подмастерьем, которого все знали. С полком он провел всю войну на Турецком фронте и в бытность мою полковым адъютантом был в моем подчинении.

Высокий, стройный блондин – в нем было что-то благородное от природы. Он сын урядника-конвойца станицы Архангельской.

От него узнаю, что с Кубани, из станиц, красные извлекли всех урядников и вот их, свыше 500 человек, высадили здесь и разместили в сараях монастыря.

– Я хочу посмотреть казаков, – говорю Лопатину.

– Не стоит, Федор Иванович, не интересно… Я и сам вышел оттуда, чтобы освежиться на воздухе, – вдруг отвечает он.

Но я хочу видеть своих казаков-урядников здесь, в изгнании, и мы входим в ближайший сарай. В мрачном бараке, в полутемноте, на полу (не было и нар) лежали, сидели, курили, громко разговаривали, кружками играли в карты люди в овчинных казачьих кожухах, в папахах – смуглые, небритые, давно не умывавшиеся. О чем они говорили, чего хотели, что думали, увидев эту картину, – не нужно было спрашивать. Мне это было понятно. Если мы, их офицеры, в неволе молча переносили всю тоску заточения, сознавая «свое участие в борьбе с красной властью», то что могли думать эти простые воины, оторванные от своих станиц, от хозяйства, от своих семейств, загнанные в неведомую для них северную даль России и, как животные, размещенные в нетопленых сараях без окон?..

Дом Ипатьева. Страшная весть

Мы не знали, чем было вызвано перемещение курсов в центр города, в харитоновский дворец, что на Воздвиженском проспекте. Этот дом-дворец и загадочная жизнь его хозяина, миллионера Харитонова, описана сибирским писателем Маминым-Сибиряком в его романе «Приваловские миллионы». От самого громаднейшего дома с белыми колоннами на длинной нижней веранде, как бы удерживающими на себе тяжесть второго этажа, с сосновой рощей позади, круто падающей вниз, где происходили (по роману) оргии купца Харитонова, веяло какой-то таинственностью. Но самое главное – против харитоновского дома, буквально угол на угол, стоял дом инженера Ипатьева, в котором была расстреляна Царская Семья с самим Императором.

На трагический дом мы смотрели с ужасом. Были мы и в переулке, куда выходила та комната нижнего подвального этажа, где была уничтожена Царская Семья. Этот узкий, пустынный переулок круто падал вниз, к городскому пруду. Высокий забор в полтора-два роста человека, словно умышленно построенный так, чтобы посторонний глаз с улицы не мог видеть, что творится во дворе, закрывал сосновый бор, дышащий жуткой таинственностью.

Мы разговаривали с жителями о Царской Семье. Никто тогда не верил, что Семья Императора расстреляна. Они даже возмущенно говорили, что все это провокация красных. «Царь увезен… и он еще вернется», – заканчивали они свои слова.

О гибели Царской Семьи мы сами ничего тогда не знали, и я только за границей узнал все подробности.

В харитоновский дом, на курсы, вселили пятерых офицеров, прибывших из Архангельска. Узнав, что мы кубанские офицеры, они как-то странно, испуганно посмотрели на нас. Все они молодые поручики, подпоручики и один капитан лет под тридцать. Они саперы по образованию. Как-то в разговоре капитан спросил – знаем ли мы о судьбе тех кубанских офицеров, которые в количестве 6 тысяч были сосланы в Архангельск? Мы заинтересовались, и они рассказали.

«Прибывших в Архангельск в августе – сентябре 1920 года, их пачками грузили в закрытые баржи, вывозили куда-то вверх по Северной Двине и на каких-то пустырях расстреливали. Потом баржи возвращались, в них грузили следующих – и так пока не уничтожили все шесть тысяч… Караул состоял исключительно из пленных мадьяр-коммунистов», – закончили они свой жуткий рассказ.

Этот капитан саперных войск еще добавил, что по возвращении барж за новым нарядом на расстрел офицеров Кубанского Войска на полу и на стенах барж было много крови и даже вывороченных человеческих мозгов. В стенах находили прощальные записки к родственникам, полные смертельной жути. Расстреливали из пулеметов.

Это были те кубанские офицеры и военные чиновники, которых красная власть вывезла во время десанта на Кубань. Три поезда арестованных мы встретили тогда в Москве. Расстреляны-уничтожены были все шесть тысяч. Увезены на север и как в воду канули. Узнав, что я бежал за границу, из станиц и из Екатеринодара запрашивали меня жены увезенных, что я знаю о судьбе их мужей, так как никто не получил от них ни одной весточки. Запрашивали, когда я жил уже во Франции и прошло около десятка лет с их гибели. И найдется ли когда-либо это жуткое место их упокоения?!

Закрытие курсов. Концерт

Закрытие курсов, которые в Екатеринбурге и не продолжались, порадовало нас лишь тем, что с этого дня будет решена наша судьба.

Кто-то «сверху» руководил программой вечера. Офицеры-колчаковцы дадут какой-то водевиль. Мы, кубанцы, – концертное отделение. Уведомлено было, что выступит известная балерина бывшего Императорского театра, проживающая в Екатеринбурге. Концерт-бал будет в театре музыкального общества имени Менделеева. Моя ученица, молодая женщина, жена писателя и артистка, хочет выступить на этом концерте в лезгинке вместе со мной. Понимая ее артистическое стремление, я соглашаюсь, но с условием, что она достанет соответствующие костюмы, что, по ее словам, вполне возможно.

И вот мы в «Уральском государственном хранилище», как оно официально называлось. В нем, действительно, очень много дорогих костюмов. Заведует ими старый костюмер, очень любезный.

– Не думайте, что это все специально сшитые для театра, – говорит он мне. – Это просто реквизировано у местной знати… И вот я, старый дурак, должен хранить чужие вещи и называть их «государственными».

Костюмы выбраны грузинские, белые, расшитые золотыми галунами. Черкеска с откидными рукавами. Все белое с золотом. Белая и косматая папаха. Моя ученица должна быть в чадре, с полузакрытым лицом.

Офицеры-колчаковцы хорошо сыграли что-то веселое. На сцене появились горцы в лесу. Они ждут Шамиля на молитву – сидя, лежа. И вот из-за кулис появляется Шамиль в длинной черкеске, в высокой папахе, перевязанной белой кисеей с длинными концами, спадающимися вниз за спину. При его появлении все горцы быстро вскочили на ноги и почтительно потупились перед ним.

«Шамилем» был есаул Константин Михайлопуло, сын полицмейстера города Екатеринодара. Удивительная личность, о которой нужно сказать.

Шутник, весельчак и озорник по натуре. Грек по рождению, но кубанец по предкам на Кубани, видимо, еще тогда, когда и не было Кубанского Войска. Окончил Екатеринодарское реальное училище и стал офицером во время войны. Он чисто и красиво говорил по-черноморски, как на природном своем языке. Анекдоты и остроумие его были исключительны. Это был природный комик и имитатор. Выше среднего роста, стройный, в высокой черной папахе, с наклеенной бородой, он исключительно тонко изобразил Шамиля. Как человек хорошо воспитанный и грамотный – он умно и точно передал образ того, кого изображал.

По крови грек, он был светлым блондином с рыжеватым оттенком волос, и только сочные губы, правильный профиль лица и широкие глаза темного цвета выдавали в нем неславянское происхождение. Он нам всем нравился своей беззаботностью, добротой и товариществом.

