Единственную заботу, помимо традиционных приступов ипохондрии, мне доставлял мой вес. Неторопливый образ жизни, хроническая гиподинамия и простая драконья еда способствовали тому, что на бедрах быстро откладывались многочисленные фунты жира, что постоянно приводило меня в уныние. Но не до такой степени, чтобы отказаться от нескольких омлетов с мармеладом или от ножки болотной свиньи. Скорее всего, я закончил бы свою жизнь самым толстым и самым одиноким писателем в Драконгоре, если бы не прочитал то мистическое письмо, которое вырвало меня из этой летаргии.
Это произошло обычным летним утром, когда моя жизнь буксовала. Я, как в любой другой день, сидел за чрезмерно затянувшимся завтраком в маленькой кухне моего унаследованного дома, как обычно, читал многочисленные письма моих почитателей, литрами пил сладкое какао со сливками, жевал покрытые шоколадом мокко-бобы и уплетал десятками свежие рогалики из слоеного теста с начинкой из абрикосового пюре. Я в очередной раз запустил лапу в один из почтовых мешков, которые хмурый почтальон притаскивал каждые два дня, вынул из него какое-то письмо, вскрыл его и стал нетерпеливо выискивать в нем самые лестные фрагменты. В большинстве случаев я был несколько разочарован, так как все еще предполагал найти в письмах значительно больше дифирамбов, чем там было на самом деле. Во время чтения я мысленно заменял эпитет «великолепно» словом «эпохально» или вместо «грандиозно» произносил «непревзойденно». Затем я прижимал письмо к груди и со вздохом бросал его в камин. Я сжигал письма своих читателей с тяжелым сердцем, но масса макулатуры вскоре вытеснила бы меня из дома, если бы я ее регулярно не уничтожал. Так все утро из дымохода моего кабинета выходило сожженное восхваление Мифореза, наполняя воздух вокруг Драконгора ароматом моего успеха.
Частенько вслед за этим я еще в течение часа предавался новому любимому занятию — дилетантской игре на клаворгане 1. Мне нравилось, используя свои скромные навыки, воспроизводить классические композиции Евюбета ван Голдвина, Мелодайна Графа Ватцогма, Одиона Ла Виванти или других столпов цамонийской музыки. Но это было также кульминацией исполнительской деятельности в моем обычном распорядке дня.
Иногда одно короткое мгновенье, один взмах ресниц решает дальнейшую судьбу. В моем случае это был промежуток времени, необходимый для того, чтобы прочесть одну фразу из семи слов. Острыми когтями я наугад вытащил из туго набитого мешка конверт, держа в другой лапе рогалик и окуная его в какао со сливками. «Нет, — подумал я, — и ты меня не удивишь, маленькое письмецо!» Я точно знаю, что в нем! Готов поспорить, что это лихорадочное признание в любви к моей лирике или раболепное преклонение перед смелым стилем моей прозы. Восторженный отзыв об одной из моих театральных пьес или просто панегирик творчеству Мифореза. Да, да… С одной стороны, меня изрядно утомлял этот бесконечный поток славословия, с другой — я стал одержим болезненной страстью к этому восхвалению. Возможно, еще и потому, что оно заменяло мне Орм, который уже давно меня не посещал.
Мне без труда удалось вскрыть конверт левой лапой, вытащить письмо и развернуть его, при этом погрузив рогалик, который я держал в правой лапе, в какао, как я часто делал и раньше. Я поднес письмо к лицу, выражавшему полное безучастие, и широко разинул пасть. Потом забросил рогалик в глотку, даже не оторвав локтей от стола. Это делалось с намерением, смысл которого заключался в том, чтобы в тот самый момент, когда я читаю первые хвалебные строки письма какого-нибудь почитателя, одновременно насладиться и вкусом рогалика из слоеного теста. Так низко я опустился!
«Здесь, — прочитал я, когда рогалик проскользнул в мою глотку, — начинается рассказ».
Я замер, не успев до конца проглотить рогалик, и стал жадно хватать ртом воздух. Было ясно, что рогалик еще недостаточно размяк и застрял в моем пищеводе, который сжался от возникшего спазма и выдавил какао со сливками, от чего пища поднялась вверх. Трахея переполнилась жидкостью, и я исторг хрип подобно лягушке, которая задыхается под водой. Я смял письмо одной лапой, а другой бессмысленно бил по воздуху.
Я не мог ни глотать, ни дышать, поэтому порывисто вскочил, надеясь, что в вертикальном положении все придет в норму. Но этого не произошло — я ощущал только бульканье сливок.
«Р-р-р», — хрипел я.
Кровь ударила мне в голову, а глаза вылезали из орбит. Я стремительно подбежал к открытому окну в отчаянной надежде вдохнуть побольше воздуха. Но, когда я высунулся из окна, мне удалось выдавить из себя лишь новые клокочущие звуки. По улице как раз проходили два драконгорца, они с удивлением посмотрели на меня.
— Харр! — продолжал я хрипеть, в панике делая знаки драконгорцам и глядя на них выкатывающимися из орбит и налившимися кровью глазами. Видимо, они приняли это за остроумное утреннее приветствие, так как ответили на него, сымитировав подобное моему клокотание.
— Харр! — радостно крикнули они, широко раскрыли глаза и махнули мне. — Харр и тебе, великий мастер! — Они весело засмеялись.
С тех пор, как я стал баловнем успеха, мои собратья привыкли подражать моим чудачествам, чтобы не упустить какой-нибудь перспективный тренд, который я, возможно, как раз изобрел. Оба пошли дальше вниз по улице, изображая клокотанье и смеясь, не обращая на меня никакого внимания.
