Еще крик.
Он как будто ножом откромсал кусок от сердца Офелии. Еще одна служанка выскочила в коридор, держа в охапке огромный ком промокших от крови простыней. А потом… крики и стоны сделались тише… слабее… и смолкли.
Ужасная тишина просочилась сквозь стену, до краев заполнила коридор.
И вдруг тишину прорезал тоненький плач младенца.
Из комнаты вышел фельдшер. Его руки и фартук были в крови. Волк вскочил.
– Ваша жена умерла.
Фельдшер говорил вполголоса, но Офелия услышала.
Весь мир стал жестким и бесприютным, как скамья, на которой она сидела. Безрадостным, как беленые стены коридора. Офелия почувствовала у себя на щеках слезы, словно холодные капли дождя. Раньше она не понимала, что это такое – полное, абсолютное одиночество.
Каким-то чудом Офелия встала и, медленно ступая по деревянным половицам, истертым шагами давно умерших людей, пошла к дверям комнаты, где плакал ребенок. Точно так же пищала мандрагора. Может быть, волшебство все-таки бывает. Офелии даже почудилось, что братик зовет ее по имени, но тут она увидела пустое лицо мамы с тусклыми, словно старое зеркало, глазами.
Нет. Волшебства не бывает.
На другой день Кармен похоронили за мельницей. Утро было пасмурное, и застывшей у могилы Офелии казалось, что у нее никогда не было мамы. Или, может, та просто ушла в лес. Офелия не могла представить маму в этом простом гробу – его торопливо сколотил из досок плотник, которого Волк вызвал из ближайшей деревни.
Священник, низенький ссохшийся старичок, выглядел так, словно Смерть заберет его следующим.
– Ибо суть Его прощения – в Его словах и таинствах Его…
Офелия слышала слова, но не понимала их смысла. Она была одна, совсем одна, хотя за спиной стояла Мерседес, а еще у нее теперь был брат. Волк держал ребенка на руках. Только затем и нужна была мама Офелии – подарить ему сына.
Священник говорил, а Офелия смотрела на яму, которую солдаты вырыли в размокшей от дождя земле. Может, они с мамой только для того и приехали на старую мельницу: чтобы найти эту могилу и снова встретиться со Смертью. От нее нигде не скроешься. Смерть правит повсюду. Знала ли мама, что останется здесь навсегда?
– Ибо Господь посылает нам волю Свою, а наша задача – правильно ее истолковать.
В словах священника звучало осуждение, как и в словах Фавна, когда он в гневе рычал на Офелию. И маму тоже осудили. Офелия никак не могла прогнать эту мысль, глядя, как братик спит на руках у своего отца. Она не хотела на них смотреть. Они убили маму.
– Могиле достается лишь пустая, бесчувственная оболочка. Душа же ныне далеко, в сиянии славы вечной…
Офелия не хотела, чтобы мамина душа была далеко. Но когда она пришла в мамину комнату, мамы там не было. Далеко-далёко…
На столике у кровати лежали книги сказок, будто ничего не изменилось и у нее все еще была мама.
– Ибо в страданиях… – шелестел в голове голос священника, – мы познаем значение жизни и смысл благодати, которую теряем мы при рождении.
Еще на столике у кровати стоял пузырек с лекарством, которое приготовил доктор Феррейро, чтобы мама крепче спала. Офелия взяла пузырек и подошла к окну, глядя, как янтарная жидкость сверкает в бледных рассветных лучах.
– Господь в бесконечной мудрости Своей доверяет нам решение.
Офелия спрятала пузырек в чемодан, куда Мерседес уже сложила мамину одежду, и взяла со столика книги. На столе, за которым мама пила чай, лежал другой чемодан, а у окна стояло кресло на колесиках.
– Ибо лишь отсутствуя телесно утверждает Он положение, которое занимает в наших душах.
Пока Офелия смотрела на пустое кресло, за окном пролетели два ворона. Такие красивые, такие свободные. Куда ушла мама? Они с отцом теперь вместе? Простит он, что она умерла, рожая ребенка другому?
Офелия вновь повернулась к окну.
Нет. Бога нет. И волшебства нет.
Есть только Смерть.
31Кошки-мышки
Ночь укутала останки дня черным саваном. В комнате Видаля Мерседес баюкала младенца. Ребенок остался без матери, а лучше бы и без отца. Хорошо бы ему никогда не встречать человека, что сидит сейчас за столом, ничуть не огорченный смертью жены. Мерседес не знала своего отца, но, глядя на этого, думала, что ей повезло. Кем станет его сын, если вырастет во мраке?
Она бережно уложила малыша в колыбель и укрыла одеяльцем. Отец ребенка держал в руках патефонную пластинку – из тех, что у него играли целыми днями до глубокой ночи. Мерседес уже и во сне слышала музыку. Его руки так бережно касались пластинок – можно подумать, что у него есть в запасе другая пара рук, что не этими он ломал кости Заике и выстрелил доктору в спину. Мерседес не хватало Феррейро. Ему одному она здесь могла доверять.
– Мерседес, ты ведь неплохо знала доктора Феррейро?
Видаль обтер пластинку рукавом форменного мундира. Этот мундир Мерседес часами стирала, отмывая кровь.
Не показывай страха, Мерседес!
– Мы все его знали, сеньор. Все, кто здесь служит.
Он молча смотрел на нее. О, она хорошо изучила его игры. Не показывай страха, Мерседес!