И вот, когда Шамиль пропел несколько стихов, тихо, медленно вступал весь хор: «там-там-там-там» и, постепенно учащая темп, перешел в азарт. Первым в танец выбросился войсковой старшина Семейкин, потом черкес-корнет Махмуд Беданоков, генерал Хоранов. За ними неожиданно из-за кулис выпорхнули мы, пара во всем белом. Зала гремела от аплодисментов. Лезгинку пришлось повторить еще два раза.

Выступление нашего Кубанского хора с апофеозом лезгинки имело исключительный успех. Мы знали, что оно может быть «последним» в нашей общей жизни, а дальше что будет с нами – мы не знали. И если говорить о «лебединой песне» Кубанской армии, оставленной на берегу Черного моря в апреле 1920 года, то с наболевшей душой ее исполнило ядро офицеров армии, волею судьбы заброшенное в горный Урал.

Мы сосланные, бесправные, поднадзорные в красной России, над которыми всегда висел «меч смерти»… В особенности сиротливо чувствовали себя офицеры Донского Войска. Оба гвардейца-артиллериста, окончив курсы в Москве, были назначены куда-то по артиллерии. Осталось девять. В заточении епархиального училища они разместились в одной камере с нашей группой, в которой, кроме 45-летнего генерала Хора-нова, самым старшим штаб-офицерам было не свыше 35 лет, а молодым – от 28. Этого возраста были и донцы. Исключительная скученность на нарах с узкими проходами, холод, грязь, голод братали нас. Говорили обо всем. Они «красновцы». Атаман Краснов – их бог. Генерал Мамантов – величественный герой. Тихий Дон – их государство. Вне него жить и служить – не вмещается в их понятии. У них была своеобразная Войсковая гордость, о которой они не говорили, чтобы не расплескать свое святая святых. Красных они ненавидели как чужеродный элемент. Между собой жили дружно и чуть замкнуто от нас, кубанцев. Осознавая в душе признанное всеми казаками имя «старшего брата» – их было очень мало перед нами, кубанцами, чтобы иметь главенство в чем-либо в нашей жизни. Ко всему, что творилось на курсах, они относились иронически. И даже наш концерт интересовал их постольку, чтобы еще раз послушать песни кубанских казаков, с которыми они так подружились. А после него все та же серая жизнь и неведение завтрашнего дня. Мы все, донцы и кубанцы, были птенцы из разоренного Казачьего гнезда, выброшенные в полную неизвестность.

Распыление. «Последнее прости» с братом

Курсы закрылись в середине декабря. Какая-то искрочка предстоящей «свободы» радовала нас, но какая она будет – никто не знал.

Нам объявили, что война с Польшей окончена, в Красную армию нас не поставят, а назначат на гражданские должности по специальностям полученного образования. Раздали короткие анкеты, в которых каждый должен указать, «на что способен и по какой специальности хочет получить место».

Какая может быть «специальность» у строевого офицера? Это поставило нас в тупик. Все же написали, «кто на что способен». Брат написал, что он «техник по образованию», а я – «спортсмен по гимнастике». Всех нас было 500 человек, и всем надо дать службу. И вот – началось.

В разные учреждения Уральского округа требовались опытные люди в канцелярии. В наш харитоновский дом приезжают председатели многочисленных учреждений, вызывают по фамилиям, знакомятся и тут же забирают к себе.

Как долгие и опытные адъютанты, были вызваны наши старые Кавказцы – полковники Удовенко и Гридин, получив должности главных секретарей в каких-то заводских учреждениях. Через несколько дней к нам пришел Удовенко и рассказал о запущенности в его канцелярии, которую он сразу привел в порядок.

Донского Войска подъесаул Карнаухов, умняга, бывший станичный учитель, получил должность секретаря окружного управления здравоохранения. Глава ее, женщина с высшим образованием, местная еврейка, имела богатую аптеку и, чтобы сохранить ее, записалась в партию. Так и поведала Карнаухову, передав ему даже печать своего учреждения.

Курьезов было много. Вдруг заходит к нам генерал Косинов, всегда бодрый, чисто выбритый, в неизменной своей длинной офицерской шинели защитного цвета и в крупной папахе черного курпея – и громко, весело, еще не поздоровавшись ни с кем, выкрикивает:

– Господа-а!.. А я назначен в Чека жандармом!.. Снимаю мешочников с поездов!..

Любя и уважая этого маститого, сердечного, широкого по натуре генерала-казака, мы весело расхохотались. Смеется и он и тут же говорит, что он «никого не снимает, а пропускает несчастных крестьян с их мешками». (Скоро все старики будут отпущены на Кубань, и в 30-х годах Косинов, бурная натура, будет расстрелян в Ростове.)

Как техника по образованию, брата назначили на Нытвинский завод, находящийся под Пермью. Он командирован туда один из нашей группы. Человек исключительной доброты, душа общества, которому так были необходимы рядом близкие ему люди, он единственный отрывался от нас и уезжал в такую даль от Екатеринбурга. И он, и я взгрустнули сильно. Предстоящая разлука сковала наши мысли.

День разлуки настал. Его поезд в Пермь отходит в 10 часов вечера. Все остающиеся в Екатеринбурге окружили «Андрей Ивановича», как называли его все. Его очень полюбили и донские офицеры. Все шутили, острили, желали ему счастливого пути. Брат улыбался, отвечал им на шутки, но я видел, как тяжело ему было расставаться со всеми нами и в особенности со мной. Его веселость была напускная. Я хорошо это видел и в его добрых глазах, и в его слегка перекошенном страдальческой гримасой лице. Я молчал и глубоко переживал эту разлуку. Сердце тосковало. Мы расставались против нашего желания, может быть, очень надолго. И как оказалось, мы расстались навсегда.

Брат, грустно и неловко распрощавшись со всеми за руку, подошел ко мне, к последнему. Подошел и остановился, боясь произнести слово «прощай». Боялся этого слова и я. Да и при всех я не хотел прощаться со своим братом.

– Я тебя провожу, Андрюша, – говорю ему, и мы вышли из дворца-казармы, прошли двор, вышли на улицу и остановились молча.

Стояли сильнейшие декабрьские морозы. А в тот вечер, как нарочно, шла сибирская пурга. Все крутило, завывало, морозило кругом и без того морозный горный Урал. Через 10 шагов уже не видно было человеческой фигуры. Я вышел в своем хорановском летнем кашемировом бешметике, чуть выше колен, и в маленькой шапчонке. Брат был одет в кургузый овчинный полушубок, в папахе, имея на плечах грубый серый строевой башлык. На сгибе локтя висело его самодельное ведро из жести, в которое был сложен весь его багаж. На улице пурга резко ударила нам в лицо, пошла под полы одежды и во все щели наших невзрачных костюмов. Мы стояли. Все было переговорено, и на душе образовался какой-то комок грусти, не позволявший говорить… Это всегда бывает так, когда расстаешься с дорогими для тебя существами, уезжающими, уходящими куда-то далеко, в неизвестность…

Брат, словно желая продлить час разлуки, стал очень медленно завязывать свой башлык поверх папахи. У него это получалось очень неловко. Он завязывал башлык, потом развязывал концы его, будто поправляя их, и мы молчали. Ведро-цыбарка, как ценная валюта для обмена на хлеб у крестьян, стояло тут же, в снегу, и ждало. Наконец, брат, видимо, понял, что надо прощаться. Неловко, запутываясь в словах, он произнес:

– Ну… до свидания, Федя, – и, взяв меня за руку, обнял и неловко поцеловал в губы.

