«Студент»
Я в Екатеринбурге. С вокзала направляюсь к тому другу, который обещал мне устроить ложный документ.
– Федор Иванович, печать поставить не могу. Извините меня… я Вас понимаю, сочувствую побегу, но дать не могу, – вдруг огорашивает он меня.
– Да как же это так? – обомлев, отвечаю ему. – Вы же обещали… Я так надеялся на Вас.
– Обещал… не скрою, но потом раздумал и нашел, что не мо-гу, – решительно, с расстановкой в последнем слове, произнес он.
Офицер он был умный и выдержанный. Его словам я верил, и то, что он мне сказал, я знал – изменений в его решении быть не может. Получилась «немая сцена». Он понял мои чувства и тихо, спокойно говорит:
– Федор Иванович… ну, представьте: я даю Вам поддельный документ на бланке того учреждения, в котором служу, ставлю на него печать этого учреждения, которое доверено мне… Вы едете на вокзал, и там Вас арестовывают… ведь чекисты знают нас всех в лицо! Вы полковник Елисеев Белой армии, а в документе и другая фамилия, и Вы совсем другой человек – предъявят Вам обвинение они. Что и почему?.. Куда Вы едете?.. Кто Вам выдал этот подложный документ?.. У кого хранится печать? – зададут они Вам вопросы. Значит, точно и немедленно же доберутся до меня, ведь я храню печать учреждения!.. Что они тогда со мной сделают?!. – закончил он.
Доводы его были настолько логичны и правдивы, что я уже не мог настаивать, зная твердость его характера, а главное – риск, за который он может поплатиться головой.
– Но мы нашли другой выход, – вдруг говорит он. – Здесь я не буду, да и не могу сказать – какой именно выход «нашли».
То есть он с кем-то уже условился.
В епархиальном училище красная власть открыла Уральский государственный университет. Один из наших офицеров подружился с писарем университета – так я обозначу этот случай. И этот писарь в канцелярии, на официальном бланке, напечатал удостоверение на одного из студентов первого курса, приложил печать, а подписи сделал уже я сам.
Было учтено все. Так как я ничего не знал из курса университета, написали, что я студент первого курса; второе – указали фамилию действительного студента этого курса, на всякий случай – если меня задержат где-нибудь в дороге и будет запрос в университет о существовании такового в нем, писарь, через которого проходят входящие бумаги, ответит положительно. Кстати, имя студента было также Федор Иванович. Предусмотрено было и это, ежели в дороге встретятся знакомые и по привычке окликнут меня. В удостоверении сказано: «Предъявитель сего есть действительно студент 1-го курса Инженерно-лесного факультета Уральского Государственного Университета. Дано сие на предмет поездки в Олонецкую губернию с научно-практической целью. Отношение к военной службе: декретом Совнаркома от 13 августа 1920 г. пункт 5 об отсрочке для продолжения образования. Действительно до 15 августа 1921 года».
Самое главное сделано. Я с документом. Дальше ждать мне нечего. Надо скорее уезжать. Своим друзьям по заключению я не хотел показываться на глаза, чтобы не вызвать подозрения властей.
Уничтожил свой командировочный документ в госпиталь, и… мне стало немного страшно: я порвал нить своего происхождения и оторвался от того, кем я в действительности был. Такое перевоплощение не проходит гладко. В мозгах что-то говорит о преступлении и о том, что теперь надо быть в особенности начеку. Неправильный ответ, малейшее подозрение – и можно так запутаться, что тебя «распутают только в Чека». Несомненный конец – расстрел.
Надо ехать на вокзал, купить билет и уезжать. Но арестуют по подозрению, и об этом никто не будет знать. Прошу одного из заговорщиков проводить меня. Мы на вокзале, но, оказывается, чтобы купить билет, надо иметь разрешение из комендантского управления. Оно помещается в доме инженера Ипатьева, где была расстреляна вся Царская Семья.
Что делать?.. Это просто идти в ловушку к власти! Стремление к побегу было так велико, что иду на рискованный шаг, иду туда, где меня могут опознать – и тогда… прощай жизнь.
Как писал ранее – мы, 500 пленных офицеров, около месяца жили в харитоновском доме, который находился угол на угол с этим домом. Каждый выход в город был виден из окон комендантского управления.
Показательный случай. Полковник Евсюков, Линейной бригады, был замкнут и неразговорчив. В один из дней приходит из города и с улыбкой рассказывает:
– Стою я на углу улицы, ко мне подходит кто-то в штатском и показывает фотографический снимок. На нем узнаю себя на улице, в том же костюме, в котором нахожусь и сейчас. Удивленный, спрашиваю его: «Откуда он у Вас?.. И кто это меня снял?» Он ответил: «А вы думаете, мы за вами не следим?.. Всех мы вас фотографируем при случае». Сказал и отошел.
Услышав это, знавшие Евсюкова улыбнулись и не придали его словам никакого значения. Но теперь, когда я шел в канцелярию комендантского управления, вспомнил случай с Евсюковым и невольно подумал: теперь, по документам, я студент, а вдруг там покажут мой снимок, конечно с настоящей моей фамилией и чином? И не без боязни я подошел к этому жуткому дому. Наш Император с семьей вошел в этот дом и… не вышел. Мой же путь, если опознают, будет в Чека. О последствиях не нужно и догадываться… И я вошел.
Вход в парадную дверь низкий и прямо с улицы. Неширокий коридор и дверь налево. Она открыта. За письменным столом сидел кто-то. Молча предъявил документ. Глянув на меня, он молча дал мне фишку с печатью «на право выезда из города». Думаю, что это был дежурный писарь, для которого «все было безразлично».
Мы вновь на вокзале. Билет куплен до Петрозаводска Олонецкой губернии. Поезд формируется здесь. Он товарный, а когда будет отправлен – касса не знает. Уже вечер, я решил ночевать на вокзале. Расстались. Я избрал дальний уголок, нахлобучил на глаза фуражку, поднял воротник шинели, скрючился, как бы для спанья, но сам ко всему прислушиваюсь, присматриваюсь. Ночь показалась длинной и очень холодной.
Наконец, поезд сформирован и подан. Объявлено: «Можно занимать места». Это объявление вывело меня из оцепенения. Забыв, кто я, схватив свои вещи, совершенно с советским «расхристанным» видом, как и все, словно дикарь, бросился я к вагонам. Что там творилось при посадке – трудно описать. Я знал лишь одно, что мне надо как можно быстрее вскочить в вагон и занять в нем место потемнее. Расталкивая всех, кто попадался мне по пути, благодаря своей силе и ловкости я был в вагоне в числе первых и сразу же юркнул на нижние нары, к стене вагона. Здесь была наибольшая темнота, и я знал, что контроль, обходя вагоны, не поинтересуется заглянуть в лицо тому, кто лежит у стены, в полутемноте.
Залез как зверь в нору от преследования сильного зверя и почувствовал некоторый покой. Лежу и молчу. Не тревожу и соседа, разыгрывая роль бесконечно уставшего человека. Оно так и было для меня.
К моей радости, через полчаса наш поезд, скрипя, тронулся с места. На душе сразу полегчало. Я незаметно перекрестился. Бог познается только в несчастье. Это я испытал на себе много раз, а во время этого бегства – в особенности.
На следующей станции контроль билетов. Мне было уже не страшно. Из темноты я подал свой билет и удостоверение, которые были «в полном порядке». Их быстро осмотрели и вернули мне без слов. «Ф-ф-у-у, пронесло, ну, теперь надо себя держать соответственно «студенту», – решаю я, и все же из своей норы еще не показываюсь на свет Божий.
На следующий день поезд остановился в Перми. Здесь впервые я вылез из своей норы, вышел из вагона и прошелся по платформе. Меня уже никто не знал. Гулял и думал – а ведь здесь также вышел из вагона наш брат Андрей… Подхожу к киоску, покупаю открытку и пишу ему на Нытвинский завод, подчеркнув, что я еду к Жоржу, к нашему младшему брату, который [как мы думали] с армией ушел за границу. Этим я показал, что бегу из красной России, и предлагал ему следовать за мной.
«Нет, я не офицер»
Мы уже под Вяткой. Здесь мне бояться некого. Я занял место на верхних нарах, у самого лошадиного оконца.
Возле какого-то городка поезд остановился, не доезжая до станции. В 100 шагах от полотна железной дороги деревенские бабы раскинули свои лотки с продуктами. Многие устремились туда, чтобы купить съестное. Побежал и я. И только купил, как свисток паровоза предупредил об отходе. Все бросились к вагонам. Бегу и я, обгоняя других. Никаких «сходцев» в вагонах не было, многие без посторонней помощи не могут влезть. Подскочил к вагону, оперся ладонями на его пол, присел, оттолкнулся и одним прыжком вскочил в него. В моем отсутствии в вагоне появился вооруженный караул в четыре красноармейца. Сняв свои треухи, они ели что-то из одного котелка. Винтовки их стояли рядом, у двери. Напуганная ворона куста боится. Вот и я. Ведь это военный караул! Кто он и что он – не знаю. Но они могут меня арестовать.
Увидев меня, все повернулись в мою сторону с каким-то вопросительным взглядом. Все парни молодые, крестьянские. Одному из них лет двадцать пять. Он был начальник их. Окинув меня с ног до головы взглядом, вдруг спрашивает:
– Вы, наверное, бывший офицер?
Холодок страха прошел по моему существу. Напустив на себя «безразличие», отвечаю встречно:
– Почему Вы так думаете?
– Да Вы так ловко вскочили в вагон, чисто по-офицерски. Так вольный человек сделать не может, – вдруг поясняет он.
Я вновь в душе ругаю себя за неосторожность. Стараясь быть спокойным, подличая сам перед собой, произношу ужасные слова:
– Нет… Я не офицер. Я студент… А гимнастику мы проходили в гимназии.
Видимо, я побледнел. Сам себя ведь не видишь. Красноармеец это заметил. Добрым тоном он говорит мне:
– Да Вы не бойтесь… Я младший унтер-офицер Великой войны и сразу же определил по ухватке, что Вы бывший офицер, – продолжает он, вижу, чувствую, говорит он сердечно, как человек, которому просто приятно было видеть бывшего офицера.
Но я решил не признаться и, к его неудовольствию, вновь отказался от своего офицерского положения, буквально, как апостол Петр отрекся от Иисуса Христа. Мне было стыдно, но иначе поступить я не мог. Таково чувство страха бесправного человека, бегущего от красной власти по подложному документу.
После Вологды путь продолжается к узловой станции Званка, где я должен пересесть на поезд Мурманской железной дороги, идущий в самый северный город России, в Мурманск. Чувство одиночества, загнанность – неимоверны. С каждой большой станции я пишу письма в станицу, полные скорби и прощания. Пишу, что еду к Жоржу, давая им понять, что бегу за границу…
На какой-то станции долгая остановка поезда. В вагоне уже просторно. Мы сидим на скамейках. К нам влез «некто» в черных штанах внапуск на ботинки, в грязной серой рубахе, в неизвестного цвета кепке. Но на поясе у него, на портупее, висит стильная кавказская шашка в черной ножне и наган в черной кобуре кавказской работы. Шашка кривая. Рукоять из черного рога. Она очень изящная. Такие шашки носили на Кавказе только князья или благородные уздени. Она так не шла к этому «некто» в странном костюме, главное, невоенном костюме, к тому же с сухим, злым лицом, потертым, видимо, употреблением разных «излишеств». Он влез в вагон, окинул всех недружелюбным взглядом, сел и молчит. Я не сомневался, что он какой-то комиссар, бывший на Кавказе и там награбивший все это.
К вагону подошла группа женщин. Среди них старый-старый, совершенно «выцвевший» старик небольшого роста. Он весь белый – небольшая бородка во все стороны, лицо, брови, глаза. На вид просто святой. На нем длинная белая домотканая рубашка до колен, темно-синие портки с белыми продольными полосками. На ногах чистые белые онучи и новые лапти. В руках палка для ходьбы. Крестясь, расцеловал всех. Те также крестили его. При помощи мужчин его едва всадили в вагон. Он рад, он счастлив. С улыбкой обвел он нас всех своими добрыми глазами и перекрестился. Поезд тронулся. И он, и провожавшие набожно крестились, а он прочитал даже какую-то молитву. «Некто», видя это, досадливо и густо сплюнул в сторону, словно откушал чего-то очень горького. Потом снисходительно, ехидно вперившись своими глазами в старика, облокотившись на шашку, спрашивает:
– Куда едешь, старик?
– Я-то?..
– Да!.. Ты!.. Ты! – громко и недружелюбно, презрительно произнес он.
