Лабиринт чародея. Вымыслы, грезы и химеры — страница 75 из 193

genius loci — гений места. Я и прежде не раз подозревал, что подобные вещи могут существовать – изначально присутствовать в определенном месте в силу его внутренней природы. Однако никогда прежде у меня не было оснований заподозрить присутствие сущности столь неприкрыто злобной и враждебно настроенной. Другие, чье присутствие я ощущал, были либо добрыми в общем, расплывчатом, безличном смысле, либо не интересовались человеческим благополучием – возможно, даже не подозревали о существовании человечества. Эта же сущность не просто осведомлена о нас, но внимательно за нами наблюдает с недобрыми намерениями: я чувствую, что сам луг – или же та сила, которая в нем воплощена, – ни на миг не спускает с меня глаз. Как будто это не луг, а голодный вампир, поджидающий удобного момента, чтобы высосать из меня всю кровь. Это средоточие всего самого злого, подстерегающее неосторожного путника, который может попасться и быть проглочен. Но говорю вам, Мюррей, я не могу не ходить туда.

– Такое впечатление, что это место и в самом деле готовится вами завладеть, – сказал я, донельзя изумленный этой необычной речью и той боязливой угрюмой убежденностью, с которой он ее произнес.

Эмбервилль, по всей видимости, меня не услышал, поскольку ничего не ответил на мое замечание.

– Есть и еще один аспект, – продолжал он с лихорадочной горячностью в голосе. – Вы же помните, что в первый день мне почудился старик, который маячил в отдалении и наблюдал за мной? Так вот, я видел его снова, и не раз, краем глаза, а в последние два дня он стал показываться мне уже прямо, хотя и, как бы странно это ни прозвучало, по частям. Порой, когда я очень пристально вглядываюсь в сухую ветлу, я вижу в складках коры его насупленное лицо с грязной седой бородой. А в следующую минуту оно вдруг возникает уже в ее голых ветвях, будто запуталось в них. Иногда сквозь тину на воде проступает узловатая рука или обтрепанный рукав куртки, точно утопленник всплывает со дна на поверхность. Потом, мгновение спустя – или в тот же момент, – его плечо или, допустим, нога мелькает в ольхах или среди стеблей камыша. Эти видения всегда мимолетны и, когда я пытаюсь разглядеть их получше, тают в воздухе, словно болотные испарения. Но этот старый негодяй, кем бы или чем бы он ни был, обосновался на этом лугу давно и прочно. Он ничуть не менее отвратителен, чем все остальное, хотя я чувствую, что его вклад там не главный.

– Боже правый! – воскликнул я. – Ничего себе видения! Если вы не против, завтра во второй половине дня я ненадолго к вам присоединюсь. Эта тайна начинает действовать мне на нервы.

– Разумеется, я не против. Приходите.

К нему вдруг безо всякой видимой причины вернулась неестественная молчаливость последних четырех дней. Он исподтишка бросил на меня взгляд, который был хмурым и почти враждебным. Словно какой-то незримый барьер, на время опустившийся, вновь возник между нами. Заметно было, что художником снова овладела прежняя странная мрачность, и все мои попытки продолжить разговор вознаграждались только рассеянно-отрывистыми односложными ответами. Впрочем, меня это не обидело, а скорее встревожило, и я впервые обратил внимание на необычайную бледность его лица и яркий, лихорадочный блеск глаз. Вид у него был слегка болезненный, подумалось мне, – словно часть кипучей витальности покинула его, оставив вместо себя чуждую энергию сомнительного и менее здорового свойства. Я молча отказался от попыток вытянуть его из кокона мрачной безучастности, в которой он замкнулся. Весь остаток вечера я делал вид, что читаю роман, а Эмбервилль продолжал пребывать в состоянии странной отрешенности. Я ломал голову над всеми этими загадками до самого отхода ко сну, но так ни до чего толком и не додумался. Однако я твердо решил побывать на лугу Чапмена. В потусторонние силы я не верил, но невозможно было отрицать, что это место влияет на моего друга пагубно.

Когда на следующее утро я встал, мой слуга-китаец сообщил мне, что художник уже позавтракал и, взяв мольберт и тюбики с красками, ушел. Это очередное свидетельство его одержимости встревожило меня, однако всю первую половину дня я дисциплинированно посвятил работе над своим романом.

Пообедав, я тотчас же сел в машину, выехал на шоссе, с него свернул на узкую грунтовку к Бэр-ривер и оставил автомобиль на густо заросшем соснами косогоре над старым домом Чапменов. Хотя на лугу мне никогда прежде бывать не доводилось, я хорошо представлял себе, где он находится. Миновав заросшую травой настолько, что ее было уже практически не видно, дорогу, которая вела к дому с садом, я зашагал через лес к маленькой уединенной долине. В просветах между деревьями на противоположном склоне время от времени мелькали яблони и груши запущенного сада и обветшалая лачуга, когда-то принадлежавшая Чапменам.