Его усы обледенели, и я почувствовал холодную влагу и усов, и губ. Разнявшись после объятия, он медленно взял ведро, положил его дужкою в изгиб локтя, стал вновь поправлять свой башлык грубого сукна, завязанный позади шеи, вздернул несколько раз головой, прилаживая башлык на шее, и вновь повторил:

– Ну… до свидания, Федя, – протянул мне руку.

– До свидания, Андрюша, – замогильным голосом ответил я ему.

Он освободил мою руку от пожатия, как-то вновь неловко повернулся «заездом» кругом и несмело шагнул вперед…

Спуск по Воздвиженскому проспекту к вокзалу, отстоявшему от харитоновского дома верстах в двух, начинался сразу и очень круто. Чтобы не поскользнуться по мерзлой дорожке, запурженной снегом, брат тронулся мелкими шажками, резко стуча по ней своими мерзлыми сапогами. Этот стук сапог очень четко воспринимался в моей груди и мозгах.

– Смотри не упади, Андрюша! – крикнул ему вслед.

– Ни-чи-во, иди домой, Федя, а то тебе холодно, – полуобернувшись, из ночной пурги ответил мне он. Это были его последние слова ко мне.

Но я не ушел. Я стоял у ворот на тротуаре и следил, пока темная фигура старшего брата совершенно скрылась внизу, в пурге, в ночи…

Хотелось еще стоять и смотреть вслед туда, куда скрылся так скоро от меня мой дорогой и любимый старший брат, войсковой старшина родного Войска и кровного 1-го Кавказского полка, нашего прадедовского полка. Но это было совершенно бесполезно. Пурга заволокла все кругом, и через улицу даже не видны были дома противоположной стороны. Я пронизал еще раз глазами печально ночную пургу, чем послал последнее приветствие удаляющемуся брату, и быстро вошел во двор. Это было 15 декабря 1920 года. С тех пор я его больше уже не видел на этом свете. Где, когда, при каких обстоятельствах он погиб в красной России – мне до сих пор неизвестно. Это было наше с братом «последнее прости»!..

Жуткая трагедия. Но мы тогда с ним еще не знали, что в Таврии в июле месяце этого же года в бою, в Корниловском конном полку, погиб наш меньший брат Георгий, есаул, в 24 года от рождения. Смертельно раненный в шею, потерявший возможность говорить, он написал записку есаулу Н.И. Бородычеву передать нам, также сослуживцам Бородычева, что он «умирает и никогда уже нас не увидит».

Кому поведаю печаль свою, не излечимую и долгим временем?!.

Распыление продолжается

Регент нашего Кубанского хора, капитан Замула, хорошо зарекомендовавший себя как знаток хорового пения, телеграфно был вызван в Москву и немедленно выехал туда.

В Екатеринбурге существовал «совет меньшинств инородцев» при Уральском округе. У них были собрания по вопросам о своих народах. Туда был приглашен и генерал Хоранов, как юрист по образованию. И вот по ходатайству этого «совета меньшинств» перед Москвой – всех горцев Кавказа, сосланных сюда, отправили в Москву для назначения на службу в свои области. С ними выехал генерал Хоранов, корнет-черкес Беданоков и другой прапорщик-черкес, что был с нами.

Когда мы были зачислены в Москве на курсы, то к корнету Беданокову был приставлен комиссаром турок-коммунист, который не отлучался от него. А для чего – не знал и Беданоков. Он мне жаловался, что этот турок, человек неинтеллигентный, его стесняет, но отвязаться от него невозможно. В штатском костюме рабочего – он смотрел на нас неприязненно своими черными глазами. И ни он с нами, ни мы с ним никогда не разговаривали.

Полковник Хоменко, женатый на черниговской помещице, имел за ней 400 десятин земли и, выйдя в резерв «по Войску», успешно и любовно занимался хозяйством и коневодством, о чем рассказывал нам. Как знаток лошадей – был назначен на какую-то должность по коневодству Уральского округа.

Полковник Евсюков, командир Линейной бригады, назначен в санитарную летучку, которая отправлялась в Крым. Мы ему позавидовали, что он будет работать и жить рядом с Кубанью. Назначение остальных кубанцев – не знаю.

Как-то на улице встретили полковника Земцева, бывшего начальника 4-й Кубанской казачьей дивизии. В длинной серой шубе-черкеске, в крупной черной папахе, в бороде, подстриженной по-черкесски, своим внешним видом он являлся анахронизмом здесь. Он только что вышел со службы из штаба Уральского военного округа, куда был назначен еще в Москве. Мы окружили его.

– Какая у Вас служба, Сергей Иванович? – задал кто-то вопрос.

– Обыкновенная, как офицера Генерального штаба, – ответил он спокойно. Погибнет и он потом, этот мягкий, приятный полковник Кубанского Войска старого закала.

Прибыл к нам «главный начальник спорта Уральского округа» по фамилии Кальпус. Он вызвал меня и полковника-донца В.Н. Богаевского. Богаевский в мирное время окончил в Варшаве Окружные гимнастическо-фехтовальные курсы, что и указал в своей анкете. Кальпус в длинной шинели, на поясе револьвер в желтой кожаной кобуре, на голове «чертов шишак» с красной звездой. Он заметил, что мы с Богаевским смущены его видом… Здоровается с нами за руку и сразу говорит, что он бывший прапорщик, служил в Оренбурге; знает хорошо Атамана Дутова, когда он был еще есаулом и помощником инспектора классов Оренбургского казачьего училища. У него родной брат – штабс-капитан колчаковской армии, которого он спас, и сейчас тот служит у него как инструктор-гиревик.

– Хотите поступить к нам инструкторами на курсы допризывников по гимнастике и фехтованию на эспадронах, полковники? – весело спрашивает он. – Я коммунист… но первым делом – я спортсмен. Прошу вашего согласия. У нас вам будет хорошо, – уговаривает он нас.

Своей веселостью и откровением он подкупил нас. Мы оба дали согласие. Он поясняет, что курсы находятся в большом селении Колчедан, в 100 верстах восточнее Екатеринбурга. За нами приедет начальник курсов, товарищ Плюм. Он бывший студент, интеллигентный человек, большой спортсмен и… беспартийный.

На второй день прибыл Плюм. Молодой человек не старше 25 лет, выше среднего роста, стройный, приятный, с хорошими манерами, с подкупающей улыбкой свежего лица и голубых бездонных глаз северного народа. Он эстонец, студент из Петрограда, где у него живут мать-вдова и сестра. Он в шинели и в фуражке безо всяких «красных отличий» на них. Он знал, кто мы.

– Я беспартийный. И ненавижу коммунистов. Вам у меня будет житься хорошо. Прошу мне верить, – закончил он.

Матросы с «Авроры». В селе Колчедан

Мы едем в товарном вагоне. По дороге Плюм рассказывает, что при наступлении армии генерала Юденича он с матерью и сестрой жил в Петрограде. Все ждали Юденича с нетерпением, и вдруг – отступление. Он до сих пор не может понять – что же случилось?! Юденич ведь занял уже Гатчину!.. Хотелось вернуться на родину. Все его родственники там. А родной дядя – министром в новой республике. Но его не отпускают, дорожат как спортсменом. Он на «ты» и «за руку» с самим Подвойским, главой спорта в красной России, почему и «забронирован» от разных неприятностей. В правительстве Уральского округа у него много друзей-коммунистов, которые удивляются – почему он до сих пор не в партии? Говорит он искренне, хорошим литературным языком, слегка картавя, неясно выговаривая букву «р».