– Еду помолиться в нашем монастыре святому Миколай-угоднику. Давно, родимый, там не был. Ну вот, семья и спровадила меня. Так-то хорошо на душе стало, – отвечает этот весь белый от старости старик, с будто прозрачным своим, сухим телом.
После этих слов «некто» повел по нам своими серыми насмешливыми глазами и говорит всем наставительно:
– Пускай едет старый. Его уж поздно переучивать. Не стоит тратить силы. Но вот есть и молодые, подверженные этому искушению. Я бы их своими руками душил бы – вот так! вот так! – и показал руками, как он их душил бы.
Все молчат. Я нашел, что мне молчать – значит, боюсь и соглашаюсь с ним. И молчать было глупо. Почему, словно не слыша его слов, спрашиваю запросто, по-солдатски, называя его на «ты»:
– Где достал шашку?.. Кавказская она?
– Да-а… был и там… в Грузии. Тоже, бля-и восстали против советской власти. Так мы их накрошили. Ну вот и досталась там эта шашка на память.
Вижу, это опасный субъект. Надо подальше быть от него. И я был рад, когда пролета через два он покинул вагон. А скоро, на пригорке, показался и монастырь, куда ехал старик. Белого камня – он приятно манил верующего в свои объятия.
Карта. В Петрозаводске. Встречи с казаками
На станции Званка пересадка. Узнаю, что мой поезд на Мурманск пойдет через 18 часов. Я вступаю в последнюю губернию России – Олонецкую, которая граничит с Финляндией, целью моего побега. Но где пролегает граница – я не знаю. Надо найти карту России.
Иду по городу. Через открытые ворота одного двора вижу длинный дом на высоком фундаменте. Окна открыты, на стене замечаю географическую карту. Видимо, школа. Вошел во двор. Остановился и смотрю на дом. Вдруг слышу голос справа:
– Вы что рассматриваете, товарищ?
Поворачиваюсь и вижу мужчину лет тридцати пяти. Он в штатских брюках на ботинки, в белой рубашке без галстука и без головного убора. Лицо полуинтеллигентное, серые глаза активны.
– Я увидел в помещении карту. Я студент с Урала. Еду в командировку в Олонецкую губернию, но не знаю ее окраины. Как бы на исследовании не заблудиться. Вот и хотел посмотреть на карту. Это школа? Вы учитель? Позвольте зайти и посмотреть географическую карту?
– Нет, это не школа, – отвечает он и быстро, с ног до головы, осмотрел меня своими острыми серыми глазами, держа все время руки в карманах брюк. – Это штаб летучей бригады по вылавливанию разных контрреволюционеров, вредителей и дезертиров. А я начальник бригады, – заявил он.
– Очень приятно познакомиться, – отвечаю ему спокойно, а у самого холодок страха быстро пробежал по спине.
Он вылавливает разных дезертиров, а дезертир вот стоит перед ним и сам пришел в его штаб. Надо уходить. И уходить как можно скорее. Но уходить умно.
– Так у вас, может быть, есть такая карта? Я с Урала. И здешняя местность мне незнакома, – спрашиваю, а сам молю Бога, чтобы такой карты у него не было.
– Н-не-ет… такой карты нет. И я даже не знаю – есть ли она вообще? Помочь Вам не могу. Будьте сами осторожны, – отвечает он, а сам взглядом испытывает меня.
Вопрос исчерпан. Надо уходить. Он провожает меня до ворот, и я с ним говорю уже о погоде. Выйдя на улицу, пошел тихо к вокзалу, не оглянувшись ни разу, чтобы не показать виду, что я не тот, за кого выдаю себя.
Выскочил! Будь ты проклята, географическая карта красной России!
Поезд идет по сплошному лесу. В Петрозаводск прибыли днем. Это моя конечная станция, старый русский город. Беру извозчика и еду в советскую гостиницу. Она находится на улочке, впадающей в Онежское озеро. Заведующий проверил мои документы и отвел комнату «на трех человек».
В гостинице довольно чисто, я доволен. Отсюда до Финляндии чуть больше 100 верст. Ур-ра-а!.. Я почти у цели. А главное – в совершенно неведомом крае, где меня никто не знает и не узнает. Я спокоен.
Чтобы выехать из города, надо брать разрешение в городском совете. На завтра была суббота. Утром иду в этот совет. В приемной комнате густая толпа. В ней вижу типичного станичного парубка 16–18 лет. Он в бордовой плюшевой рубашке-бешмете под серой станичной курткой с красными петлицами, смугл лицом, на верхней губе пушок пробивающихся усов. Заключаю – он не только что кубанский казак, но он черноморский казак. Надо узнать – кто он и почему здесь?
В толпе незаметно протискиваюсь к нему и, как бы неожиданно, удивленно, спрашиваю:
– Что?.. С Кавказа?
– Та с Кубани, – совершенно безразлично отвечает он и отвернулся от меня.
Меня это не удовлетворило. Получив право на выезд из города, ожидаю его у выхода.
– Так ты говоришь – с Кубани!.. Давно оттуда? Как там – спокойно? – закидываю удочку для начала разговора.
– Та було спокойно, а тэпэрь с гор выйшов якыйсь бандыт Хвосты-ков и опять стало ныспокойно, – лениво, нехотя, отвечает он.
«Бандит Фостиков» – это один из доблестнейших генералов Кубанского Войска, возмущаюсь я.
Я не уловил в его словах и в интонации голоса – считает ли он генерала Фостикова «бандитом» по красной терминологии или совершенно не знает, кто таков Фостиков? В данном случае мне важно узнать – как попал сюда молодой кубанский казак и что произошло на нашей Кубани, которую я покинул год тому назад? И хотя он не словоохотлив и мое приставание к нему с вопросами о Кубани ему, вижу, не нравится, из коротких ответов узнаю: его «батько» за невыполнение «продналога» сослан сюда, и он, сын, приехал сюда с постановлением станичного совета «освободить отца». Они станицы Павловской Ейского отдела. Я выражаю желание повидать его отца, так как «у меня есть родственники на Кубани», вру ему, но он отвечает: «Хай краще завтра батько прийдэ в собор. Вин ходэ в цэркву кажнэ воскрэсэння, там тоди и побачытэсъ з ным».
На следующий день, в воскресенье, у городского собора жду встречи. Вижу вчерашнего хлопца и рядом с ним типичного черноморского казака с окладистой бородой, в тужурке, в папахе. Поздоровались. Старику, думаю, нет и 50 лет.
Служба окончена. Идем к ним. Живет он в комендантском управлении. Он свободен, но должен работать на берегу озера по погрузке и разгрузке пароходов. Когда мы подошли к управлению и я хотел распрощаться, чтобы не заходить в это опасное для меня учреждение, старик просит зайти к ним в гости и там поговорить.
Оказывается, сюда сослана и одна вдова-казачка за то же. Ей 45 лет. Щупленькая, в обыкновенной длинной станичной юбке с фартуком и с удивительно ласковыми нежными голубыми глазами. Она обязана стирать белье всем чинам управления, что и выполняет. Они оба не только одной станицы, но и соседи в ней. За ней также приехал сын-студент с постановлением станичного совета, ходатайствуя об освобождении.
Интерес свой к Кубани я объяснил тем, что там замужем моя сестра (вру им), а сам я студент из Екатеринбурга.
Как люди простые и также давно с Кубани, ничего особенного они мне не рассказали. Узнав, что сын вдовы студент, мне хотелось с ним встретиться. Он, конечно, о Кубани может мне больше рассказатъ. Он в городе и «скоро вернется» – сказала мать. Очень скоро появился молодой человек 25 лет, со смуглым, мужественным лицом, в студенческой тужурке, и поцеловал мать. Меня представили ему. Остро посмотрев на меня, он спросил:
– Откуда Вы?.. Кто Вы?
Его, видимо, удивило, что неизвестный человек вошел к ссыльным, сидит здесь с ними и о чем-то говорит.
– Студент Екатеринбургского университета, – отвечаю.
После некоторой паузы, вновь посмотрев на меня, спросил:
– Какого курса?.. Зачем сюда командирован?
– Первого курса. Командирован для исследования лесной подпочвенной растительности, – отвечаю так, как указано в моем документе.
Со стариками я сижу на одной длинной лавке, лицом во двор. Студент еще стоит, но против своей матери, а я сижу вдали от дверей. Мне показалось, что на мой последний ответ он улыбнулся. Сделав паузу, он вновь спрашивает-допрашивает:
– Если Вы студент 1-го курса, то как же Вас послали для изучения подпочвенных образований?.. Вы же в этом еще ничего не понимаете! А потом – почему Вас послали в Олонецкую губернию, когда на Урале лесов сколько хочешь?
Слушая его, я понял, что попал впросак. И если начну доказывать, то запутаюсь окончательно.
Отвечаю, что хочу просто попутешествовать… а наш университет, идя навстречу, дал мне на каникулы такую командировку.
Студент опять молчит, а я чувствую, что он совершенно не верит моим словам. Молчание становится тягостным. Я вновь проклинаю себя – зачем я вошел сюда? После новой длинной паузы вдруг студент говорит, смотря на меня:
– У Вас казачье лицо. Вы не казак ли, случайно?
Услышав это, я почувствовал, что скамейка подо мной будто зашаталась и мое тело немножко осело.
– У меня мать – казачка оренбургская, это ведь, близко к Екатеринбургу, – отвечаю и вижу, что мои лживые слова вызвали улыбку на лице студента.
Он даже как-то загадочно «шмыргнул» в нос и громко, насмешливо произнес:
– А мне кажется, Вы не только что казак, но Вы есть кубанский казак!
Студент «попал мне в самый глаз». Я чувствую, что и старик казак, и мать студента также видят во мне своего кубанского казака, но молчат, а студент, по своей несдержанности, буквально «ударил сплеча».
Мои мысли о том, чтобы не растеряться и не выдать себя. Студент – природный кубанский казак, но, может быть, он сочувствует красной власти?.. Ну, возьмет да и выдаст. Стоит ему только крикнуть через двор в комендантское управление. И если я скрываю свое настоящее происхождение, то, видимо, неспроста!
– Это Ваше дело предполагать, что я кубанский казак, но я есть студент Екатеринбургского университета, – уже зло отвечаю ему, чтобы отбить охоту допрашивать меня.
– Та оставь, Ваня, чуловика… чого ты пристав до його? – вступилась за меня его мать.
И он меня «оставил». Наступило молчание, то неловкое молчание, когда становится тяжко на душе. Я нахожу, что мне надо уходить отсюда, и уходить немедленно. Молчание давит всех.
– Почему их до сих пор нет?.. Обещали быть к одиннадцати, а их нет, – тихо говорит студент своим, уже не обращая внимания на меня.
«Кого же они еще ждут?.. Как бы не попасть в новую неприятность», – думаю. Студент мне уж не нравится. И пока я так думал, в сенях послышались шаги и в комнату, с вопросом «можно?», вошли два человека. Они весело, радостно, как свои, за руку поздоровались со всеми, а здороваясь со мной, остро посмотрели в глаза. Они в холщовых серых гимнастерках при казачьих поясах, в галифе и в приличных сапогах. На головах спортивные летние кепки. Вид молодецкий, подтянутый. Сели и сразу же заговорили о Кубани.
– Почему же Пети нет? – спрашивают они.
Я вижу, что здесь состоится какое-то собрание знакомых людей. И эти двое явно кубанские казаки. Но кто они? Они так чисто одеты! Может быть, комиссары с Кубани? Чувствую, что попал словно в западню. Надо уходить как можно скорее, до прихода еще «какого-то Пети». Я хочу уйти и не знаю – как это начать.
– Извините, Вы будете полковник Елисеев? – повернувшись на лавке ко мне всем своим телом, спрашивает второй, хорошо сложенный мужчина лет тридцати.
Что-что, но такого прямого вопроса я никак не ожидал. Кто он – я не знаю. С самого начала своего замысла бежать за границу я твердо решил никому об этом не говорить, а получив подложный документ, так же решил твердо не признаваться, кто я в действительности.
– Нет, Вы ошиблись, – отвечаю.
– Да как же?.. Я Вас отлично знаю. Вы поднимали восстание в Кавказской в 18-м году и с конным отрядом прибыли в станицу Казанскую, а мы, тифличане, целою сотнею прибежали к вам с полковником Карягиным – помните? И я там был в своей сотне. Я хорунжий Саморядов. После восстания Вашего папу расстреляли красные. Потом я был у вас в Кавказской. Ваш дом на Красной улице. У Вас две или три сестренки. И два брата-офицера. А когда Вы командовали нашей 2-й дивизией, с Вами была одна Ваша сестренка, забыл, как ее имя. Она была в черкеске, с бритою головою, как говорили, после тифа. Всегда была с Вами впереди казаков, и все мы считали, что это Ваш младший братишка! – рассказал подробно этот хорунжий Саморядов, которого и я теперь узнал.