Сливки вытекали из моих ноздрей тонкими ручейками. Я, покачиваясь, отошел от окна и направился назад в комнату, при этом я наткнулся на кухонный стул и упал, растянувшись на полу. Потом, опершись о край стола, я вновь поднялся на ноги. Я по-прежнему мог лишь издавать звуки, напоминающие те, которые исходят из засоренных трубопроводов или при игре на трубе. Мой замутненный от слез и жаждущий помощи взгляд упал на древний, написанный маслом портрет моего крестного Данцелота, который с пониманием смотрел на меня сверху вниз. При жизни он удерживал меня от употребления тушеных овощей и категорически предостерегал от того, чтобы во время еды жадно глотать пищу, не разжевывая ее как следует. Сейчас я, кажется, был совсем близко от того мира, в котором находился он. Слишком рано, подумалось мне. Глаза мои еще больше вылезли из орбит, и непреодолимая слабость окутала все тело. Странное и противоречивое сочетание паники и абсолютного безразличия переполнило меня: я хотел жить и умереть одновременно.
И именно в этой ситуации, о мои дорогие друзья, которая, собственно говоря, не позволяла четко мыслить, меня постигло невероятное осознание: мой успех и стремительная карьера, вся моя жизнь и мои устремления, творчество, литературные награды и огромное число изданий значили меньше, чем рогалик к завтраку. Дешевая булочка из слоеного теста стала определяющей величиной в отношении жизни и смерти. В отношении моей жизни и моей смерти. Хлебопекарная смесь из ординарной муки, сахара, дрожжей и масла.
И, несмотря на весь драматизм происходящего, меня это рассмешило. Вы, конечно, представляете себе, что это был не радостный и жизнеутверждающий смех, а всего лишь короткое горькое «Ха!» Но этого было достаточно, чтобы кардинальным образом изменить фатальную ситуацию в моей глотке.
Благодаря смеху рогалик поднялся вверх и взял, так сказать, новый разбег на пути к желудку. На сей раз он без проблем проскользнул вниз и, как полагается, исчез в моем пищеварительном тракте. Сливки отправились за ним следом. Дыхательные пути освободились, я закашлялся, и из ноздрей вылетели остатки пищи. Теперь я мог беспрепятственно дышать.
— А-а! — воскликнул я, как утопающий, который еще барахтается на поверхности. Кислороду! Случаются же в жизни невероятные вещи! Измученный и одновременно испытывающий неимоверное облегчение, я упал на кухонный стул и схватился за грудь. Мое сердце билось как пожарный колокол. Батюшки мои! Я был всего лишь на волосок от смехотворного конца! Как радикально мне чуть было не подпортил биографию этот проклятый рогалик:
«Мифорез подавился рогаликом!»
«Самого великого писателя Цамонии убило изделие из слоеного теста!»
«Лауреат Ордена Вальтрозема, страдающий избыточным весом, найден мертвым в луже сливок!»
«Колосс среди писателей Цамонии стал жертвой воздушного кондитерского изделия!»
Я представлял себе заголовки так же отчетливо, как Лаптандиэль Латуда злобный отзыв крупного критика в ведущем издании Гральзунда. На моей могильной плите они наверняка бы высекли рогалик!
И только когда я удосужился вытереть пот, я понял, что все еще держу в лапе письмо, глубоко впившись когтями в бумагу. Проклятая бумажонка! В огонь ее! Я поднялся, чтобы бросить листок в камин, но потом остановился. Минутку! Какая же фраза так меня взволновала? От всех этих событий я забыл ее. Я еще раз посмотрел на текст:
Здесь начинается рассказ.
Я опять сел. Я знал эту фразу, и вы, мои верные друзья и спутники, тоже знаете ее! И вы знаете также, какое значение имела она для меня, моей жизни и моего творчества. Кто написал это письмо? Нет, я не мог его просто сжечь, даже если оно едва не стало причиной моей смерти. Я стал читать дальше.
Я изучил письмо снизу доверху, слово в слово, все десять страниц, исписанные убористым почерком. Что было в нем написано еще, кроме этой захватывающей вступительной фразы? На этот вопрос, друзья мои, можно ответить без труда двумя словами: почти ничего. По крайней мере, на этих десяти страницах не было ничего значительного, важного и глубокомысленного. Точнее, почти ничего.
В нем была, правда, еще одна важная фраза, которая завершала всю скучную писанину и являлась по сути дела послесловием. Всего четыре слова, которые перевернули всю мою жизнь с ног на голову.
Но все по порядку. В письме речь шла о писателе, который испытывал horror vacui перед листом бумаги, страх перед чистой белой бумагой. Это был неизвестный автор, парализованный страхом письма. Что за клише! Сколько текстов на подобные темы я уже читал?! Достаточно много, это точно. Но я не встречал еще ни одного из них, который бы освещал главную идею столь банально и без малейшего вдохновенья, был бы настолько плаксивым, удручающим и безутешным, исполненным такого сострадания к самому себе. Но и безутешные тексты могут отличаться высокой художественностью, этот же был подобен болтовне мнимого больного, который случайно оказался в приемном отделении рядом с другим пациентом, надоедая ему жалобами на свои ничтожные болячки. Доводы автора вертелись исключительно вокруг него самого и его физического и душевного состояния, вокруг его надуманных проблем и нелепых страхов. Он жаловался на такие проблемы, как шершавость десен, порез бумагой, икота, ороговелость кожи и чувство переполнения, как будто это были неизлечимые и смертельные болезни. Он жаловался на критику своих произведений, даже если она была доброжелательной, на плохую погоду и мигрень. Ни одной важной фразы. Прописные истины, не требующие письменной формулировки. Я вздыхал и стонал при чтении, как при подъеме по крутой горной тропе в душный день середины лета с рюкзаком, п