– Как Вас называть надо? – спрашивает Богаевский, не любящий, как я потом убедился, разных церемоний.

– Называйте меня просто по имени – Роберт… а по службе, если придется, – товарищ начальник, – ответил он.

Но мы его всегда называли потом по имени и отчеству – Роберт Иванович.

Наш поезд двигается черепашьим шагом. Ветка кончается в Шадринске. На Колчедан пересадка на станции Синерская. Она маленькая и полна народу. Из вагонов все ввалились в единственное помещение вокзальчика – с узлами, с мешками, с чайниками. Войдя, садились на пол, ложились, ели, пили чай, ругались злостно, пели песни.

По Дону гуляет, по Дону гуляет!

По Дон-ну гул-ляет казак мал-ладо-ой!.. —

вдруг слышим мы стройное пение молодежи.

– Ого-о!.. Нас вспоминают даже и здесь, – острит Богаевский и улыбается.

Доволен и я, потому что в такой дали от Дона, несмотря на всю контрреволюционность донского казачества, парни и девки так любовно поют эту донскую песню старых времен, не боясь никого.

Недалеко от нас едят и пьют чай четыре здоровенных матроса. Они с винтовками. Едят грубо, разговаривают громко, хохочут по-лошадиному. Поели. Один из них, высокий, рыжий, затянул песню громко, нахально, по-кабацки. Публика притихла и слушает. А он, окрыленный этим, еще больше заржал в своей похабной песне, с размахами рук и хулиганскими телодвижениями. Хозяин буфета подходит и говорит ему, что в вокзале так громко петь не разрешается, здесь люди ждут поезда, отдыхают и им может быть это неприятно.

– Што-о?.. Нельзя пе-еть?.. Нам… матрос-сам?!. Да мы-ы… да мы революцию для этава сделали, штобы дать всем свободу! И вот – нельзя петь? – вскочив со стула, возмущенно выпалил он это.

Все молчат и слушают этот диалог, а мы с Богаевским слушаем с любопытством, гадая – чем все это закончится? Наш Роберт Иванович молчит.

– А ты хто такой?.. Я хочу и буду петь! – рычит рыжий матрос.

– Тогда, товарищ, я должен заявить в станционную Чеку, – скромно отвечает ему буфетчик.

– Иди… заявляй!.. А мы никаво ни боимся. Мы балтийские матросы. Мы были на самой «Авроре»! – рубит рыжий.

– Тогда не обижайтесь, я пойду, – вежливо отвечает буфетчик и ушел.

Минут через пять приходит начальник Чеки в подбористой шинели, при револьвере, в шлеме со звездой. Он заговорил с матросом также вежливо, сказав, что буфетчик прав… вокзал служит для отдыха людей, ожидающих поезда.

– Мы балтийские матрос-сы… мы с «Авроры»… едем к себе в отпуск… и нельзя петь песни, када хочешь? – начал вызывающе все тот же рыжий матрос-детина.

Но начальник опять его остановил и сказал, что «революция окончилась, теперь идет строительство… и надо считаться со всеми гражданами, и вообще – он запрещает хулиганить здесь, и, если они его не послушаются, он их обезоружит и отправит для разбора дела в Чека.

Услышав это, матросы сразу же присмирели. Рыжий еще что-то крутил головой, но товарищи его успокоили, обещав начальнику Чеки больше этого не повторить.

Начальник ушел. В зале стало сразу тихо. Матросы также тихо заговорили между собой, явно оплеванные перед всеми.

– Сволочи… привыкли своевольничать, много их перебили мы на фронте… и еще вот остались… но, кажется, и им конец настал, – тихо говорит мне Богаевский.

Роберт Иванович улыбается, слыша слова Богаевского, и очень рад, что этих нахалов остановили.

Мы в Колчедане. Это очень большое и богатое волостное село. В центре – большая кирпичная школа. Напротив – женский монастырь с широким двором, в котором прочные деревянные постройки. Все в монастыре сделано добротно, продуманно, богато и по-хозяйски. В монастыре и помещались Уральские окружные спортивные курсы допризывников.

Начальник курсов Плюм на второй день, собрав всех инструкторов и строевых начальников, представил нас как «инструкторов спорта», пояснив, что оба «полковники Белой армии». Услышав это, все крепко жали руки, глядя нам прямо в глаза, кроме двух-трех человек, пожавших руки молча. То были коммунисты, ротные командиры из унтер-офицеров. Кроме Плюма, все инструкторы и курсанты жили по крестьянским хатам в Колчедане и в ближайших селах, в 2–3 верстах. Нас вселили в село Соколовка через речку на юг, у крестьянина Дмитрия Александровича Русанова. Когда нас ввели к нему в избу, он обедал с семейством.

– Вот вам квартиранты, – сказал ему наш проводник.

Хозяин безразлично посмотрел на нас, вытер рукой рот и ответил не торопясь:

– Ну, што ж, коль в избе поместимся, то валяй… спать будут на земле, а свою постелю не уступлю, – сказал, повернулся к столу и продолжал есть.

За столом сидят его рыжая жена, две дочки-невесты и мальчик лет двенадцати, умными глазами с любопытством рассматривающий нас. Изба Русанова считается одной из лучших в этом селе. Она чистая и светлая, но состоит только из одной комнаты. Сам он с женой Лушей спит на деревянной кровати, а дети – или на печке, или на каком-то ложе возле нее. Мы ободрили хозяина в своей неприхотливости: будем спать на полу, только бы он дал нам соломы и какое-нибудь рядно поверх.

Наш проводник ушел, и мы остались с глазу на глаз с хозяином. После некоторого молчания хозяин спросил нас:

– А откедава вы будете?

Ответили ему, что «издалека с юга России». Но это его не удовлетворило. Он юга не знает и продолжил:

– Есть адна Расея, а иде юх, а иде север – ета усе равно. Адна страна, – закончил он.

Его ответ нам понравился, но смотрит на нас он недружелюбно и как будто «фыркает» от неудовольствия, что вселили к нему.

– Да Вы чего? – говорит ему Богаевский. – Будто бы недовольны, что нас к Вам прислали?.. Мы ведь не сами пришли!

– Ана, канешна, а все же, грябу иво мать, вас тут будет до пропасти красных!.. А ты, хрестьянин, все дай, ды дай! – зло отвечает он.

Нам это особенно понравилось. Мы теперь поняли – «кто он».

– Да Вы не беспокойтесь, хозяин. Мы белые офицеры, пленники, и сюда насильно присланы, – говорит Богаевский.

– Бел-лые?.. Значить, колчаковцы? – радостно спрашивает он. – Я сам у Колчака служил и вот вернулся зря в село, но Колчак придет иш-шо! Мы их всех тут живьем спалим, – уже совершенно откровенно выпалил он и повернулся к нам.

Услышав все это, мы сказали точно – кто мы. И подружились с ним крепко и искренне.

– Как Вас зовут? – спрашиваем, чтобы ближе сойтись с ним.

– В селе зовут Ляксандрович, а мая имя Митрий, – поясняет.

Он высокий, сухой, жилистый мужик со светло-рыжей бородой, лет сорока. На ночь нам щедро настлали соломы на полу, покрыли каким-то рядном, хозяева поделились своим подушками, и мы беззаботно заснули в крестьянской хате.