– Ваши предположения для меня очень странны, – отвечаю ему, а сам не знаю, хорошо ли я делаю или плохо.
И хорошо ли это выходит у меня, «незаметно» или очень искусственно? Одно я знал – кто бы они ни были, но свое подлинное имя я должен скрыть, так как по русской неосторожности, возможно от радости, они могли проговориться кому-то, что «здесь полковник Елисеев… он бежит в Финляндию». А власть, узнав, заставить указать – кто это полковник Елисеев?.. где он?.. И они, под страхом наказания, выдадут.
– А я хорунжий Сосновский. Наша 5-я Кубанская батарея была в вашей дивизии, – вдруг вторит высокий блондин с девичьим лицом. – И я Вас отлично знаю, господин полковник.
– Я с Урала, и то, что вы говорите, для меня все непонятное и чуждое, – отвечаю им и боюсь, что они встанут и скажут мне: «Да бросьте, господин полковник, отнекиваться… и не бойтесь!.. Расскажите – как Вы здесь?»
И тогда, может быть под влиянием чувств таких дорогих мне своих офицеров, мог и признаться. Но я сдержался. Все замолчали. Что они думали, не знаю, но после короткого молчания хорунжий Саморядов уже тихим голосом говорит:
– Интересно, где теперь генерал Морозов, что сдал нас?.. Говорят, что они (красные) его расстреляли. С ним сослали очень много полковников, и никто не знает – где они?
Эти слова Саморядова подкупили меня. Если бы в этот момент они вновь обратились ко мне, я, кажется, не выдержал бы и признался. И рассказал бы, что красные никого не расстреляли из группы Морозова, все живы, все на Урале, а генерал Морозов в Москве, в Академии Генерального штаба читает лекции.
Саморядов сказал это так искренне-жалостно, сочувствуя всем нам и болея за нас, что не могло быть сомнения – они оберегли бы меня и здесь. Но я боялся студента. А потом… потом голос рассудка твердил мне – продолжать скрывать себя до конца.
– Ну, позвольте откланяться, мне нужно идти, – говорю им и умышленно начинаю прощаться со всеми за руку.
Все встали. Прощаясь, Саморядов и Сосновский глубоко посмотрели в мои глаза, как бы говоря: «Ну, признайтесь, господин полковник… порадуйте нас!»
Посмотрел и я глубоко в их глаза. И не признался. Спокойным шагом иду через широкий двор, не оглядываясь, зная, что они через окна смотрят мне вслед. Выхожу на улицу, иду тихо до первого угла, а потом, тяжело передохнув и как бы сбросив всю тяжесть пережитых минут, зашагал крупно, не оглядываясь, к себе в гостиницу.
Новый риск. Встреча с офицером-станичником
Утром следующего дня, в понедельник, иду в «совнархоз» Олонецкой губернии попытаться получить «открытый лист» до Олонецка на право пользования почтовым трактом. Надо было запастись такими документами, по которым я направлялся в определенный пункт. Главное – ближе к финской границе. И может быть, там я смогу увидеть карту губернии, чтобы знать – где же проходит государственная граница?
Меня принимает председатель – приятный, интеллигентный блондин 30–35 лет, одетый в приличный костюм. Представляюсь, показываю свои документы и, как командированный с научной целью студент, прошу выдать мне открытый лист на почтовые прогоны до Олонецка, до коего чуть свыше 100 верст. Он куда-то звонит, приходит писарь, ему передается распоряжение, меня просит подождать здесь.
Я увидел карту, исследовал границу по ней и избрал путь на Тулмозерский завод, который стоял от границы в 6 верстах. Получив документ, спустился вниз.
Цель моего побега за границу была пробраться в Русскую Армию генерала Врангеля и продолжать вооруженную борьбу против красных для освобождения своего Отечества. Думалось тогда, что с весной Белая армия где-то высадится и перейдет в новое наступление. Я имел при себе черкеску, бешмет (подарок генерала Хоранова), папаху, бриджи на очкуре, пояс, но никакого оружия. Я не отдавал себе отчета, какому подвергался риску – по документу студента из Екатеринбурга иметь при себе полный костюм кубанского казака. Но теперь, когда я должен совершить свой путь пешком, по лесам, понял, что в случае ареста и обыска эти вещи выдадут меня «с головой». Куда же их деть? Оставить в гостинице невозможно. Бросить в Онежское озеро еще опаснее. И я решил переслать их семье на Кубань через ссыльную казачку-вдову, мать студента.
Запаковав в мешочек, написав адрес, иду вторично в комендантское управление, зная, что в рабочий день вчерашних гостей-кубанцев не будет.
Казачка стирала белье чинам комендатуры. Во дворе никого. Увидев меня, быстро бросила стирку, на ходу вытерла руки о фартук и, обращаясь ко мне, так ласково, нежно произнесла с материнской улыбкой своих голубых глаз несколько слов:
– Йдыть в хату… там Вам пысьмо йе.
«Письмо мне?.. От кого же оно могло быть в такой дали от Кубани?» – думаю.
Вошли в хату, и она, чтобы не замочить это письмо своими еще влажными пальцами, держа его за уголок, передает и произносит, мягко улыбаясь, смотря мне в глаза:
– Нат-тэ тикы шо Вы ушлы, як прийшов вин йому розсказалы про Вас… вин жалив шо нызастав Вас и напысав цэ просыв пэрэдать як Вы прыйдэтэ.
Не только безо всякой радости, но и с опаской беру письмо без адреса, вскрываю и читаю: «Дорогой Федя. Я задержался вчера и не застал тебя. Но тебя опознали. Не бойся. То наши люди, Кубанские казаки, хорунжие Саморядов и Сосновский. Я так жалел, что опоздал. Они не сомневаются, что это ты. И если это так, то обязательно зайди ко мне в управление Карельской коммуны и спроси меня. Я служу там переписчиком. Твой станичник, хорунжий Петя [следует фамилия]».
Сомнений не было. Это был мой станичник, которого я хорошо знал с малых его лет. Он моложе меня летами. Единственный сын у богатых родителей. Даже сватался за нашу Надюшу, но ему отказали.
Словно ничего не случилось, я передаю посылку, благодарю за внимание, прощаюсь и ухожу под ласковым взглядом кубанской казачки, всем своим существом и изболевшей душой понимающей меня, мое горе, мой риск.
Иду и нахожу управление Карельской коммуны. Заходить или нет? Ведь я вновь иду в пасть зверя!.. А вдруг там зададут вопрос – почему Вы спрашиваете сосланного сюда офицера Белой армии с Кубани, когда Вы сам с Урала? Кто Вы таков? И какая у Вас связь с ним? Но желание повидать и поговорить со своим станичником было настолько сильно, что я зашел.
Пройдя полутемный коридор, вошел в канцелярию. За столами сидят человек восемь в штатских костюмах и что-то пишут. Налево, за столом, сидит с лохматой шевелюрой один из них, и к нему, ближайшему, я обратился с вопросом:
– Можно ли видеть товарища (назвал фамилию станичника)?
Чин лениво посмотрел на меня и кивнул в сторону другого типа. Тот, также с кудлатой шевелюрой, быстро встал из-за стола, подошел ко мне, энергично взял меня под локоть и, произнеся лишь одно слово «пойдем», насильно, скорым шагом потянул в коридор.
«Арестован», – мелькнула мысль. И как только мы миновали дверь, слышу:
– Здравствуй, Федор Иванович. Я вывел тебя сюда, чтобы они ничего не знали. А теперь подожди здесь, я спрошу у председателя отпуск.
И только теперь в этом человеке с длинной шевелюрой я узнал былого чистенького, вежливого и всегда хорошо одетого в черкеску станичника.
Его отпустили сразу. Мы идем на его квартиру. По дороге он быстро рассказывает, что сюда, в Петрозаводск, сослано около 80 кубанских офицеров, больше молодежи. Сидели в лагерях. 1 мая их освободили. Как грамотных людей, рассовали по разным учреждениям. Живут на частных квартирах, получают паек, но ежедневно, вечером, должны являться в Чека для контроля. Они часто встречаются, тоска по Кубани заедает всех. Вчерашнее мое появление произвело сенсацию.
– Тебя опознали, Федя, но ты вел себя так независимо, так хладнокровно, что и Саморядов, и Сосновский под конец усомнились – да полковник Елисеев ли это?!
Он же, 5 минут спустя, пришел туда, когда я вышел. Описав все мои приметы, он за глаза признал меня. Бросились искать меня по городу. Они догадались, что я бегу за границу. Искали везде, но никак не могли додуматься, что я остановился в казенной советской гостинице, где так строго проверяют документы.
Мы были несказанно рады нашей встрече и торопились к нему на квартиру, чтобы вдали от посторонних глаз поговорить по душам. Станичник мало знает о пограничных красных войсках, но слышал, что граница с Финляндией охраняется сильно. И только недавно туда направлены дополнительные войска. Из них никто не собирается бежать в Финляндию. Условились, что завтра он проводит меня за город.
Утром 29 мая, расплатившись в гостинице, зашел к нему, и мы вдвоем вышли за город, прошли версту по шоссированной дороге на Олонецк, остановились и присели у обочины под кустом. Для пешего движения у меня оказался большой багаж. В чемодане пара белья, мука, сахар от станичника. В красной России купить было негде, и питание всяк возил с собой. Отдельно сумка сухарей. При мне широкая, длинная солдатская шинель с курсов, заменяющая бурку, на мне кожаная тужурка. Как офицер-пластун, он находит, что все мои вещи надо приспособить для удобства движения в походе, который продлится несколько дней. Из шинели он делает «скатку через плечо». Сумку с сухарями приспосабливает за спину, как «пластунский сыдир» (вещевой пластунский мешок). Но чемодан нужно нести в руках. Первый переход до карельского села Половинного насчитывает 24 версты.
Приспособили багаж, сняли его, вновь присели и говорим, говорим…
– Петя… ты единственный человек с Кубани, видящий теперь меня в последний раз, – говорю ему. – Дня через четыре-пять я должен перейти границу. Перейду ли я ее благополучно – не знаю… Но одно знаю, что, если меня поймают, расстреляют. Если ты прочтешь в газете через пять дней, что на границе пойман какой-то белобандит, хотевший перейти границу, и был расстрелян на месте, то это буду я. С последнего пункта я пришлю тебе открытку. В случае моей гибели сообщи в станицу родным.
Он смотрит на меня и говорит, что у меня «очень военный вид». Все защитного цвета, в сапогах и даже казенная военная фуражка. При этом быстро снимает свою темно-серую, клетчатую штатскую фуражку и надевает мне на голову, а мою берет себе.
– Ну вот!.. Это уже лучше… Возьми ее! – весело бодрит он меня.
Сердце больно ныло. Расставаться не хотелось, но расставаться надо было.
– Я пойду, Петя… не могу, извини. Не забудь мои слова. Ты единственный здесь человек с родины. Прощай, дорогой. Встретимся ли еще когда-либо?..
Мы крепко обнялись. Приспособив на себя ношу и еще раз пожав ему руку, я быстро зашагал вперед. На повороте оглянулся. Мой станичник, хорунжий-пластун стоял на том же месте и печально глядел мне вслед. Коротко махнув ему рукой, дескать, «прощай еще раз!» – я скрылся за поворотом.
Теперь я остался совершенно один, предоставленный собственной участи, собственным силам, совершенно неведомой судьбе…
В декабре 1964 года я получил письмо от одного станичника, что этот офицер-пластун, после ссылки, был отпущен в нашу станицу и рассказал кому надо о том, что я написал только что. Запоздалая радость…
В Карелии. Последний день в красной России
Первые пять верст я шел хорошо, легко, с подъемом, но потом мой багаж стал давать себя чувствовать. В особенности мешал чемодан с продуктами.
Мы, кавалеристы, не привыкли и не любили ходить. Натер ноги. И только к 10 часам вечера вошел в село Половинное.
Карельские села совершенно не похожи на русские. Это несколько рубленых деревянных домов, широко раскинутых вдоль дороги. В каждом селе есть «десяцкий». На его воротах висит крупная медная цепь с бляхой. Это внешний атрибут его власти. Я быстро нашел начальство села, показал свои документы, просил ночлега и двуколку на завтра для дальнейшего пути. Покушав, заснул как убитый.
Утром следующего дня на удобной двуколке с хорошей лошадью двинулся в следующее село Пряжское. Мой путь «для обследования лесной растительности» лежит к Тулмозерскому заводу, что на границе с Финляндией, потому я и веду себя соответственно с сельским десяцким.