– Этот, который заикался… Он рассказал, что среди нас есть предатель, – проговорил Видаль небрежно, будто они обсуждали, что приготовить на обед. – Здесь, на мельнице. Представляешь?
Он прошел мимо, задев ее руку.
– Прямо у меня под носом!
Мерседес смотрела в пол, не чуя ног. Они онемели от страха. Видаль поставил пластинку.
Не смотри на него! Он увидит… Он поймет!
От ужаса свело горло. Мерседес никак не могла сглотнуть. Страх душил ее, словно удавка. Малыш в колыбели тихонько захныкал – еле слышно, как будто еще не умел плакать.
– Мерседес, прошу!
Видаль указал на стул перед столом.
Как трудно заставить ноги двигаться, но малейшее колебание выдаст ее. Может быть, уже поздно. Может быть, Заика их всех выдал. Бедный, сломленный Заика.
– Любопытно, что ты обо мне думаешь? – Видаль налил в стакан коньяк, который хранил в нижнем ящике стола. Он играл, как кошка с мышью. У Мерседес не было иллюзий о том, чем закончится игра; она слишком хорошо его знала. Страх застрял в горле битым стеклом. Она села боком, чтобы не смотреть на Видаля. И обманывать себя, будто она может в любой миг вскочить и убежать.
– Ты, должно быть, думаешь, что я чудовище. – Он протянул ей стакан.
Да! – хотелось ей крикнуть. – Да, чудовище и есть! Но губы смогли выговорить то, что он, должно быть, желал услышать.
– Что думают такие, как я, ничего не значит, сеньор.
Она торопливо взяла стакан, надеясь, что Видаль не заметит, как дрожит ее рука. Он налил себе и сделал глоток. Мерседес даже не пригубила свою порцию. Разве можно пить, когда в горле стекло? Он знает…
– Принеси мне еще выпить. Из амбара. – Он заткнул бутылку пробкой. – Пожалуйста.
– Слушаю, сеньор. – Мерседес поставила нетронутый стакан на стол. – Доброй ночи, сеньор.
Она встала.
– Мерседес…
Бедная мышка. Кот всегда сперва подразнит ее мгновением надежды.
– Ты ничего не забыла?
– Сеньор?
Она медленно обернулась – муха в янтаре, в капле медленно застывающей смолы.
Он выдвинул верхний ящик стола.
– Ключ. – Поднял вверх руку с ключом. – У меня же единственный экземпляр, так?
От ужаса одеревенела шея, но Мерседес заставила себя кивнуть:
– Да, сеньор.
Он двинулся к ней, обходя стол и взвешивая ключ на ладони.
– Знаешь, меня беспокоит одна мелочь. Может, это ничего не значит, но… – Он остановился прямо перед ней. – В тот день, когда партизаны разграбили амбар… Взрывы, гранаты… Но замок не взломали.
Понадобилось все ее мужество, все без остатка, чтобы прямо смотреть ему в глаза.
– Впрочем, я же говорю… – Его глаза – черные дыры, как дуло пистолета, из которого он застрелил Феррейро. – Вероятно, это ничего не значит.
Он положил ключ ей на ладонь и стиснул ее руку пальцами, которые раздробили молотком пальцы Заики.
– Будь очень осмотрительна.
Видно, кот пока не хочет, чтобы игра закончилась. Иначе зачем бы он стал ее предупреждать? Да, он хочет полюбоваться, как она побежит, а потом убьет выстрелом в спину, как доктора Феррейро. Или загонит, как оленя, когда она со страху выскочит из чащи на открытое место.
Видаль разжал пальцы, все еще не сводя с нее глаз.
– Доброй ночи, сеньор.
Она повернулась к двери, удивляясь, что ноги слушаются. Иди, Мерседес!
Видаль смотрел ей вслед. Коту нравится отпустить мышку побегать. Ненадолго. Сперва дав ей почувствовать его когти.
Он подошел к патефону и опустил иглу на пластинку. Под эту музыку хорошо танцевать. Очень кстати, ведь он только что затеял очередной смертельный вальс, и добыча на этот раз необыкновенно хороша собой.
Видаль подошел к колыбели и посмотрел сверху вниз на сына.
Та, что его родила, тоже была красива, но Мерседес еще и сильная. А значит, ее куда приятнее будет сломать. Намного лучше, чем пытать того заику или стрелять в прекраснодушного идиота-доктора. И у него теперь есть сын. Есть кого учить, что такое жизнь.
Он научит сына этому жестокому танцу. Шаг за шагом.
32Там ничего нет
Мерседес хотелось бежать сломя голову, но она спустилась по лестнице медленно, стараясь не споткнуться на дрожащих ногах. Капитан за ней не пошел – пока еще нет, но времени почти не осталось.
В кухне она вытащила из тайника в полу последнюю связку писем для передачи тем, кто скрывался в лесу. Писем от матерей, отцов, сестер, возлюбленных. Из комнаты Видаля доносился мелодичный женский голос, поющий о страданиях любви, – как будто капитан дразнил ее своей музыкой. Каждая нота – острие ножа, приставленного к горлу.
Он знает.
Да, знает, и в конце концов она умрет, как Феррейро – лицом в грязь. Хотя Видаль, наверное, захочет, чтобы она умерла, как мама Офелии – рожая ему еще одного сына. Мерседес застыла посреди кухни. Музыка не давала ей двинуться с места, словно ее руку все еще держали окровавленные пальцы палача.