Состав спортивных курсов

Моя личная цель была – дождаться весны, спада снега и… бежать. Бежать за границу, в Финляндию, как ближайшую страну от сих мест.

Весь состав курсов представлял собой спортивную полувоенную организацию, «батальон» до 400 человек молодежи, в него входили и два взвода сельских учителей и учительниц, которые, пройдя курс, должны преподавать гимнастику детям в школах.

У начальника курсов Плюма два помощника – Н.А. Русинов из Вятки и Н.Д. Науров из Ярославля. Оба бывшие студенты, по революционному безвременью не могущие продолжать свое образование.

Адъютант курсов – Г.Ф. Тарунин из Костромы. Окончив гимназию в своем городе во время Великой войны, был принят в армию на правах вольноопределяющегося 1-го разряда в артиллерию на Кавказский фронт и в свой город вернулся уже при большевиках. Умный, активный, с военной жилкой. Все эти трое непосредственных помощников Плюма были не только что не партийные – были русскими патриотами и к нам, двум казачьим полковникам Белой армии далекого от них юга, отнеслись очень внимательно. Мы все подружились.

Во главе батальона стоял бывший поручик Блинов, из Вятки. Ему было 25 лет. Добрый, видимо из учителей, не партийный. Он был учтив с нами, как с кадровыми офицерами Императорской армии, попавшими в такое ложное положение.

Батальон разбит на две или три роты. Ротными командирами были бывшие унтер-офицеры ближайших сел, партийные, с которыми мы совершенно не общались. Все инструкторы спорта числились «людьми штатскими», имели свои часы преподавания в гимнастических залах и подчинялись только начальнику курсов. Это были два разных мира, не доверяющие один другому. Вся администрация: Роберт, его два помощника и адъютант – были между собой на «ты», были очень дружны и при нас с Богаевским вели самые непринужденные разговоры о красной власти, критикуя ее.

Комиссаром курсов был бывший студент из Екатеринбурга, молодой человек с красивыми, печальными глазами. Мы заметили, что он избегал встречи с нами, и видели его только мельком. Из города, в гости к нему, приехала сестра-курсистка, стройная, красивая девушка. Здесь он пригласил нас на чай, познакомились, и он рассказал свою историю. Отец офицер, погиб на войне, средств к жизни у матери-вдовы нет… сестре надо учиться, чтобы обеспечить жизнь матери и учение сестры – он «записался в партию». Просил его понять, почему он избегал встречи с нами. Сестра слушала молча. Что случилось потом, мы не знали, но он был снят с должности скоро и куда-то уехал.

Инструкторами были: по гимнастике – Г.В. Локтионов из Вятки, сын ученого. Окончив реальное училище, он «пристроился» сюда, как сказал мне, чтобы иметь время для подготовки в университет. При нем учебники, и он все свободное время и в гимнастическом зале занимался по ним.

Вторым инструктором был Б.В. Мушкиков. Третьим – В.И. Подтяжкин из Верхне-Уральска Оренбургского Войска. Оба были молоды и окончили курсы здесь. У Подтяжкина лицо и манеры казачьи.

– Вы казак, Виталий? – спросил как-то его интимно.

– Мать казачка, – смущенно ответил он.

Я не стал уточнять его происхождение, но видел, что он был казак Оренбургского Войска. Так судьба заставляет людей кривить своей душой.

По гирям и гантелям был штабс-капитан артиллерии колчаковской армии Евгений Кальпус, брат главы спорта Уральского округа, прапорщика-коммуниста Кальпуса. Это был настоящий Аполлон, добряк, которого все любили и называли только по имени – Женя. Родители их имели богатую аптеку в каком-то приволжском городе, и, чтобы ее спасти, брат «записался в партию», как поведал нам этот Женя.

Инструкторами по французской борьбе были И.П. Калинин из Екатеринбурга, старый цирковой борец, добряк, цель которого – привезти из города «кое-что», обменять все у крестьян на муку, масло, яйца и содержать семью, проживающую в Екатеринбурге; вторым инструктором был Плюм, однофамилец Роберта Ивановича, из Прибалтики. Он преподавал и бокс. Рябой, некрасивый, он был скромный и добрый человек. Оба они профессионалы.

Инструкторов спорта, преподавателей и учебников не хватало. Начальник курсов выехал вновь в Екатеринбург и привез с собой полковника М.И. Дьячкова, бывшего знаменитого инструктора по сокольской гимнастике в Тифлисе мирного времени. Во время Гражданской войны он служил в азербайджанской армии. В 1920 году, когда Красная армия заняла Азербайджанскую республику, он был арестован, сослан на один из островов около Баку, потом переведен в Москву, в Бутырскую тюрьму, а оттуда присоединен к нашей группе кубанских офицеров.

Рассказывал потом – на этом острове около Баку находились некоторые офицеры Кубанского и Терского Войск. Среди них последний Атаман Моздокского отдела Терского Войска, полковник Д.А. Мигузов, которым был расстрелян вскоре с другими старшими казачьими офицерами.

К Истории нашего Войска, должен упомянуть это, так как он был командиром нашего 1-го Кавказского полка в Мерве с 1912 года, с полком вышел на Кавказский фронт и покинул его в апреле 1916 года.

Прибыло человек пять офицеров и военных чиновников колчаковской армии для канцелярской работы и преподавания истории и географии. Среди них командир Шадринского пехотного полка, полковник Головачев – выше среднего роста, широкий в плечах, подвижный, с прямым профилем крупного, красивого лица, с черными пронзительными глазами, выражающими его душевные страдания. Ему около 50 лет. Тюрьма его замучила. Он не ожидал, что его освободят. Он здешний командир полка, который «много жару дал красным», как сказал нам с Богаевским, почему и считал себя «обреченным на расстрел».

И вот – освободили и дали место лектора для курсантов по воинским уставам.

– Но не верю я им!.. Расстреляют!.. Обязательно когда-то расстреляют меня, они отлично знают, кем я был в армии адмирала Колчака, – печалился он нам, и его острые глаза забегали в своих глубоких впадинах, словно ища спасения.

Рассказав это, подчеркнул, что «рад освобождению… теперь хоть немного успокоится жена, еще молодая и красивая женщина». И он будет скоро расстрелян.

Урядник Лопатин «Богом молит» меня выручить их и устроить при курсах. Их пять человек станичников. Все бывшие опытные писари. При нем и младший брат.

Плюму рассказал все о них, насколько они будут полезны в его канцелярии. Добрый и благородный – он немедленно же выехал в Екатеринбург и всех привез с собой. Нас теперь здесь оказалось около 15 человек офицеров, чиновников и казаков белых армий. Это было приятно. Казаки, все урядники, взяты из станиц. Одеты они были в гимнастерки, в черные шаровары с красным войсковым кантом, в папахах и в строевых овчинных шубах-кожухах. Поселили их в нашем селе Соколовка. С ними мы жили очень дружно, но все это были только «этапы». Мечта казаков – вернуться на свою Кубань. Богаевский не имел планов. Я же ждал только весны, чтобы «исчезнуть из красной России».

Крестьянские настроения «за Колчака»

– Ну, грябу иво мать… хрясть их мать, дознаютца! – вдруг говорит нам Ляксандрович поздно вечером, придя откуда-то, сев за стол и крутя цигарку.

– Чиво?.. Кто дознается? – переспрашивает его Богаевский, любитель иногда «разыграть» нашего хозяина.