Карелы, как и финны, имеют праздничные выезды на удобной рессорной двуколке в одну лошадь без дуги. Это и есть те «почтовые лошади», на пользование которыми я получил право в Петрозаводске, в губернском совнархозе.
Кучером была жена десяцкого. Карелы плохо говорят по-русски, а женщины почти совершенно не говорят, почему этот прогон прошел молча.
В Пряжском, получив новую двуколку, в тот же день доехал до села Мальга.
Я торопился как можно скорее добраться до финской границы и только там передохнуть.
Чем дальше я удалялся от Петрозаводска, тем села становились беднее. Шоссированная дорога на Олонецк отклонилась почти на юг, а мне надо двигаться на запад и по проселочным дорогам.
В селе Мальга у десяцкого не было двуколки, и он предложил мне везти мой багаж на лошади, а нам идти пешком. Пришлось согласиться. И мы, с лошадью в поводу, тронулись не дорогой, а кратчайшей тропинкой по лесу на село Краснозер. Этот карел оказался разговорчивым, ругал советскую власть, чем радовал мою душу.
В Краснозере привал у нового десяцкого. Я показал ему документ. Он молча вышел, запряг лошадь и отвез меня в следующее село Штеккела. Село большое. Десяцкий был богатый карел. Он накормил меня и дал удобный кров на ночь. Узнав, кто я и куда еду, он говорит, указывая на мою кожаную тужурку:
– А эту сними, а то мужики в лесу топорами зарубят…
– Почему зарубят? – спрашиваю.
– Так ты же партийный… вот и зарубят, – твердит он.
Отвечаю ему, что я не партийный, а студент.
– А это-то… кожаная тужурка?.. Рази мы не знаем, што ее носят только партийные?!
Доказал ему, что я не партийный. Поверил. Но добавил:
– Ну, смотри же, верю, а то они ведь разорили нас. Все берут у крестьян… А какой у нас хлеб?.. Ведь живем в лесу! Лес не выкорчуешь – хлеба не получишь. Да и корчевание… его ведь годами делаешь! – поясняет он мне.
3 июня выехал в село Ведлозер. Оно лежит у берега озера того же названия.
Здесь я отдыхаю и пишу прощальные письма в станицу и в Петрозаводск станичнику, что я почти у цели.
К полудню следующего дня прибыл в село Палалахти, расположенное на высоком берегу Тулмозерского озера. Меня привезли прямо в какую-то «общественную квартиру», которую содержит вдова-карелка. У нее много детей. Почти все девушки. Ее фамилия Русских. Молодая и очень приятная старшая дочь лет двадцати четырех подходит ко мне и спрашивает – куда я еду? Отвечаю: студент, в командировке, еду осмотреть Тулмозерский завод. От нее узнаю, что финская граница от завода отстоит в 6 верстах. Чтобы разузнать все подробно, для их детей даю немного муки, сухарей и сахару-песку. Оказалось, что вся их семья – активные красные. Года два тому назад, когда финны заняли часть Карелии, они расстреляли их отца, председателя совета и ее мужа. Она теперь вдова, семья большая, но им помогает власть, как пострадавшим за революцию. На ней я вижу приличную широкую юбку, хорошую кофточку, а на ногах боксовые ботинки. Она одета почти по-городскому. Я говорю ей, что по ее костюму не видно, чтобы семья нуждалась. Она, наивно кокетничая, поясняет, что финны-коммунисты и местные карелы часто ходят в Финляндию тайком и оттуда приносят контрабандой ситец, бокс, костюмы, ботинки и прочее, чего в Финляндии очень много, ну и дарят им, вдовам, или продают дешево.
– А не опасно проходить границу? – затаенно спрашиваю я, ласково улыбаясь, а сам весь напрягся, чтобы не пропустить ни единого ее слова, ни единой мимики ее лица.
– С нашей стороны нет, свои везде, но с финской – опасно. Финны злые, стреляют, но наши знают секретные дорожки, да и там есть у нас свои люди. Я часто получаю подарки, – закончила она бесхитростно.
Узнаю дальше, что в их селе стоит «центральный пост Чека». Чекисты часто заходят к ним в гости. И как нарочно, в это время зашел какой-то чин – высокий, сухой, широкий в плечах блондин, с жестоким рябым лицом и начальническими красными нашивками на рукавах гимнастерки. Хотя он не обратил на меня никакого внимания, но его появление здесь мне не понравилось. А эта молодая вдовушка немедленно встала и как пташка подошла к нему. Я не мог слышать, о чем они говорили. Перебросившись несколькими фразами, он вышел, а «пташка» вновь подпорхнула ко мне и, обласканная моими подарками, вновь защебетала.
От нее узнаю, что прямо по главной дороге в Финляндию границу делает маленькая речка. На ней мост и там сильный «наш караул». По дороге до границы 18 верст. Дорога проходит мимо Тулмозерского завода, но на него не заходит. Почтовая двуколка ходит на Колозельгу, и, если я хочу побывать на заводе, надо слезть у поворота и уже пешком идти на завод, по шоссе, всего 2 версты. Завод разрушен, и там никого нет. Такое подробное ее щебетание пояснило мне все. Я был ей благодарен в душе. Но она не отходит от меня и кокетничает определенно, вводя в соблазн. Этого еще не хватало перед решительным и ответственным прыжком в полную неизвестность. Извинился, что мне некогда, надо писать свои научные наблюдения. Она ушла.
Свои наблюдения я умышленно записывал в тетрадь. В Петрозаводске у председателя губсовнархоза я попросил бумаги, чтобы сделать тетрадь для путевых заметок. Он дал мне отличную белую бумагу финских фабрик и, улыбнувшись, произнес: «Бумага ц а р с к а я». Я поблагодарил за любезность. Сделал тетрадь в 50 листов, на обложке которой демонстративно вывел надпись: «Тетрадь для заметок по Олонецкой губернии и Карельской советской республике студента Уральского Государственного Университета (дальше моя новая фамилия)».
В ней ежедневно я делал «научные заметки» в советском духе на тот случай, если бы был задержан, для доказательства своей работы в командировке.
Как перед решительным боем, на ночь я выкупался в Тулмозерском озере, надел чистое белье, хорошо поужинал, весело поговорил с обеими хозяюшками-вдовушками, довольными моими подарками, и лег спать.
Утром 4 июня рассортировал свои вещи. С собой беру только шинель, кожаную куртку и сумочку сухарей. Все, что осталось съестного – мука, сухари, немного сахара, – уложил в чемоданчик. Я знал, что сюда уже не вернусь, почему, прощаясь, сказал, чтобы хозяйки, до моего прибытия, присмотрели бы за ним.
К 11 часам утра к их дому подъехала почтовая двуколка. Женщины удивились, что я беру с собой шинель, куртку и сухари, так как «по заданию» должен вернуться сегодня же назад. Поясняю, что на заводе может быть холодно, а нет, то на полянке раскину шинель, чтобы понежиться на солнышке и погрызть сухарики на лоне природы. На мои слова они весело улыбнулись, а когда двинулась лошадь, молодая вдовушка крикнула вслед: «Да скорее возвращайтесь!» Я махнул ей рукой, что, мол, «конечно!» – но сам знал, что не вернусь назад уже никогда.
Еду и волнуюсь. Это моя последняя и решительная поездка. Сегодня я должен быть в Финляндии, или… дальше не хочу и думать. Я поставил свою жизнь на карту, это я знаю точно, потому я должен быть осторожным, энергичным, решительным.
Со мной какой-то попутчик. Он неразговорчив, я тоже. Завод виден издали. Навстречу идет двуколка. В ней цыганского типа молодой красноармеец. Проезжает и активно рассматривает меня, как нового и неведомого человека здешних пограничных мест. Я его не боюсь, так как у меня все документы в полной исправности.
Вот мостик через речку. Дорога сворачивает влево, на юго-запад. Возница говорит, что здесь мне надо слезать, и указал на завод. Я его сам давно вижу. Он – моя исходная точка в неизвестность…
Слез. Иду по дороге к заводу. Вошел в раскрытые ворота. Все разрушено, был, видимо, и пожар, и стоят только кирпичные стены, двор порос травой. Кругом ни души. Вижу пожарную вышку-каланчу. По винтовой лестнице быстро взбираюсь наверх и осматриваю кругом местность, стараясь глазами нащупать так желанную мне границу, но… насколько хватал глаз – кругом лес, пересеченная местность, не видно ни жилья, ни людей, никакого движения. Все – сплошное море леса. Боясь быть обнаруженным, сошел вниз и, пройдя на запад, скрылся в глухом лесу. С этого момента началась моя новая «одиссея» по лесным дебрям, в полной неопределенности и страхе.
Я заблудился. Встречи в лесу
Базируясь на солнце, я взял путь прямо на запад. 6 верст, думаю, пройду быстро. Вступив в лес, шагов через пятьдесят, почувствовал некоторую беспомощность. Стоят сплошные сосны. Меж ними заросли. Под ногами мягкий мох. Огибая сосны, кустарники, нахожу, что если мой путь будет продолжаться в таких зигзагах, то он удвоится. Через полчаса встречаю просеку. Свернул на нее, иду немного на север. Через час новая просека. По ней сворачиваю на запад. Просека упирается в речку и заканчивается. Иду вдоль речки. Через кусты вижу две спящие фигуры. Огибаю их украдкой и продолжаю свой путь.
Я иду и иду, базируясь на солнце, то есть иду, по-моему, на запад. Солнце уже свернуло с полудня, но по местности вижу, что нахожусь еще в России, так как не прошел никакого рубежа, определявшего государственную границу.
Слышу звуки топора. Останавливаюсь, прислушиваюсь. Иду дальше и вижу крестьян-карел, корчующих лес. Так хотелось подойти к ним и расспросить о местности. Но – обхожу их и иду дальше. Уже 5 часов вечера. Я в пути более 3 часов. Думаю, что прошел уже не менее 15 верст, но никакого намека на границу не вижу.
Начинает темнеть. Вот полянка и дорожка. Иду по ней и неожиданно наталкиваюсь на высокого, сухого старика с длинной седой бородой, в длинной холщовой рубахе до колен, в таких же портках, в лаптях. Кто он? Странник, лесной человек – не знаю. В руках посох-палка. Солнце уже заходит за горизонт. Скрываться от встречи было уже поздно. Да и надо выяснить – где же я нахожусь?
Старик, увидев меня, осклабился и низко поклонился. Это мне понравилось.
– Где Тулмозерский завод? – спрашиваю.
К моему удивлению, он показывает рукой не на восток, а на юг.
– Сколько до него верст?
– Восемнадцать, – отвечает.
Я его не понимаю. Если я прошел 18 верст, то я давно должен быть в Финляндии. И боюсь его спросить: «Чья это земля?» А он, старчески улыбаясь, по моей кожаной тужурке думая, что я партийный, говорит урывками фраз:
– Ты пойди в село… Там совет… Там можно переспать.
– Где село?.. чье?.. какой совет? – забросал его будто бы «спокойно» вопросами.
– Да там… две версты отсюда… наше крестьянское село и в крайнем доме совет… Внучка тебя проводит, – сказал и крикнул своей внучке-подростку, которая от меня спряталась в кустарнике.
– Ты карел, дедушка? – спрашиваю.
– Да карел, карел, – отвечает.
– А где финская граница?
– Там далеко, восемнадцать верст, – ответил он и показал рукой не туда, где садилось солнце, а по перпендикуляру к нему.
Только теперь я понял, какую совершил ошибку, идя на солнце. Я забыл, что на Крайнем Севере солнце заходит не на западе, а на севере. Поэтому от Тулмозерского завода я взял направление не на запад, а на север. Пройдя 18 верст, я еще дальше отодвинулся от финляндской границы.
Своим ответом старик буквально «убил меня». Мне показалось, что эта моя ошибка непоправима и я не доберусь до границы вновь без дорог, да еще с наступлением ночи. Но останавливаться было нельзя, а главное, нельзя допустить, чтобы обо мне узнали в селе. Надо уходить и уходить в лесную чащу как можно скорее. Я заговорил вновь о финской границе, но старик, сделав строгое лицо, говорит:
– Туда не ходи… Запрещено, там убивают.
Видимо, заключаю, случаи поимок были, как и убийств на границе. Но для меня иного исхода не было.
– Спасибо, дедушка, – говорю ему и, повернув прямо на запад, как указал он мне рукой путь к границе, двинулся туда.
