страстно стояла с занесенной булавой в правой руке, а на алтаре под ней лежало двойное жертвоприношение.
Завеса тьмы окутала чувства Намирры, и он не видел ужасной мертвой твари, чьи копыта медленно остывали на полу, не слышал стонов еще живой Обексы. Взгляд колдуна был прикован к алмазному зеркалу, зажатому в когтях железных василисков за алтарем; подойдя к зеркалу, он увидел в нем собственное лицо, которого не узнал. На глаза колдуна опустился туман, мозг заволокла подвижная паутина иллюзии, и он принял лицо в зеркале за лицо императора Зотуллы. Ненасытная, словно адское пламя, старая ненависть вспыхнула в груди, и колдун, вытащив заколдованный меч, принялся рубить отражение. Иногда под властью проклятия и под впечатлением от совершенного им нечестивого переселения душ ему представлялось, что он Зотулла и воюет с некромантом; приступы безумия сменяли друг друга, и он снова был то Намиррой, который рубился с императором, то безымянным героем, разящим безымянного врага. Вскоре волшебный клинок, хоть и закаленный грозными заклинаниями, стесался почти по рукоять, а изображение так и осталось нетронутым. Громко выкрикивая полузабытые слова самого страшного проклятия, по причине забывчивости колдуна ставшего безвредным, Намирра колотил по зеркалу тяжелой рукоятью, пока сапфиры и опалы не осыпались к его ногам мелкими осколками.
Обекса, умиравшая на алтаре, видела, как Намирра сражается с собственным отражением, и это зрелище вызвало у нее безумный смех, что был точно звон колокольчиков из разбитого хрусталя. Внезапно, громче ее смеха и проклятий Намирры, подобный раскатам надвигающейся бури, раздался топот копыт жеребцов Тамогоргоса, – проскакав насквозь Ксилак, они возвращались в свою бездну через Уммаос, чтобы растоптать там единственный дом, который пощадили прежде.
Странствия царя Эуворана
Корону царей Устайма создали из самых редких материалов, какие только есть на свете. Покрытый магическими знаками обруч был из золота, добытого из громадного метеорита, который упал на южном острове Цинтром, встряхнув его от берега до берега; золото это было тверже и ярче земных самородков и переливалось цветами от огненно-красного до желтого, подобного молодой луне. Украшали корону тринадцать самоцветов, единственных в своем роде, равных которым было не сыскать. Камни эти, чудо из чудес, придавали короне странный беспокойный блеск, и обруч вспыхивал, будто глаза василиска. Однако удивительнее всего было чучело птицы газолбы, которое цеплялось за обруч стальными когтями и царственно возвышалось прямо надо лбом, сияя великолепным оперением зеленого, фиолетового и кроваво-красного цветов. Клюв птицы был оттенка полированной меди, глаза напоминали мелкие темные гранаты в серебряной оправе, семь кружевных карминовых перьев торчали из покрытой черными пятнышками головы, а белый хвост ниспадал веером, будто лучи светила, свешиваясь над обручем сзади. Если верить морякам, убившим птицу на почти легендарном острове Сотар далеко на востоке от Зотики, газолба была последней представительницей своего вида. Девять поколений царей Устайма носили чучело птицы в короне, привыкнув смотреть на нее как на священную реликвию своего царствования и неотделимый от царской власти талисман, утрата которого навлекла бы на страну неисчислимые бедствия.
Эуворан, сын царя Карпума, был девятым. Два года и десять месяцев после смерти отца, последовавшей от неумеренного употребления фаршированных угрей и заливных яиц саламандры, он гордо и величественно носил корону на голове. Она украшала чело молодого царя на всех официальных празднествах, утренних приемах, ежедневных аудиенциях и отправлениях правосудия, придавая ему грозное величие в глазах смотрящих. А кроме того, корона отлично скрывала то прискорбное обстоятельство, что царь Эуворан рано начал лысеть.
Случилось так, что однажды поздней осенью на третий год правления, после обильного завтрака, состоявшего из двенадцати перемен блюд и двенадцати вин, царь, по своему обыкновению, отправился в зал правосудия, занимавший целое крыло дворца в Арамоаме, чьи стены разнообразных оттенков мрамора глядели на покрытую рябью морскую лазурь с поросших пальмами холмов.
Хорошенько подкрепившись, Эуворан чувствовал, что готов распутать самые запутанные клубки преступных деяний и, не теряя времени зря, наказать всех злоумышленников. Рядом с ним, справа от трона в форме кракена из слоновой кости, стоял палач, опираясь на булаву со свинцовым навершием, закаленным до твердости железа. Зачастую кости самых злостных преступников дробились немедленно по вынесении приговора, а их мозги в присутствии царя брызгали на пол, посыпанный черным песком. Слева от трона, дабы устрашить злодеев, пыточных дел мастер возился с винтами и шкивами своих ужасных орудий. Впрочем, далеко не всегда винты вращались, а шкивы затягивались впустую, а железные станины пустовали.
Этим утром перед царем предстали несколько мелких воришек и подозрительных бродяг, и не было ни одного тяжкого преступления, которое оправдало бы использование булавы или пыточных орудий. Поэтому царь, предвкушавший удовольствие, был несколько разочарован и с большой строгостью допросил мелких злоумышленников, пытаясь вытянуть из них признание в грехах посерьезнее тех, в которых их обвиняли. Впрочем, было очевидно, что воришки были виновны только в воровстве, а бродяг можно было заподозрить только в бродяжничестве; Эуворан уже было смирился с тем, что утро пройдет без развлечений, ибо за такие преступления по закону не полагалось ничего серьезнее битья палками по пяткам.