– Да ани-и!.. Камунары, – коротко бросает он.

У крестьян было два класса людей, «они» – это коммунисты и вообще представители власти, и «мы» – это все православные крестьяне.

– До чиво же они не дознаются? – породолжает Богаевский.

– Да корову-то мы уже зарезали!.. И уже разобрали ее, – бросает он.

– Какую корову?.. И «как разобрали»? – допытываемся.

– Да ани, ляд им дать, вить запришаютъ христьянам резать свой скот!.. Все на учете, вот мы и чередуемся – рас в неделю, аль реже, каровку-то, чью зарежем за селом в лесу, и мясо тут жа разделим, а патом, через недельку-другуя, следушшаго христьянина… Иде карова? – спрашивает власть, а мы и говорим, – сбёгла… Хвать-мать, а мясо вже давно поели и концы в воду, – самодовольно заканчивает он.

– А никто не выдаст? – спрашиваем.

А он только резко кивнул куда-то вверх и, улыбнувшись, ответил:

– На все село тольки адин камунар, хто ж донесет?

– Ну а вот мы мы же чужие вам люди?.. Ты сам, Митрий Лександрович, так смело все рассказываешь, – шутит Богаевский.

Он посмотрел на него с улыбкой, после глубокой затяжки густо пустил дым изо рта и с улыбкой ответил:

– Вы, Владимир Микалаич, и ты, Хведар Ваныч, свои люди… ахвицеры, мы знаем, што вы ефтова ни сделаете.

Наш Митрий Ляксандрович был отзвуком крестьян своего села.

– Ну, грябу иво мать!.. Матюгами рыли могилу! – зло выкрикнул он в одно из воскресений, войдя в хату и сев за стол, чтобы покурить.

– Какую могилу?.. Кому? – спрашивает Богаевский, предчувствуя «новую историю».

– Да, камунару!.. Помёр аль сдох… Я и не знаю, как сказать. Ну и выслали нас мужиков, в Колчедан, рыть магилу яму… Да иш-шо иде?.. На самой плош-шади возли церкви… да иш-шо в Васкресенья! – запальчиво произнес он эту тираду слов с особенной злостью. – Ну, мы и рыли ее, не лопатами, а матюгами, прости Господи. Но нинадолго! Вытряхнем усе, как придет Колчак, у пух разобьем все!

И, потрясая головой, уж и не знал, как выразить всю злобу крестьян на красную власть. Я слушаю его – только радуюсь такому настроению крестьян и уже не хочу разочаровывать его, что адмирал Колчак расстрелян красными, чтобы не ослаблять «их надежды».

Начал таять снег. Наша речка в Соколовке, отделяющая село от Колчедана, сломав лед, поднялась водою. Переправа на другой берег идет только на маленьких лодках жителей. Приходилось и нам ждать оказии, чтобы идти на службу и возвращаться домой.

В один из дней вижу, как мужик отчаливает лодку от берега. Я бегу к нему и кричу:

– Дяденка-а!.. Постой!.. Перевези меня!

Мужик с черной окладистой бородой, лет под сорок, зло посмотрел на меня и прорычал:

– Много вас будет тут камунаров, – и отчалил от берега, совершенно не обращая внимания на меня.

Чтобы воздействовать, я строго кричу ему. Это помогло. Он повернул лодку, толкнул ее багром к берегу и вновь зло проговорил-прорычал:

– Ну, садись, садись, хочь одного камунара утоплю, грябу иво мать (эта фраза не считалась пошлой среди крестьян, а употреблялась как поговорка-присказка).

Я быстро вскочил в лодку, сел и спрашиваю:

– Дяденька, а откуда ты взял, што я коммунар?

Тот злыми глазами, искоса, посмотрел на меня и буркнул:

– А куртка-то?

В те годы в советской России все партийные работники носили кожаные куртки, как наглядный знак принадлежности к коммунистической партии. Мою тужурку, покроя френча, из Персии, младшего брата Георгия, мне прислали сюда из станицы, как единственную теплую вещь. Она меня и подвела. Чтобы успокоить этого мужика, говорю ему:

– Ну, так Вы ошибаетесь, дяденька… Я не коммунар, а офицер Белой армии… и живу я у Митрия Лександровича Русанова, может быть, слыхал? – перехожу на «ты».

Он поворачивается ко мне всем телом, внимательно всматривается в мои глаза, испытывая-изучая – верить мне или нет?

– Слыхал… Но толька твоя тужурка таво… Снял бы ее лучше от греха.

И в течение трехминутной переправы он так «честил» советскую власть, как и придумать трудно. И он ждал возвращения Колчака.

– Все пойдем к нему! И уж не сдадимся, – рычал он.

Я и ему не сказал, что адмирала Колчака давно нет в живых.

Полковник Богаевский. «На разведке» в Екатеринбурге

Мы с ним очень подружились. Жили как братья. Он умный, рассудительный, огорченный судьбой – ко всему относился поверхностно. Окончил Новочеркасское военное училище и вышел хорунжим в 10-й Донской казачий полк, стоявший в Замостье Привисленского края. В Варшаве окончил окружные гимнастическо-фехтовальные курсы в мирное время, но потом спортом не занимался и «жег» жизнь бесшабашного офицера, о чем и рассказывал мне. Он моего роста, сухой, худой и на гимнастических снарядах ослабел в номерах. Я стал замечать, что он подружился с писарем-урядником Иваном Голованенко и по воскресеньям куда-то отлучается с ним. Ко мне пришел старший из казаков, урядник Лопатин, и с тревогой сообщил:

– Владимир Николаевич замышляет восстание против красных. Он с Голованенко каждое воскресенье ездит в соседнее село на совещание с крестьянами, чтобы поднять восстание. Иван неумный казак, но бодрит полковника. Прошу Вас, Федор Иванович, принять меры и отговорить их обоих от этой затеи, иначе мы все погибнем здесь.

Выслушав все, веря этому очень серьезному старому служаке, я вызвал своего друга на откровение. Он ничего не скрыл от меня, сказав:

– Секретные собрания бывают, в следующее воскресенье их приглашают вновь; от меня же скрыл, чтобы самому убедиться – насколько это серьезно?

– Каков ваш план? – спрашиваю.

– Напасть на курсы, перебить коммунистов и забрать все оружие курсов, где, по сведениям, находится до 400 винтовок, – отвечает он.

– А потом? – рублю ему.

– Потом?.. Потом установить свою власть и ждать.

– Дорогой Владимир Николаевич!.. На второй же день сюда прибудут из Екатеринбурга красные бронепоезда и разобьют вас в тот же день. Запомните, что крестьяне не пойдут в леса. У них семьи, хозяйства. Ну а будут раненые – куда денете вы их? Чем будете перевязывать? Заголосят бабы, и мужики из своих сел никуда не пойдут! Я в это дело совершенно не верю и прошу оставить «заговор», как дело безнадежное, – закончил я.

Но он остался при своем мнении, обещав быть лишь осторожным и ждать весну. При этом вдруг наивно заявил:

– А если нас разобьют – мы уйдем на Дон.

– Из Шадринского уезда Екатеринбургского округа, с пешими крестьянами, через всю красную Россию да на Дон? – горько усмехнувшись, ответил ему и просил посмотреть на географическую карту, где находимся мы и где Дон. – Вас переловят как куропаток и перебьют, – внушаю ему, но он остался при своем мнении.