Я вошел в новую и более густую чащу леса. Сознание, что мне предстоит пройти еще 18 верст, испугало. Пройду ли я их? Это ведь по прямой дороге 18 верст, а я должен пройти по лесу, зигзагами, встречая и препятствия.
Горькое сознание этого дало мне силу. И я, перекрестившись, двинулся. Заросли становились гуще и более дикие. Часа через два, уже с темнотой, уперся в речку. Она шумит, бурлит, но мелководна. По бережку, меж кустов, тянется тропинка. Я становлюсь на нее и иду вверх по течению. Дорожка извивается, потом уменьшается в своей «пробитости» и затем совершенно исчезает. Я в недоумении. Куда же идти? Я не хочу отрываться от речки, считая, что, идя по ней, я все же что-то найду – может быть, хату лесника или рыбака. Спускаюсь вниз и по бережку, по песку, по камням иду по ней. Речка, вернее ручеек, быстрая, но такая мелкая и витиеватая в своем течении, что приходилось пересекать ее, так как пологий берег часто переходил в обрывистый, на который не взобраться.
Я был счастлив тем, что попал в период белых ночей, иначе идти было бы невозможно.
Иду-иду, больше смотрю себе под ноги, выбирая дорожку, перескакивая с камня на камень, чтобы не мочить сапог. Вдруг, в полной ночной тишине, лес оглашается каким-то диким, неприятным, протяжным криком. Невольно остановился и вздрогнул. Что бы это значило? Во всяком случае, это не крик человека. Стою и прислушиваюсь. Крик повторился, и как будто ближе ко мне. Я нащупал свой перочинный ножичек и вынул из кармана. Его я нашел по дороге. Он совершенно не годен ни на что, так как его истертое от точения лезвие болтается в разные стороны. Я его подобрал как оружие, на всякий случай… Держа его в руках, двинулся вперед. Вдруг крик повторился так близко от меня и так дико гортанно, по-звериному, что я со страхом остановился, быстро поднял голову, стараясь как можно скорее увидеть этого зверя и, если понадобится, приготовиться к единоборству.
Я еще больше испугался, когда шагах в двадцати от себя увидел не зверя, а существо, похожее на человека. Это существо, увидев меня, остановилось. А я, весь напрягшись, тихо двинулся к нему.
Существо было в лыковой шляпе, в лыковой куртке, в рваных штанах, в лаптях. По лицу висели куски волос не то бороды, не то усов. Лицо не старое, но как бы «идиотское». За плечами лыковая сумка. В руках удилище и рыбацкая сетка. «Пародия на человека» смотрела на меня с полным безразличием, но не зло.
– Кто ты? – спрашиваю.
Он молчит, смотрит, словно не понимая моих слов.
– Кто ты?.. откуда?.. что делаешь?.. почему ты здесь? – тихо, с растяжкой спрашиваю его, познав, что этот убогий карел плохо понимает меня.
– Карел рыболов, – односложно отвечает.
– Почему ты кричал?
– Товарищ тоже рыболов, жду его, – отвечает.
Стоит ночь. Уже 10 часов. Кругом гробовая тишина леса. Их двое, а я один. Они в полном рубище, для них я одет очень богато. Завидная добыча. Как у рыболовов, у них должны быть ножи. В лесу без ножа жить нельзя. Я же безоружный. Они могут одолеть меня и из-за добычи прирезать… Свидетелями будут только глухой лес да вот эта речка. Надо уходить, пока он один. И уходить как можно скорее.
– Я заблудился, где твое село?.. Где граница? – спрашиваю.
На свое село он указал куда-то в сторону, а насчет границы пояснил:
– Иди прямо по реке… через нее будет бревно… это мост, еще надо идти три версты, перейдешь – иди сюда, – и указал рукой, по-моему, на юг. – Там будет поляна… и хата, там живут солдаты, но туда не ходи… они убивают, – закончил он все так же односложно, плохо зная русский язык.
Услышав все это, я начинаю холодно потеть от страха. Уже второй карел говорит мне, что на границе «убивают»… Значит, случаи были.
Двинулся, оглянулся и рукой спрашиваю – правильно ли я взял направление? Он незаметно кивнул, а когда я скрылся от его глаз, он вновь дико закричал по-лешему. Теперь хотя мне и не страшно от этого крика, но для слуха было очень неприятно.
Дервиш-рыболов оказался прав. Версты через три, где речка сузилась своими крутыми берегами, через нее было переброшено толстое, не очищенное от ветвей дерево. Впереди полянка-котловина, дальше горы и высокий лес. Моя дорожка сразу же окончилась у берега, и я вступил в густую заросль колючей травы, хлюпнулся в воду выше щиколоток и побрел на юг.
Было так тяжело идти по этой водяной заросли. Главное, я боялся, уж не засасывающая ли эта тина? Погибнуть в таком положении – меня пугало. Бреду нудно, тяжело. Вправо, у начинающейся окраины леса, расстилается дымок. Я безумно устал, издергался, ноги подкашиваются. Пойду к этой хатенке, кто бы там ни был, и отдохну. Если там красноармейцы, скажу «заблудился», решаюсь и на это, не видя впереди для себя выхода.
Иду, а дымок от меня удаляется. Вот и опушка леса, а… дымок уже рассеялся, и никакой здесь хатенки нет. Оглядываюсь назад, вижу дымок позади меня. «Это испарения от воды», – заключил. «А не галлюцинация ли от усталости?» – пронеслось в голове. Напрягаю силы, иду к лесу и ступил сразу же на каменистую почву просеки. Просека широкая, метров двадцать. По ней тянется хорошо пробитая старая дорожка для пешеходов. Просека запущена. Она прорезана между старыми очень высокими соснами. Уже на самой просеке выросли молодые сосны в 5—10 сантиметров в диаметре. Предполагаю почти уверенно, что это государственная граница между Россией и Финляндией.
Вступив на каменистую почву, мои сапоги сразу же «захлюпали». Остановился, разулся, вылил воду, выжал портянки, вновь обулся и двинулся вверх по просеке.
Сколько прошел я верст – не знаю. Вот уже 9 часов подряд без единой минуты отдыха я иду очень скорым, торопливым шагом, и мне совершенно не хочется есть. Но зато жажда исключительная. Я прохожу частые и такие чистые родники, и вода в них так приятна. Я много пью, почему и потею. Я весь мокрый. Мокра и кожаная куртка. Суха только скатка шинели через плечо, которую часто меняю с одного плеча на другое. Мои сапоги кожи советской выделки, размокшие в воде, теперь, по каменному грунту, превратились в какие-то «шлепанцы». Я боюсь, что они перестанут мне служить…
Как ни прекрасны северные белые ночи, но это все же ночь. Природа спит. Хочется спать и мне. К тому же я очень устал физически и издергался нервами от осторожности и полной неизвестности. Если моя душа переполнена борьбой с природой для того, чтобы вырваться из «своей великой страны» и попасть в маленькую свободную Финляндию, то мой организм перенапряжен. Он требовал отдыха, сна. Но спать в лесу… Опасности леса, где редко ступала нога человека, где водились медведи, сплошь и рядом задиравшие насмерть не только карельских коров, но и людей, не позволяли остановиться. Просека тянется по перекатам. Иду и мечтаю – вот на вершине следующего переката увижу что-то конечное для меня. Но напрасно. За одним перекатом следовал следующий, и, как мне казалось, местность все поднималась и поднималась.
«А если заночевать на дереве?» – думаю. В таких рассуждениях остановился, поднял голову и ищу подходящую сосну, на которую можно взобраться, примоститься на ее ветках и заснуть. Но сосны такие высокие, метров десять от земли, они без всяких веток, и только где-то высоко-высоко, своими зеленеющими макушками, они делали сплошную крышу, сквозь которую, думаю, не проглядывало и солнышко Божье. О ночлеге на них не могло быть и речи.
Ну, взойду на следующий перевал и, если не увижу выхода, буду взывать о помощи.
– Гоп-го-оп! – резко, взывающе, выкрикнул на следующем перевале.
Резкое эхо заговорило-ответило в разных местах леса. Стою и прислушиваюсь – будет ли ответ? Но – та же лесная мертвяще-сонная тишина продолжала оставаться кругом…
«Неужели нет и красной пограничной стражи здесь? А если она откликнется, скажу – заблудился, будучи командирован сюда «для изучения лесной растительности», как сказано у меня в документе, а переночевав у них, завтра приступлю вновь к побегу», – успокаивал себя. Постояв немного, сложив рупором ладони ко рту, еще громче вновь возопил: «Гоп-го-о-оп!» Но и на этот раз никто не ответил.
В отчаянии иду дальше. Передо мной очень высокий перекат. Ну, думаю, это должен быть «перелом». Вхожу на него. Дальше местность начинает понижаться, и вдоль широкой просеки я вижу нескончаемое небо, которое далеко-далеко впадает в какую-то пропасть. Я чувствую, что до этой пропасти я не дойду. Почему, сложив вновь ладони рупором, кричу изо всех своих сил: «Гоп-го-оп!.. Гоп-го-оп!»
Стою и жду спасительного ответа, от каких бы то ни было людей, от дьявола и даже от красноармейцев. Но вновь ничего…
Положение становилось критическим. Я словно всасываюсь в болото, из которого совершенно не было спасения. Но ночевать в лесу, с медведями, я совершенно не собираюсь.
«Что же дальше делать?» – остро колет мысль в голову. Вот и гибель так просто и так неожиданно. О возвращении назад не может быть и речи. Да и куда идти назад? Я должен идти только вперед, вперед… И, набравшись сил, головой, мозгами, сердцем заставив свои уставшие ноги в истоптанных сапогах работать, двинулся вперед по уклону.
Прошел, может быть, версту. Мою просеку, по диагонали с северо-востока на юго-запад, пересекает узкая пешеходная тропинка, очень старая, заросшая, но довольно пробитая в былом. Как дикарь, как американский индеец, моментально остановился и исследую ее. По ней, видимо, долго и много проходило людей когда-то. Могли ходить и теперь. Как бы то ни было, она должна вести к какому-то жилищу. Соображаю: влево может быть только Россия, а вправо – Финляндия, запад. Повернув направо, продолжаю путь.
Рубикон перейден. В Финляндии
Часы показали одиннадцать ночи. Но в природе светло. Я попал в счастливый период северных белых ночей. Светло так, что можно читать. Сердце человека – вещун. Это я испытал не раз на себе. В данном случае, когда я свернул направо, почувствовал, что ступил на землю Финляндии. Откуда-то взялась радость, энергия, и я ускорил шаг.
«Кто проходил, кто хаживал по этой торной тропинке в прошлом и проходит ли кто теперь?» – думал я, изучая ее, вьющуюся между деревьями. Она была, видимо, дорожкой контрабандистов. Но мне сейчас все равно. Я хочу, я должен встретить на своем пути «живое существо».
Выхожу на маленькую полянку меж высоких сосен. Посредине ее старая копешка сена, вся черная от времени. Верный признак – человеческое жилье недалеко. Но чья копна – русская или финская?.. Иду дальше. В преддверии неожиданных встреч зорко наблюдаю по сторонам. На тропинке вижу окурок папиросы. Схватываю его и рассматриваю – чей он? На мундштуке заметны латинские буквы. Да, конечно, папироса из Финляндии. В советской России почти все курят махорку, а для цигарок употребляют только газетную бумагу. Но окурок может бросить контрабандист-финн и на русской земле. Но что граница близко, теперь я не сомневался. И что по этой дорожке-тропе хаживают люди и теперь – также ясно.
Иду дальше еще более бодро. И вдруг на траве, так заметно, словно «гора» – лежит коробка от спичек. Схватываю ее. Она пуста. На ней надписи только латинскими буквами. «Ур-ра! Ур-ра!» – не выкрикиваю, а только душой радуюсь и осматриваю ее с такой радостью и любопытством, как никогда не виданную мной драгоценность. Я держу в руках вещь заграничного изделия, которая теперь мне ясно говорила, что «здесь ступала нога иностранца»… и возможно, что это и есть уже Финляндия, о которой я так мечтал.
Я весело ступаю по дорожке, а она, словно для облегчения моей ходьбы, заметно опускается книзу и кажется более протоптанной. Я иду быстро и чувствую, что дышу каким-то новым и свежим воздухом – воздухом жизни. Сквозь поредевший лес показалась пашня, и я скоро увидел сизо-зеленые колосья ржи, потом живую изгородь. Ну значит, скоро будет и село. Вот дощатая клуня для сена, которую я видел в Финляндии в 1917 году, когда там стояли наши Кубанские полки. Вот и еще какие-то постройки. А вот и домик на полянке. А дальше озеро, окруженное со всех сторон горами с сосновым лесом. «Россия или Финляндия?» – размышляю.