– Вышвырните этих оборванцев! – проревел царь стражникам, и корона на его голове возмущенно закачалась, а газолба на лбу закивала. – Уберите их, ибо они недостойны дышать со мной одним воздухом. Каждому сотню ударов шиповником по голым ступням, и про пятки не забудьте. Затем вышвырните их из Арамоама к помойным кучам и тыкайте раскаленными трезубцами, если будут ползти медленно.
Но прежде, чем стражники исполнили царский приказ, в зал правосудия вошли два запоздавших судейских, таща странного и неприятного субъекта при помощи многозубых крючьев с длинными ручками, которыми в Арамоаме пользовались для поимки злоумышленников. Несмотря на то что крючья пронзили не только грязное тряпье, служившее ему одеждой, но и плоть пленника, время от времени тот подпрыгивал по-козлиному, и его недостойные ужимки были вынуждены повторять судейские, благодаря чему вся троица напоминала акробатов. После финального па, от которого судейских подбросило в воздух, словно хвост воздушного змея, странный субъект остановился перед царем. Эуворан, моргая, взирал на него в изумлении, явно не одобряя той невероятной гибкости, с которой пленник поклонился в пол, заставив судейских утратить только что обретенное равновесие и постыдно растянуться во весь рост в присутствии царя.
– И что это значит? – грозно вопросил тот.
– Государь, еще один бродяга, – отвечали запыхавшиеся судейские, изобразив более почтительный поклон. – Он так и разгуливал бы по Арамоаму, не останавливаясь и не снижая высоты прыжков, если бы мы его не схватили.
– Подозрительное поведение, – с надеждой прорычал Эуворан. – Злодей, назови свое имя, происхождение и род занятий, а также позорные преступления, в коих ты, вне всякого сомнения, виновен.
Пленник был косоглаз и одним взглядом окинул царя Эуворана, палача, а также заплечных дел мастера со всеми его орудиями. Бродяга отличался редкой непривлекательностью; нос, уши и прочие черты его без конца двигались, отчего грязная борода подпрыгивала и извивалась, как водоросли в бурлящем водовороте.
– У меня много имен, – нахально отвечал пленник таким резким и писклявым голосом, что царь заскрипел зубами, словно металл заскрежетал по стеклу. – Что до того, откуда я родом и чем занимаюсь, то тебе, царь, будет мало пользы от этого знания.
– Ты, любезный, совсем стыд потерял. А ну, отвечай, если не хочешь, чтобы тебе допрашивало раскаленное железо! – рыкнул царь.
– В таком случае да будет тебе известно, что я некромант родом из царства, где встречаются закат и рассвет, а луна в своей яркости не уступает солнцу.
– Некромант, – хмыкнул царь. – Разве тебе неведомо, что в Устайме некромантия карается смертью? Уж поверь, мы найдем способ наказать тебя за твои преступные деяния.
По знаку царя судейские потащили пленника к пыточным орудиям. К их удивлению, несмотря на прежнюю ретивость, тот без возражений позволил приковать себя цепями к железной станине, предназначенной для того, чтобы растягивать конечности испытуемого. Официальный смотритель механических диковин принялся орудовать рычагами, и пыточное ложе с угрюмым скрежетом принялось удлиняться, пока не стало казаться, что суставы пленника вот-вот треснут. Дюйм за дюймом конечности пленника вытягивались, и, хотя спустя некоторое время он прибавил в длину пол-локтя, казалось, это ничуть его не тревожит; наконец, к изумлению присутствующих, стало ясно, что растяжимость его рук, ног и тела превосходит длину станины, ибо последняя уже закончилась.
Все замерли, глазея на это чудо; Эуворан встал и подошел к станине, как будто не верил собственным глазам. Пленник сказал ему:
– Лучше бы ты меня освободил, о царь Эуворан.
– Что ты сказал? – вскричал Эуворан в гневе. – Мы в Устайме знаем, как обращаться со злодеями! – Он сделал тайный знак палачу, который выступил вперед и занес над головой пленника булаву со свинцовым навершием.
– Ну тогда пеняй на себя, – промолвил некромант и внезапно встал со своего ложа, разорвав цепи, словно травинки.
Благодаря растянутым на дыбе суставам вознесшись на немыслимую высоту, некромант наставил на царскую корону длинный указательный палец, черный и высохший, как у мумии. И одновременно произнес какое-то слово на чужом наречии, прозвучавшее жутко и пронзительно, словно крик перелетных птиц в ночи. В ответ над головой Эуворана громко захлопали крылья, и царское чело избавилось от привычной и приятной тяжести. Тень упала на Эуворана, и все увидели, что в воздухе парит чучело газолбы, убитой моряками более двухсот лет назад на далеком острове. Сияющие живым великолепием крылья были расправлены, и птица все еще сжимала стальными когтями обруч короны. Газолба ненадолго зависла над троном; царь наблюдал за ней в безмолвном ужасе и благоговении. Затем с металлическим жужжанием белый хвост, будто лучи летящего солнца, развернулся, птица выпорхнула в открытую дверь и полетела навстречу утреннему свету над морем, подальше от Арамоама.