А спустя несколько дней с Голованенко поселились у одного крестьянина. Я остался один у нашего доброго Митрия Лександровича.

– Владимир-то Микалаич, наверное, побрезговал маею хватерою? – недовольно сказал он.

Я успокоил эту простую и неиспорченную христианскую душу, сказав, что тут у него тесно…

Урядник Голованенко из писарей, выше среднего роста, подбористый, молодецкий, красивый был казак. Даже щегольски одет во все казачье в те месяцы. Ненавидя красную власть, он легко поддался влиянию полковника Богаевского.

Получил разрешение в отпуск на несколько дней в Екатеринбург. В городе остановился у одного из своих, служившего секретарем в учреждении и имеющего довольно удобную комнату. Рассказал ему первому из всех о побеге, прося помощи устроить документ. Он дал слово. Я доволен, посещаю старых друзей. Многих устроили на разную службу, но почти все старики еще не пристроены. Они живут бесплатно по разным советским государственным дряненьким гостиницам и бесплатно питаются в дрянных городских харчевнях.

Посетил полковника Хоменко, служащего при государственном коневодстве. В канцелярии у них холодно, хотя и топится чугунная печь. Он похудел. На плите стоит большой чайник. Это чай «для всех». Тут же и его начальство в шубах, в ушанках. Печально все. Им здесь довольны, разрешили выписать жену с грудным ребенком.

Поведал мне, что из Крыма приехала сюда жена полковника Дударя, дал адрес гостиницы, где она живет с мужем, и я спешу туда, чтобы повидать и поговорить с вестницей из нашего потонувшего мира, из стана Белой армии, которая, оставив Крым, уплыла в другие страны. Точно об армии генерала Врангеля мы ничего не знали.

Перед Великой войной 1914 года Иван Филиппович Дударь был старым сотником 1-го Таманского полка. Полк стоял в селении Каши возле Асхабада Закаспийской области. С нашим полком, стоявшим в Мерве, и 4-й Кубанской батареей составлял Закаспийскую отдельную казачью бригаду. В нее тогда входил и Туркменский конный дивизион, стоявший в Асхабаде.

Офицеры нашего полка говорили, что у сотника Дударя очень красивая жена. И вот, когда я вошел в их маленький номер, чтобы повидать однобригадника, с которым подружился, и его жену, увидел жуткую картину. Полковник лежал на узкой койке; есаул Костя Михайлопуло и хрупкая женщина, накинув на него шинель с головы до ног, навалились сверху и силой удерживали клокочущее тело Дударя, изо рта которого вырывалась белая пена.

– Подождите немного, Федор Иванович, это скоро пройдет! – быстро бросил в мою сторону Михайлопуло.

Я не знал, что полковник Дударь страдал хроническими припадками. Он действительно скоро отошел, был нормален и не помнит – что с ним было?

Познакомились. Жена его красива. Среднего роста, стройная, какая-то воздушная, с красивыми голубыми глазами. В ней было что-то ангельское. На ней хороший костюм, но сильно подержанный от времени. Разговорились. Муж с полком отступал на Туапсе, а она выехала из Новороссийска в Крым, в надежде, что и муж с полком будет переброшен туда. Узнав о капитуляции Кубанской армии, она осталась в Крыму, чтобы найти мужа в красной России и быть с ним. И вот нашла. Но в каком виде!.. Стройный мужественный блондин с открытым лицом, всегда спокойный – он неизлечимо болен. Работы нет. Денег нет. Они не знают – что их ждет впереди?.. Расстроенный вышел от них, вместо желанной радости. Дальнейшая судьба их мне неизвестна.

Вернулся из Екатеринбурга и узнал печальную новость – Р.И. Плюм отзывается в Москву и сюда уже прибыл новый начальник курсов, бывший поручик, партийный.

Наша Надюша

Трагическая страница… незаживаемая рана в моем сердце…

С начала нашего скитания по лагерям и тюрьмам красной России мы получали письма из станицы. Их писала Надюша всегда обстоятельно, с полной любовью к нам, братьям. Жаловалась на притеснения красной властью казаков и в особенности нашего семейства.

Как участницу отхода казаков на Черноморское побережье, по возращении в станицу ее вызвали «в совет», допросили и в наказание заставили ходить по дворам и описывать количество зерна в амбарах у казаков. Писала она нам со слезами, как ей приходилось морально трудно исполнять эти обязанности над своими станичниками, которые ее хорошо знали и любили, считали героиней, ушедшей с казаками в поход.

На мольбы теперь бесправных казаков, в особенности казачек, она давала неверные сведения. Проверив, власть отстранила ее и назначила «переписчицей» в местный полк. Узнав, что она отходила с казаками «за Кубань, в горы», уволили со службы.

Летом из гор появился генерал Фостиков с казаками. Ее взяли «на учет», запретив выезд из станицы. Писала, что за невыполнение семейством разверстки маслом, яйцами, молоком сидела несколько раз в подвалах хутора Романовского.

В октябре 1920 года в Москве получаем от нее ужасное письмо: «У нас все отбирают и выселяют в Архангельск! Помогите!» – беспомощно заканчивается письмо. Но чем мы с братом могли помочь, сами бесправные? Что случилось – неизвестно, но высылка в Архангельск была отменена.

Письма от Надюши прекратились. Получаю весточку от старшей сестры: «В один из дней, из Романовского, на тачанке прибыл председатель отдельской Чека, вызвал Надюшу и увез ее на допрос к себе, а через два дня вернулся с нею и сообщил бабушке и маме, что «Надя его жена»… Что было в семействе – описать трудно», – заканчивает свое короткое письмо старшая сестра.

«Ка-ак… такая ярая казачка… такая ненавистница красных, участница похода в горы с казаками… красные убили ее отца… разорили все хозяйство… нас сослали за Уральские горы… и она теперь замужем «за чекистом»! – жутью пронеслось в голове. Это было явное насилие и месть – заключил я.

Но вот письмо от Нади. Она просит меня не винить ее. Так случилось. Муж злой, ревнивый, жестокий. Расстрелял некоторых видных стариков станицы, в том числе и ее крестного отца, Алексея Семеновича Сотникова, бывшего атамана станицы. Он также отступал в горы с двумя своими старшими сыновьями-офицерами.

«На коленях просила пощадить хоть крестного отца», – пишет она. Не пощадил. «Упрекает меня вами, братьями-офицерами», – добавляет в письме. Дальше жалуется, что заболела какой-то непонятной для нее женской болезнью. Это было ее последнее письмо. Потом вообще все замолкло из родной семьи.

В Колчедане почта приходила в обеденное время. После долгого промежутка – письмо от старшей сестры. Вскрываю, читаю и не верю своим глазам:

«Дорогой любимый братец Федя. Грусть и тоска невыносимая… Ты, милый Федя, пишешь Наде поклон, а ее уже давно нет в живых, умерла 23 марта 1921 года. Муж заразил ее нехорошей болезнью, и она не выдержала, от горя и стыда застрелилась… Мы скрывали от тебя, чтобы не расстраивать, но теперь стало невыносимо лгать. Что переживают бабушка и мама – одному Богу известно. Успокойся, мой милый Федичка. Что произошло, того не воротишь. Так жаль и жаль. Твоя, всегда любящая, Маня».