Кругом мертвая тишина. Замедлив шаг, тихо подхожу к домику без ограды. Странно, что нет собак. Подойдя, заглядываю в окно. На полу вповалку спят мужчина и две женщины. Изучаю – кто они? Одежда на них фабричная, не самотканая, как я видел у карел. Осторожно стучу в окно. Спят. Стучу еще. Все как-то одновременно и быстро вскочили на ноги. Они спали не раздеваясь. Ко мне выходит пожилой мужчина в жилетке поверх рубашки, в подстриженной седой бороде, с седыми нависшими бровями и обе женщины, видимо мать и дочь. Они удивленно и любопытно осматривают меня с ног до головы. Сняв свой картуз, я поклонился им. Они ответили тем же.
– Это Финляндия? – спрашиваю.
Они смотрят на меня удивленно, переглянулись между собой, но ничего не ответили.
– Это Финляндия или Россия? – переспрашиваю.
– Чухна чухна, – отвечает старик.
Я знал, что «чухонцами» назывались финны, живущие под Петроградом.
– Чухна, чухна, – повторяет старик и смеется.
Я сбрасываю с себя шинель-скатку, мешочек с сухарями и кожаную куртку. Сказалась реакция – мне захотелось передохнуть. Каков был у меня вид – не знаю. Видимо, измученный, потому что обе женщины бросились в комнату и принесли мне большой кувшин холодного молока. Беру и выпиваю два больших стакана. Выпив, почувствовал утомление и сел на порожек у двери. Сижу и молчу. Молчат и они. Женщины показывают на кувшин с молоком, дескать, «пей!». Беру его и без стакана, безостановочно, выпиваю все, что там было.
Вынимаю кошелек, достаю одну бумажку в 250 советских рублей и даю им. Те со смехом отшатнулись от меня, как от зачумленного, и отрицательно замотали головами и руками. Я даю их старику. Но тот уже закурил свою трубку и добро, по-старчески улыбаясь, показывает руками, что этими деньгами можно лепить только стены, вместо шпалер. Я киваю ему, также улыбаюсь, а женщины уже смеются. Я знаком указываю – лепите их на стену, и вручаю все же им 250 советских рублей, никому не нужных. Женщины осторожно и с улыбками взяли эту бумажку за уголок так, словно чтобы не запачкаться, и стали рассматривать ее.
Сижу и думаю: все же надо выяснить – где я? Старик понял меня. Они заговорили между собой, после чего старик, толкнув меня в плечо, вдруг неясно и отрывочно произносит русские слова, рукой указывая на восток:
– Там… моя брат пойдем она говори руська.
Я так обрадовался этой русской речи, что, вскочив на ноги, смеюсь и говорю:
– Харашо!.. пайдем твоя брат…
Он понял меня и весело смеется. Дочь бросилась в комнату и принесла отцу шляпу и сапоги. Он одет, и мы тронулись. На прощание, кивая, благодарю женщин, которые весело улыбаются.
Мы спустились к озеру и подошли к лодке. Что за вид! Что за красота! Что за воздух! Так вот откуда веяло на меня «дыханием жизни», когда я свернул с просеки на тропу. Дыхание жизни шло из этого божественного озера. Озеро – как гладь. В поперечнике 1 верста, а может быть, и меньше, а вдоль – около 2 верст, и загибается оно куда-то на север. У нашего берега осока низины, а дальше, вокруг всего озера, крутые берега с сосновым лесом. Озеро так тихо и спокойно, что от играющих рыб поверх воды слышен плеск.
На мое удивление, здесь нет никакого села. Живет в своем маленьком чистеньком домике вот этот старик с женой и дочкой. Видимо, рыболов. Гребет он веслами сноровисто. Лодка двигается около берега, держа путь на восток. Через полверсты причалили к низкому безжизненному берегу. Вдали, в лесу, видна убогая хатенка. Мы направились к ней. В это время из лесного бора, с юга правее нас, вышел «одноглазый циклоп» – выше среднего роста, широкоплечий, костлявый мужчина без бороды. Правый глаз навыкате. На левом черный кружок, поддерживаемый шнурком через голову. В руках большой топор. Впечатление от него очень неприятное. Позади него мальчик лет двенадцати. Это был брат старика, но кто он – не знаю, как и не знаю – кто этот старик? «Может, контрабандисты?» – мелькнуло в голове. «Возьмут и зарубят», – ударила мысль у меня, затравленного человека. Они подошли к нам. Мальчик быстро снял свой картузик-блин, низко поклонился и надел его на голову. Это меня успокоило – у разбойника не может быть такое милое дитя. Братья поздоровались, перебросились словами. Их слова явно касались меня. Выслушав брата, «циклоп» произнес два слова: «Пойдем в хату». Сказано было по-русски довольно чисто, но глухо.
Мы в его хате. Она убога. Одна комната, печь, стол, лавка и деревянная кровать с жалкой постельной принадлежностью. Хозяин сел за стол. Жестом руки предложил мне сесть рядом. Его сынишка очень почтительно смотрит на меня и молчит. После молчания «циклоп» произносит:
– Кто ты такой?.. И зачем пришел сюда?
Голос его мрачный и какой-то замогильный. И тон, и постановка вопроса мне очень не понравились.
– Это Россия или Финляндия? – сам задаю ему вопрос, чтобы точно знать, где я.
– Финляндия, – одним словом отвечает он.
Мне стало легче на душе.
– Далеко отсюда русская граница?
– Полторы версты, – сказал и указал рукой на восток.
«Полторы версты – это плохо, это очень близко и еще небезопасно для меня, – констатирую в уме. – Надо быть осторожным. Могут и выдать».
– Я русский, пришел повидать сестру, она живет в Финляндии, – вру ему.
– В каком городе?
– В Сердоболе, – отвечаю, назвав ближайший город отсюда.
– Паспорт есть? – тянет за душу он.
Достаю свой документ и даю ему. Он надевает очки, склоняет голову на свой единственный глаз и долго смотрит на написанное в удостоверении Екатеринбургского университета. Не знаю, понял ли он, что там написано, или нет, но смотрел он долго. Вернув его мне, произнес:
– Харашо, ложись спать тут, а завтра мы пойдем с тобою на пост.
Это меня совершенно не устраивало. Я абсолютно не хотел ночевать здесь, в полутора верстах от советской границы. Кто они?.. А вдруг пошлют мальчика к границе и приведут красноармейцев… Нет-нет!.. Надо уйти отсюда. Его «косой глаз» мне очень не нравится. Да и почему он за полночь времени был в лесу и с топором? Черт его знает, что он думает?!
– А где пост? – спрашиваю.
– Четыре километра отсюда, – сказал и указал на юго-запад.
– Кто старший там? – задаю вопрос, чтобы знать, не о советском ли посту он говорит.
– Сержант, – все так же мрачно, глухо и односложно отвечает он.
Слова «километр» и «сержант» меня успокоили. В красной России этих слов еще не было. Я прошу его отвести меня на этот пост сегодня. К моей радости, он соглашается. Старик уходит домой, а мы идем к его лодке. Мальчик услужливо помогает отцу и мне.
Пересекли юго-восточный угол озера и причалили к сухому гористому берегу леса. Подъем высокий. Дорога не колесная. Через версту расстояния вышли на голое поле, где стояла крестьянская усадьба. Около одной постройки сидели три солдата без рубашек, хотя и шел уже второй час ночи. Светло. Солдаты ладонями били комаров на своем теле и при этом грубо произносили лишь одно слово: «Пергелле! (черт!)» Потом я узнал, что у финнов это ругательное слово, принятое во всех случаях.
Мой проводник сказал им несколько слов обо мне. Один солдат немедленно же пошел в комнату. Скоро оттуда показался очень молодой сержант в сером мундирчике. Он испытывающе строго посмотрел мне в глаза. Я смотрю на него с полным сознанием своей невиновности. Сержант жестом указал, чтобы я снял свой мешочек. Один солдат вынул из него мою тетрадь-дневник и документы. Увидев у меня часы, попросили отдать им. Кстати сказать, часы были настоящие, офицерские, большие, серебряные с крышкой, фирмы «Павел Буре». Когда все это сержант отнес в свою комнату, я понял, что мои вещи арестованы.
– Голоден ли? – спросил он через переводчика.
Я не ел ничего с 9 часов утра, и, несмотря на это, есть не хотелось. Но я ответил, что голоден. К моему удивлению, они быстро согрели кофе; белый хлеб, коровье масло, молоко были их щедрым угощением.
Проводник ушел. Сержант немного напыщенно-начальническим жестом показал мне на приготовленную солому с одеялом в их помещении – приказал лечь спать. Я лег и моментально заснул, словно провалился в бездну.
Ночью проснулся и вижу – возле меня, на своей кровати, сидит один солдат в шинели и держит свою винтовку между ног. «Эг-ге-е… да я арестован», – определил свое положение. Это было не только что не страшно, но и правильно. Кто я – они не знали. Может быть, шпион? Не чувствуя за собой никакого греха перед Финляндией, вновь крепко заснул.
Наутро почувствовал боль в ногах от долгой ходьбы. Но я бодрюсь и рад «новому утру моей жизни». Солдаты смеются и принесли мне кофе, молоко, белый хлеб, коровье масло, сыр. Всего вдоволь. Даже не все можно съесть. Кофе с сахаром. Дают папиросы, но я не курю. Все было вкусно, питательно и в таком изобилии, словно попал на другую планету. И стыдно стало за Россию. Такая великая держава – и пришла в полное ничтожество…
Сержант одет по форме. Он очень подтянут воински. На боку длинный маузер в деревянной кобуре-коробке. Показывает, чтобы я оделся в дорогу. Я одет. Он берет велосипед и, показав рукой куда-то на юг величественным жестом (при этом составил каблуки своих сапог вместе), командным голосом, глядя строго на меня, выкрикнул:
– Марз-з! (марш!)
На это я улыбнулся, и мы двинулись на юг. Он идет рядом со мной, держа свой велосипед руками, между нами. Куда меня он вел, я не знал. И не тревожился. Сильно ныли ноги. На мои советские сапоги стыдно было смотреть. Поджались каблуки. Все съехало вниз и беспомощно сидело на ногах. Сержант весело шагает, что-то насвистывает, изредка бросая на меня свой взгляд. Кобура его открыта, и маузер висит с противоположной от меня стороны. Между нами – велосипед.
Почему открыта кобура? Неужели для предосторожности против меня, если я наброшусь на него или захочу убежать?
После короткого привала я, словно незаметно, хотел начать идти с левой его стороны, то есть со стороны маузера, как он вдруг очень решительно, безо всякого намека на ослушание с моей стороны, не злобным, но начальническим рычанием показал мне мое место правее его, за велосипедом.
«Молодчина сержант», – искренне подумал я и похвалил его в душе за отличное знание воинской службы и осторожность. Должен указать, что в независимой Финляндской республике воинская дисциплина была перенята из германской армии, как и форма одежды.
На фельдфебельском посту
Мы прошли 12 километров и прибыли «на фельдфебельский пост». Было еще рано, и самого фельдфебеля не было. Мой сержант, поздоровавшись за руку со всеми солдатами, разделся и стал с ними заниматься гимнастикой на снарядах и толканием ядра. Я сижу тут же, смотрю на них, удивляюсь и восхищаюсь. Они вежливы между собой и охотно занимаются спортом. Сержант, прошедший 12 километров с велосипедом, казалось бы, должен устать и отдыхать, а он вместо этого кувыркается на снарядах. Опытным глазом офицера наблюдаю все это, оцениваю и внутренне восхищаюсь финскими солдатами. Они словно дети. Сняв сапоги, босиком, по песку – занимаются вольным спортом. Все они молоды. Со стороны мне кажется, что и ядро толкнуть, и прыгнуть в длину я бы мог сильнее их. «Дай, – думаю, – попробую». Снял сапоги, подхожу к сержанту и прошу ядро. Тот удивленно, даже возмущенно, взглянул на меня, но ядро дал. Все солдаты насторожились. И я толкнул. Оно упало на полметра дальше, как толкали они. «Пэрр-гэл-лэ!» – слышу я вновь. Они по очереди хватают ядро, толкают, но моей дистанции достать не могут. Восхищенные – они просят меня толкнуть еще раз. Я толкаю его с разбегом, и ядро летит еще дальше. «Пэрр-гэл-лэ, сат-тана!» – выкрикнули они и ведут меня к яме с песком – прыгать с места в длину обеими ногами.