Стоял теплый октябрьский день, и тишина была полна такой безмятежности, а свет и воздух так по-осеннему мягки, что невозможно было даже помыслить о существовании чего-то недоброго или зловещего. Добравшись до луга на дне долины, я уже готов был посмеяться над россказнями Эмбервилля, а сам луг на первый взгляд показался мне попросту довольно унылым и удручающим. Пейзаж в целом выглядел так, как мой друг его описал, но я не чувствовал того беспримесного зла, которым дышали заводь, ветла, ольхи и камыши на его акварелях.

Эмбервилль сидел спиной ко мне на складном стульчике перед мольбертом, который он установил между островками темно-зеленого мятлика на открытом со всех сторон пятачке земли над заводью. Однако вместо того, чтобы работать над картиной, он пристально смотрел на раскинувшийся перед ним пейзаж, рассеянно сжимая в пальцах забытую кисть. Стебли осоки заглушали мои шаги, и Эмбервилль не слышал, как я подошел.

Я с немалым любопытством взглянул через его плечо на большое полотно, над которым он трудился. На мой непросвещенный взгляд, картина уже была доведена до исключительной степени технического совершенства. Подернутая тиной водная гладь, белесый скелет склоненной над ней ветлы, корявые, с полуобнаженными корнями, ольхи и дрожащий камыш были воспроизведены на холсте с почти фотографической точностью. Однако от нее исходило в точности то же самое ощущение сатанинского макабра, что и от акварельных набросков: луг, казалось, затаился и наблюдал за нами, словно искаженное злобой лицо. То был омут злобы и отчаяния, обособленный от осеннего мира вокруг; чумной очаг природы, навеки проклятый и покинутый.

Я снова взглянул на пейзаж – и увидел, что он выглядит в точности так, как Эмбервилль его изобразил. Гримаса обезумевшего вампира, полная злобы и настороженности! И в тот же миг меня неприятно царапнула неестественная тишина. Не было ни птиц, ни насекомых, как и рассказывал художник; казалось, лишь слабеющее дыхание обессиленных ветров долетало до этой депрессивной долины. Тонкий ручеек, затерявшийся в болотистой почве, наводил на мысль о душе, канувшей в небытие. Это тоже было частью загадки: я не припоминал, чтобы видел где-нибудь в нижней части косогора ручей, который указывал бы на выход подземных вод.

Сосредоточенный взгляд Эмбервилля и даже самое положение его головы и плеч напоминали позу человека под гипнозом. Я совсем уже было собрался оповестить его о моем присутствии, но тут у меня возникло отчетливое ощущение, что мы с ним на лугу не одни. Прямо за границей моего поля зрения маячил силуэт человека, который как будто исподтишка наблюдал за нами. Я крутанулся посмотреть – но там никого не оказалось. Потом я услышал испуганный вскрик Эмбервилля и, обернувшись, увидел, что он смотрит на меня. В его диком взгляде ужас мешался с изумлением, однако лицо все еще хранило следы гипнотического транса.

– О господи! – сказал он. – Я принял вас за того старика!

Кажется, ни один из нас не проронил больше ни слова. Во всяком случае, я запомнил мертвую тишину. После единственного восклицания Эмбервилль впал в непроницаемую отрешенность, как будто начисто позабыл о моем присутствии – или, удостоверившись, что это я, тут же выкинул меня из головы. Я же ощущал странную, неодолимую скованность. Этот больной зловещий пейзаж действовал на меня крайне угнетающе. Казалось, болотистая почва каким-то немыслимым образом пытается меня засосать. Уродливо искривленные ольхи зазывно тянули ко мне свои корявые ветви. Заводь, над которой древесным воплощением смерти нависала костлявая ветла, бесстыдно манила меня своими застойными водами.

Более того, помимо гнетущей атмосферы, царившей на самом лугу, я остро чувствовал еще большую перемену, произошедшую в Эмбервилле, – улавливал в нем настоящее отчуждение. Его угрюмость – или что это было – сгустилась неимоверно: он еще глубже погрузился в болезненный сумрак, и в нем не осталось ничего от того веселого и жизнерадостного человека, каким я его знал. Казалось, им понемногу овладевало безумие, и мысль об этом приводила меня в ужас.

Медленно, точно сомнамбула, даже не оглянувшись на меня, он возобновил работу над картиной, и я некоторое время наблюдал за ним, не понимая ни что делать, ни что сказать. Он то и дело надолго прерывался и устремлял завороженный взгляд на какой-нибудь элемент пейзажа. У меня промелькнула нелепая мысль о странном сродстве, загадочном раппорте, которые крепли между Эмбервиллем и лугом. Казалось, это место каким-то непостижимым образом завладело частицей его души – а взамен отдало ему частицу себя. У него был вид человека, которому доверили какой-то дьявольский секрет, – человека, ставшего хранителем некоего потустороннего знания. Во вспышке чудовищного озарения я вдруг с убийственной уверенностью понял, что луг этот – настоящий вампир, а Эмбервилль – его добровольная жертва.

Не помню, сколько времени я так простоял. Потом в конце концов подошел к нему и грубо тряхнул за плечо.

– Вы слишком много работаете, – сказал я. – Послушайте моего совета, сделайте перерыв на денек-другой.

Он обернулся с заторможенным видом человека, пребывающего в наркотической одури. Потом это выражение очень медленно уступило место яростному, угрюмому гневу.