Прочитав это, я был поражен и убит. Я окаменел. В глазах рябило. Я боялся пошевельнуться. Я боялся прийти в себя и взять в здравый рассудок, что Надюша, такая жизнерадостная, веселая, задорная, такая всегда рассудительная, – она, в 18 лет от рождения, покончила с собой… У меня что-то оборвалось внутри. Я боялся взглянуть на письмо и еще раз прочесть роковые слова.

Бежать!.. Бежать из этой красной России, куда глаза глядят, но только не быть здесь и переживать беспомощно все преступления и варварство красной власти, с которой надо бороться. Эта борьба возможна лишь тогда, когда я буду свободен. Потом, уже за границей, я получил письма от ее подруг, что этот варвар заразил ее сифилисом… Узнав об этом от врача, неискушенная, чистая душа Надюши не перенесла позора и ужаса. После трагического объяснения с «мужем», когда он вышел из комнаты, она схватила его револьвер и пять пуль выпустила себе в живот. Ее привезли в бывшую Войсковую больницу, и она в мучениях на третий день умерла на руках обезумевшей матери с криками: «Спасите меня!.. Спасит-те!»

Станичный учитель писал мне, что в станице Надю считают героиней. «Она должна была застрелить его, этого изверга, а потом себя… тогда бы она была героиней», – ответил я ему с горьким сожалением случившегося.

Так жестоко погибнуть в свои 18 лет – зачем же было и родиться?!.

Кто же был этот варвар, погубивший невинную ее душу?!. Он был пришелец на Кубань и был не только что коммунистом, а был начальником «особого отдела особого пункта» 9-й красной армии. Проклятие ему ото всего нашего семейства!

Отъезд из Колчедана

Я загрустил, зачах. Все удивлялись моему нездоровому лицу и убийственной сумрачности. Мне стало невмоготу пребывание «в стране родной», называемой «Российская Федеративная Социалистическая Советская Республика». Я боялся, что или задохнусь в ней, или сделаю безумный шаг, за который непоправимо пострадаю.

Бежать!.. скрыться из этой ужасной страны, возобновить борьбу против ненавистной красной власти явилось целью моей жизни. Но первым делом надо легально выехать из Колчедана. Обратившись к врачу курсов, сказал ему, что я болен, просил отправить в Екатеринбург в госпиталь. Посмотрев глубоко в мои глаза, не спросив ничего «о моей болезни» и не осмотрев меня, он выдал документ.

На другой день, 16 мая нового стиля, во время обеденного перерыва, в монастырском дворе, отозвав в сторону полковника Богаевского и всех пятерых кубанских казаков, служивших на курсах писарями, сев на землю маленьким кружком, тихо говорю им:

– Ну, други мои верные, прощайте…

Те смотрят на меня и не понимают, что я им хочу сказать.

– Да, прощайте, завтра я уезжаю… уезжаю якобы в Екатеринбург по болезни, а оттуда – за границу. Я бегу, я не могу дальше терпеть эту муку. Извините меня, в особенности Вы, дорогой Владимир Николаевич (обращаясь к Богаевскому), что я ото всех вас это скрывал… Но я задумал бежать уже давно, а теперь, со страшной смертью сестренки, решил бежать как можно скорее. Бегу в Финляндию. Это наиближайшая страна отсюда, – сказал и замолк.

– Правду ли Вы говорите, Федор Иванович? – удивленно спросил Богаевский.

Я снял фуражку и молча перекрестился. Он схватил мою руку, крепко жмет и короткими фразами, быстро произносит:

– Очень рад! Хорошо делаете, Федор Иванович! Дай Вам Бог успеха! А я в душе обижался на Вас, что Вы не хотите принять участие в нашем восстании. Теперь я Вас понимаю. Ваш план даже лучше нашего.

На эту тему я не стал говорить с ним, совершенно не веря в успех предполагаемого «крестьянского восстания». И погибнет он до начала его…

17 мая. Ненужные вещи заранее обменял на сухари. На мне только спортивный летний костюм защитного цвета: фуражка, гимнастерка и брюки внапуск на сапоги. Фанерный чемоданчик с сухарями, пара белья, кожаная тужурка и шинель лежат в углу. Два часа осталось до моего отправления на станцию. Что-то давит на душу. Весь горю… пробирает лихорадочная дрожь. Никогда не испытывал такого волнения. И неудивительно, я ставил на карту все.

Я просил казаков не провожать меня, чтобы не вызвать подозрения. Просил быть только одного из них, так как душа моя совершенно не выносила одиночества. Я никогда не забыл добрых серых глаз этого молодого казака, смотревших на меня так преданно, желавшего помочь мне всем, чем он мог.

Верные казаки! Верные без официальной присяги, верные по своему станичному воспитанию, верные по своей принадлежности к казачьему братству, родившемуся, выросшемуся и жившему в однородной казачьей стихии труда и военной службы.

Сложив свои вещи в товарный вагон, я сгорал нетерпением скорее тронуться в путь. Я боялся всего. Мне казалось, что все смотрят на меня и знают, что «я бегу», все молчат, не показывают виду, но с последним звонком кто-то подойдет из них и арестует. Такова сила страха в своей беспомощности.

Я старался улыбаться. Улыбался и этот молодой казак, но моя улыбка была, видимо, с такой гримасой страха, что он старался закрыть меня от взоров других.

– Я не вернусь… Может быть, погибну в дороге, поклонись от меня Казачьей земле родной, – говорю ему урывками, чтобы никто не слышал нас. – А когда будешь на Кубани, обязательно приезжай в нашу станицу и расскажи нашим о моих последних минутах здесь.

– Хорошо, Федор Иванович, – с дрожью в голосе шепчет мне тихий по характеру меньшой брат-казак, – я все понимаю, не беспокойтесь, обязательно проеду в вашу станицу и повидаю Вашу маму… и все расскажу, – радует он меня.

Минуты идут томительно. Все переговорено. И когда вышел начальник станции, когда народ гурьбою, стадом, чисто по-русски бросился в свои товарные вагоны, я не утерпел. Схватил руку казака и в суматохе быстро поцеловал его в губы. Он растерялся, покраснел и взял руку под козырек. И когда двинулся поезд, у меня стало как-то очень легко на душе, словно я перешагнул запрещенную черту, почему весело махал рукой из вагона грустно стоявшему на платформе единственному свидетелю с Кубани моего отбытия в полную и очень опасную неизвестность…

***

В 1923 году в Финляндии неожиданно получил письмо от молодого казака, который провожал меня «в побег» из Колчедана. Вот оно: «Дорогой Федор Иванович. Власти узнали о делах Владимира Николаевича и Ивана (то есть о заговоре против красной власти полковника Богаевского и урядника Голованенко. – Ф. Е.). После Вашего отъезда, в одну из ночей, их разбудили и отправили в Екатеринбург. Их там осудили, и они там «перевернулись» (то есть были расстреляны. – Ф. Е.). Та же участь постигла всех остальных, кто прибыл с нами в Колчедан (всех офицеров и военных чиновников белых армий, мобилизованых на спортивные курсы. – Ф. Е.). Весь командный состав расформировали за то, что не досмотрели. Георгий Федорович (адъютант курсов. – Ф. Е.) сослан на пять лет в лагеря. Нас не тронули. Теперь мы демобилизованы и живем дома. Хорошо, что Вы вовремя уехали. Иначе, как старший, Вы пошли бы за Владимиром Николаевичем… Посетил вашу станицу, был у Вашей Мамы и все ей рассказал о Вас… Вас я никогда не забуду. Ваш брат-казак (далее имя и фамилия)».

Тетрадь четырнадцатая