В их группе я прыгаю на равном положении спортсмена – установив рекорд и здесь. Они в восторге. Сержант побежал куда-то и возвращается с русской винтовкой (финская армия была вооружена русскими винтовками), что-то говорит и дает ее мне. Я понял, он хочет знать – военный ли я? Беру, привычным жестом нажимаю на скобу и вынимаю затвор. Потом, свернув курок и отделив его от затвора, быстро разобрал последний. «А-а-а!.. М-м-м!» – протянули они. Они не отпускают меня, ведут к параллельным брусьям. И когда я сделал на них несколько номеров, потом «скобку» и закончил «стойкой на руках» – стал для них авторитетным спортсменом.
Неожиданно появился фельдфебель, по-фински – «паапели». Молодой человек лет двадцати пяти, в сизом офицерском мундире, в бриджах, в широком поясе, в отличных боксовых щегольских сапогах. На голове сизая фуражка с высоким полем. На погонах золотой басон. Все солдаты вытянулись перед ним «в струнку». Мой сержант, босиком, быстро подошел к нему, почтительно вытянулся и доложил что-то, думаю, обо мне. Гимнастические игры сразу же прекратились. Сержант указал мне, чтобы я вошел в комнату, и скоро появился сам – в полном мундире, подтянутый по-юнкерски. Куда-то побежал солдат и скоро явился с молоденькой девушкой. Она вошла в канцелярию фельдфебеля, а потом ко мне в комнату и очень вежливо, тихо, скромно произнесла по-русски:
– Пашалюста идите сюта.
Я вошел. Там был и сержант. Он почтительно стоял сбоку, у стола. Фельдфебель сидел в кресле полубоком ко мне, предложив сразу же сесть на стул.
В финской армии фельдфебель совершенно не похож на русского фельдфебеля. Он со средним образованием, проходит специальную военную школу. Его мундир офицерский. Офицеры подают ему руку. Вообще, фельдфебель в армии – это величина, авторитет.
– Паапели Вас спрашивает – кто Вы и почему пришли в Финляндию? – был первый вопрос мне.
– Я офицер Белой армии… сидел год в лагерях у красных и теперь бежал от них, – ответил ей.
Фельдфебель вперился в меня глазами. Мой сержант также.
– Какой Ваш чин?
Мелькнула мысль скрыть чин до встречи с офицером, но потом все же сказал:
– Полковник.
Фельдфебель еще проникновенней вперился в меня глазами, чуть наклонился вперед с кресла и строго произнес:
– С-спион! – почему-то протянув букву «с».
Я так искренне улыбнулся на это и так бесцеремонно, что сразу же рассеял его подозрения.
– Что же Вы будете делать в Финляндии? – мягко, с акцентом переводит это дитя слова фельдфебеля.
– Я поеду в Русскую Белую армию в Сербию, чтобы продолжать борьбу с красными, – искренне говорю ей.
– Есть ли у Вас знакомые в Финляндии? – новый вопрос.
В 1917 году наша 5-я Кавказская (Кубанская) казачья дивизия стояла в Финляндии с мая по декабрь. В селе Уусикирка, что недалеко от Териок, стоял наш 1-й Кавказский полк месяца два. Моя сотня и я сам квартировали в дивной даче инженера П.Я. Светланова. Я назвал эту фамилию и видного там коммерсанта Молодовского.
– А не хотели бы Вы вернуться назад, в Россию? – жуткий вопрос.
– Я прошу тогда расстрелять меня здесь, так как, если меня отправят обратно, я буду расстрелян красными, – отвечаю серьезно, и лицо мое помрачнело.
Фельдфебель во все время допроса не переменил ни позы, ни тона. Одна официальность. Но зато сержант, услышав, что я полковник, пришел в полное смущение. Когда же меня отпустили и я «по-штатски» поклонился «паапели», то есть фельдфебелю, мой сержант повернулся ко мне лицом и отчетливо стукнул каблуками. Это мне понравилось. То было достойное и благородное воинское приветствие к чужому офицеру, да еще в таком виде и положении.
Меня отпустили. Я вышел к солдатам во двор. Сержант немедленно выехал на своем велосипеде к себе. Не прошло и 15 минут, как фельдфебель прислал мне от себя завтрак – рисовая молочная каша, белый хлеб, кофе, молоко, сахар. Всего было так много, что я не мог все съесть. Скоро он вышел ко мне и через переводчицу сказал, что меня на подводе отправят сегодня на офицерский пост в село Питкяранта, находящееся на берегу Ладожского озера, в 4 верстах отсюда.
Офицерский пост. В тюрьме. В лагере кронштадтских повстанцев
Поздно вечером 5 июня 1921 года меня доставили в Питкяранта. Это был старый русский военный пост, и довольно неуютный. Деревянные двухэтажные красные казармы, двухъярусные нары в них. Вселили к ранее бежавшим, коих было человек пятнадцать, больше красных финнов, вернувшихся домой. Русских было двое – таможенный чиновник из Олонецка Михаил Аксенов и красноармеец Яшка. В горе – подружились. Аксенов с женой, она русская карелка, православная. Родители и сестра – финские граждане, в Хамине имеют два больших дома, люди богатые. Они мне потом помогут многим.
Вызвали на допрос. Высокий, стройный мужчина в штатском лет тридцати пяти, с правильными чертами лица, вежливо предложил рассказать «все о себе», главное – образование и военную службу. И когда услышал от меня, что весной 1919 года я был полковником и командиром Корниловского конного полка, он удивился этому и попросил подробно рассказать о Южной армии генерала Деникина и казаках. Рассказал. Он внимательно слушал и записывал, задавая некоторые военные вопросы. Меня удивило, что штатский человек, а многое понимает в военном деле, почему осмелился спросить его: «Кто Вы?» И он запросто ответил:
– Я бывший штабс-ротмистр одного из кавалерийских полков Российской Императорской армии, но финн по рождению. И как знающий иностранные языки, главное финский, служил переводчиком при русском генерал-губернаторе в Гельсингфорсе.
Его откровение мне понравилось. И на мой запрос он успокоил, что меня не отправят обратно в красную Россию.
Через насколько дней карантина нас отправили в Сердоболь, где поместили в какое-то госпитальное учреждение. Всех постригли наголо. Все вещи отобрали и отправили для дезинфекции. Нас же всех проводили в горячую парную баню. Сделано было так, словно хотели «стряхнуть» с нас все, что мы принесли из красной России. Взяли кровь, меряют температуру, кормят 3 раза в день, кофе же 4 раза в день, и спим мы на отличных кроватях с белыми простынями и теплыми шерстяными одеялами. Врач и сестры наши начальники. Попали словно в рай. Он длился 3 дня. Потом в теплый солнечный день всех нас, при одном стражнике, привели на железнодорожный вокзал и, к удивлению, поместили в маленький тюремный вагон, по два человека в тесную клетку… В ней можно было только сидеть или стоять. Вверху окошечко с затуманенным стеклом, через которое ничего не было видно. Долго шел наш поезд, а куда – мы не знали. Поезд остановился. Отперта дверь. Кто-то протянул нам руку, и, не успели мы с красноармейцем Яшкой узнать, что с нами хотят сделать, как были мигом скованы рука за руку. В таком виде вывели нас из вагона и под охраной подвели к большому многоэтажному зданию, недалеко от вокзала Выборга. То была губернская тюрьма былой России.
Вошли в нее. Гробовая тишина. Часы показали 12 часов ночи. В специальном помещении приказали раздеться догола. Тщательный обыск и ощуп всего голого тела – в ушах, во рту и т. д. Все вещи отобраны, и всех нарядили в арестантские куртки, штаны и халаты с широкими белыми полосами на темном фоне сукна. На одном из верхних этажей открыли дверь, я вошел в маленькую одиночную камеру, щелкнул замок, и… я остался в одиночестве. В камере столик, стул и прикрепленная к стене кровать-доска. Матрац и подушка набиты соломой, шерстяное одеяло. Лег и крепко заснул. К вечеру следующего дня меня перевели в небольшую общую камеру, где размещены были «старые друзья по Питкяранта» – Аксенов, Яшка и один русский финн с взрослым сыном. Все это было для меня странно, непонятно и неприятно. Мы были арестантами. Через несколько дней новые допросы в канцелярии. Режим не строгий, но изолированный. Кормили прилично, но «параша» у двери для всех и по очереди давила на душу. Ежедневно прогулка на 30 минут в тюремном дворе. Двор – это секторами разрезанный пирог. В центре, на вышке, – один стражник, наблюдающий, чтобы «все гуляли», но не садились бы у заборов. Заборы, разделяющие двор по секторам, – в два роста человека. Кто в другом секторе – увидеть невозможно. Нам, как не преступникам, по желанию, разрешалось работать возле кухни – пилить и рубить дрова.
Так прошел ровно месяц. Аксенов с женой освобождены и выехали на постоянное жительство в город Хамина, к родителям жены. Группу в 30–40 человек ведут в комендантское управление. Некоторых отправляют назад, в красную Россию. Я в панике. А вдруг меня тоже. Но – пронесло.
На маленьком моторном катере, с какими-то штатскими финнами, везут куда-то. Примитивная дощатая пристань. Выгружаемся и – что я вижу?.. На пристани, в замусоленных гимнастерках и штанах, в измятых грязных, больше белых, шапчонках, стоят молодые, явно кубанские казаки. Я прямо к ним с вопросом:
– Кубанцы?
Не зная, кто я, они несмело отвечают:
– Да… а Вы хто такие будете?
Эту встречу и жизнь кубанских казаков в Финляндии подробно описал Гавриил Солодухин в своей книге, поэтому я не буду останавливаться в рассказе об этом. Я был помещен в лагерь кронштадтских повстанцев на небольшом островке около Выборга – Туркин-саари. После нового допроса, уже администрацией из кронштадтцев, меня поместили в офицерский барак, для которого была использована русская православная церковь на этом островке, где когда-то размещался небольшой гарнизон русских войск. И началась новая жизнь. И узнал я, что в Кронштадте служили в пехоте кубанские казаки, мобилизованные красными. Все они были очень молоды, рождения 1900–1901 годов. Их было там около 800 человек. Гарнизон Кронштадта – около 10 тысяч. Весь он ушел в Финляндию, но по амнистии несколько тысяч вернулось назад, в том числе и несколько сот казаков. Осталось их около двухсот. Многие уже на работах в селах. Офицеров гарнизона было около 40 человек. Скоро подружился со многими. Странно было то, что эти офицеры старались не иметь никакого общения со своими матросами и солдатами. Матросов же они просто ненавидели. Познакомился и с главой восставших, матросом Петриченко. Высокий, стройный, полуинтеллигентный. Он был старшим писарем на корабле «Петропавловск». С ним жена, также стройная, красивая и молодая.
Генерал Козловский, брюнет с бородкой, маленького роста, приятный старик. В противовес сообщениям красных, восстанием руководил «матросский комитет», но не офицеры. Они были только техническими работниками.
На остров прибыл выборгский губернатор. Чисто говорит по-русски. Я обратился к нему. И через месяц, хлопотами родичей Аксеновых, был освобожден из лагеря и выехал на работы в город Хамина, по-русски Фридрихсгам. 30 августа я стал свободен. Началась новая жизнь. Моя исповедь окончена.
О гибели брата в Корниловском полкуНеобходимое разъяснение
О его гибели приведу выдержки из письма полковника Я.И. Носенко, полученного мной в конце декабря 1924 года: «Дорогой собрат по полку, Федор Иванович. Прости, что я начинаю прямо за Георгия Ивановича, хотя и знаю, что это Вам первое и тяжелое, но оно для Вас самое главное (я сохраняю стиль письма. – Ф. Е.).
В 1920-м году, когда мы прибыли в Крым без лошадей, с седлами в руках – из нас был составлен кадр Корниловского полка в Кубанской дивизии и сведены в одну сотню: 1-й взвод офицерский и три взвода казачьих. Командир сотни полковник Литвиненко, старший офицер сотни полковник Марков, я командовал 1-м офицерским взводом, полковник Мартыненко 2-м, есаул Бородычев 3-м и войсковой старшина Тюнин 4-м. Георгий Иванович Елисеев был отделенным в офицерском взводе.
Наступление началось 25 мая, и все время у нас было удачно и благополучно. Мы двигались вперед. 2-го июня, утром, наша Корниловская сотня при Уманском полку, выступила на подводах, т. к. мы были тогда еще без лошадей, из села Корниенко Таврической губернии на село Большая Белозерка и, не дойдя верст пять до него, встретились с пехотой красных, которая сильно сопротивлялась. Сначала мы было ее сбили и, как конники, быстро пошли вперед, но у противника подошел резерв, и он перешел в контрнаступление, а у нас, ввиду редких цепей, и без резерва, как это всегда у нас было – сотня остановилась, залегла и открыла огонь, чем противника остановила. Но так как наша Корниловская сотня была впереди всех, а фронт до подхода конных частей нужно было выровнять – сотне было приказано отойти по одному на указанную линию.
Мой офицерский взвод переходил последним. День был жаркий. И когда все отошли и остановились – осталось нас трое: Георгий Иванович, войсковой старшина Дорошенко и я – еще не поднимались для перебежки, лежа стреляли по противнику – в это время пуля попала Георгию Ивановичу прямо в шею, пронизав ему горло, и он, на некоторое время, потерял сознание. Я приподнял ему голову, а Дорошенко тут же бинтом обмотал ему шею, и вдвоем взяли его под руки и начали вести. Он пришел в сознание, но идти не мог, и так как Георгий Иванович был все-таки внушительного роста, и как мы ни старались его поднять, чтобы ноги не волоклись по земле, все-таки не могли, а несли и ноги тянулись по земле до занятой в тылу позиции. Подошли еще два казака, тогда мы его понесли до лазаретной линейки, уже более удобной для него, и, когда положили на линейку, я попросил Дорошенко отвезти [Георгия] на перевязочный пункт.
Когда возвратился Дорошенко, то сказал, что Георгий Иванович даже один раз улыбнулся ему, но доктор посмотрел на рану и безнадежно покачал головою. (Улыбка перед смертью, уходя в потусторонний мир. Хотел жить.)
Полковой священник отец Александр Золотовский, его и всех наших раненых, поехал провожать, и перекочевали все раненые в село Корниенко, а 3-го июня переехали в село Петровское Таврической губернии, чтобы уезжать дальше в лазарет. Остановились на ночлег, и он в 9 часов вечера 3-го июня скончался. Похоронен 4-го июня полковым священником отцом Александром Золотовским в селе Покровском. Для постановки креста на могиле, заботами офицеров, был командирован сотник Ал. Матв. Козлов, который и сделал надпись на кресте.
Командир сотни полковник Литвиненко назначил комиссию для оценки и продажи вещей с аукционного торга. Были проданы следующие вещи: седло с прибором – 140 тыс. рублей, шуба – 15 тыс., шашка – 17 тыс., кинжал в черной оправе – 15 тыс., носки – 3 тыс., рубахи – 25 тыс., полотенце – 2,6 тыс., брюки – 21 тыс., куртка – 15 тыс., подметки и набойки – 6 тыс., бурка – 6 тыс. трензеля к седлу – 30 тыс. Всего на сумму 295 600 рублей знаками Вооруженных Сил Юго-Востока России. С согласия общества офицеров, ввиду неимения в то время еще денежного ящика у нас – как ближайшему товарищу Георгий Ивановича – передали на хранение сотнику Алексей Матвеевичу Козлову, с условием – по возвращению на Кубань, эти деньги передать родным Георгий Ивановича.
Из суммы 295 600 рублей, выдано 13 тыс. рублей по акту есаулу Таранцову, которые Георгий Иванович был ему должен.
Шлю Вам свой искренний привет, уважающий Вас Я. Носенко».
Жуткое и историческое письмо во многих отношениях. Почтовый штамп показывает, что из Белграда оно было отправлено 21 декабря 1924 года. Кроме памяти о гибели брата, это есть и кусочек Истории Корниловского конного полка. Астрономические цены за вещи брата, которые, надо полагать, были обыкновенные, говорят о полном банкротстве валюты. Вот и вся короткая история.
А могилу брата, с двумя пулями в теле, теперь уже и не найти… Стройный богатырь-красавец с веселыми глазами, добряк, никогда не имевший врагов, которого все так любили, – и так погибнуть!..
Генерал В.Г. Науменко, бывший командир 2-го Кубанского конного корпуса на Черноморском побережье 1920 года, в эмиграции пишет:
«Не все имели возможность сесть на корабли. Части, бывшие на фронте, даже не были уведомлены о прибытии судов (в хутор Веселый, южнее Адлера, у самой грузинской границы. – Ф. Е.). Так погибли доблестные Лабинцы, честно державшие себя до конца, Корниловцы и многие другие доблестные части.
Здесь надо отметить недостойное поведение отдельных лиц командного состава. Из них особенно ярко проявил себя командующий 2-м Кубанским корпусом генерал-майор Хоранов, который категорически воспрещал уклонение от сдачи. Когда шесть полков направились к Грузинской границе, он догнал их и убедил вернуться.
Офицеры Корниловского (конного) полка имели возможность погрузить всех казаков; на берег моря, для подготовки этого, был послан офицер, но командующий полком полковник Безладнов категорически запретил это. Офицеры полка не могли сломить упорства. В результате только 27 офицеров, полковой священник, полковой врач и 120 казаков ушли самостоятельно и были погружены на один из английских кораблей. Если бы не упорство командира полка, то все Корниловцы могли быть погружены на этот корабль.
Были и другие лица командного состава, которые всемерно мешали погрузке кого бы то ни было, и на их душе тяжелый грех за гибель тысяч казаков».
Это писал генерал Науменко со слов других. Кто виновен в гибели Кубанской армии, я разобрал достаточно в своих предыдущих брошюрах.
О генерале Хоранове и его поведении я также подробно рассказал, но он никому, главное – «категорически», не воспрещал уклоняться от сдачи, как пишет В.Г. Науменко. Для этого он был недостаточно авторитетный, произведенный в генералы на том же Черноморском побережье, а 2-й Кубанский конный корпус принял только 15 апреля от самого генерала Науменко и за 4 дня до разыгравшейся трагедии Кубанской армии.
Никакие шесть полков не направлялись к грузинской границе, почему Хоранов и не «догнал их и убедил вернуться», как написано в этом Сборнике.
Хоранов тогда просто растерялся. Как окончивший пехотное военное училище, «скакать» он не любил, никогда не имел и в мирное время своей собственной под седло офицерской лошади; а по своему доброму характеру – никогда не насиловал даже душу рядового казака. Шесть конных полков, узкой лентой вытянувшихся по единственной дороге к Грузии в колонне по-три со своими обозами на несколько верст, как их можно было «убедить вернуться назад»? Вообще, этого случая совершенно не было. Добрый, слабовольный человек, одинокий, потерявший жену драматически, окрыленный недавно полученным чином генерала и должностью командира корпуса, по своему легко меняющемуся настроению – он решил лично остаться.
Но никого он не уговаривал «остаться» – ни офицеров, ни части корпуса, которые были в разных пунктах. Обо всем этом мной уже написано довольно подробно. Я с ним однополчанин по мирному времени 1913–1914 годов, когда он был подъесаулом в свои 39 лет от рождения, хорошо его знал и он дружил со мной.
Иное дело войсковой старшина Владимир Безладнов. Спешенным Корниловским конным полком шашек в четыреста он занимал последнюю сильную арьергардную позицию от моря, через шоссе к востоку. Никто тогда и не думал о могущей быть трагедии всей Кубанской армии. После отъезда генерала Бабиева в Крым я вновь вступил в командование 2-й Кубанской дивизией, осматривал с Безладновым их позицию и видел твердое настроение последнего – защищаться до конца.
Я знал хорошо Безладного, когда он был еще подъесаулом, а я у него также подъесаул, и помощник, и полковой адъютант, советник и доверительное лицо в Корниловском конном полку осенью 1918 года в Закубанье. В течение месяца жили, спали в одной комнате в станицах и неразлучны были в боях.
Добрый, компанейский, отличный полковой товарищ, храбрый офицер, а недостатки – недостаточно распорядительный, с упрямством черноморского казака, коим он был по рождению. Он сын офицера. По рождению, по воспитанию он – «городское дитя». Нужно полагать, что только с производством в офицеры он «по-настоящему» столкнулся с казаками. Я видел – он с ними не умел разговаривать, не понимал их психологически. Для него казак был воин, и только. Но зато «приказ начальства» – это главное и подлежит безоговорочному исполнению. Так, по этой психологии, погибло 15 молодых казаков Константиновской станицы Лабинского отдела, мобилизованных красными и перешедших к нам, в Корниловский полк.
Повторяю, что в полках никто не думал о возможной капитуляции Кубанской армии, когда до них дошел слух о начавшихся переговорах с красными. Полковник Дрейлинг, начальник штаба армии у Атамана Букретова, на военном совете в Адлере подчеркнул, что переговоры надо затянуть дня на три, когда прибудут корабли из Крыма.
В естественном порядке и воинской дисциплины, и воинской морали Безладнов приказал своим офицерам до конца оставаться в полку с казаками и ждать нового приказа свыше, чтобы оставить свою арьергардную позицию и идти грузиться на корабли. Но приказа не последовало, как и не прибыли корабли. Да их и не думали присылать…
«Сам погибай, но товарища выручай», – твердо говорит один из параграфов Устава внутренней службы Императорской армии, на котором твердо, священно воспитана была Российская армия. Всякий приказ начальника подлежал точному и немедленному исполнению. Вот те причины, как и личное упрямство Безладнова, толкали его требовать от своих офицеров «не покидать полк».
Все говорило против Безладнова, чтобы он лично ждал снисхождения себе от красных! Первопоходник. Старейший корниловец. Командир сотни во 2-м Кубанском походе и последний командир Корниловского конного полка. И он остался. Остался и был расстрелян красными в Екатеринодаре во время десанта из Крыма на Кубань. За верность воинской чести он погиб, до конца оставаясь со своими казаками.
Если в армии будут знать, что в самые трагические моменты начальники могут бросить своих подчиненных и спасаться в одиночку, армия эта будет неустойчива в боях и морально больна. Это – психологический закон.
Есть легенда, что, когда Александр Македонский проходил со своими легионами по Аравийской пустыне, его воины умирали, не имея воды. Кто-то достал кувшин с водой и преподнес ему для утоления жажды, а он, выйдя перед легионами, сказал: «Не хочу уталять своей жажды, если вы сами без воды!» И, подняв кувшин вверх перед собой, на глазах всех вылил воду на песок.
Адъютант Корниловского полка, есаул Алексей Матвеевич Козлов, гостивший в Нью-Йорке на Рождественских Святках, дружески рассказал мне следующее:
«Корниловский полк занимал вторую арьергардную оборонительную позицию южнее селения Хоста на Черноморском побережье и был непосредственно подчинен генералу Морозову. Командир полка, войсковой старшина Безладнов, получив уведомление от генерала Морозова о капитуляции Кубанской армии, собрал нас, офицеров, и заявил, что он лично остается с полком, но кто хочет выехать в Крым – препятствий чинить не будет. Произошло разногласие. Чтобы положить предел ему – Безладнов предложил отойти тем, кто решил уехать. Их набралось ровно половина наличного состава офицеров полка. Вторая половина решила остаться с казаками. После этого Безладнов подошел к нам, расцеловался с каждым, и мы, в ту же ночь, выехали в Адлер», – закончил он. Это, коротко, «другая версия».
Сколько было тогда офицеров в полку, сколько выехало в Крым и сколько осталось с казаками – за давностью времени выяснить трудно. Перечислю лишь старших в чинах, коих видел и с коими перенес «лагерное и тюремное заключение» в красной России. Одних только штаб-офицеров было шесть человек, а именно: войсковые старшины – Безладнов В. (командир полка), Трубачев А. (его помощник), Лебедев П., Друшляков Ф., Козлов И. и Ростовцев И.
Есаулы – Воропаев, Дзюба К. и Дзюба С., Бэх А. Фамилии младших офицеров не помню.
Гражданскую войну я начал в Корниловском полку, в коем пробыл 9 месяцев, являясь самым старшим офицером полка у полковника Бабиева; из них 3 месяца командовал полком, назначенный Бабиевым же, ставшим генералом и начальником дивизии. Всех офицеров полка знал отлично. За эти 9 месяцев в полку было убито 8 офицеров и 25 ранено. Фамилии их, пункты и даты гибели и ранений помещены в брошюре 14-й об этом храбром авангардном полку. За это время сам был ранен четыре раза, последнее ранение 27 апреля 1919 г. – в должности командира полка. Все в конных атаках. С полком, в тяжелых наступательных боях, почти без патронов, с Бабиевым, прошел Закубанье, Ставрополье и часть Астраханской губернии. При мне на Маныче в апреле 1919 года все офицеры произведены были в следующие чины «за выслугу лет на фронте и за боевые отличия» по достоинству. Щедрый и доброжелательный генерал Бабиев охотно зафиксировал мои на них представления. По представлению Бабиева, за боевые отличия сам произведен в есаулы, а 12 апреля 1919 года – в чин полковника.
Вот почему Корниловский конный полк, его трагический конец, мне н е б е з р а з л и ч е н, о чем для Войсковой Истории ведаю.