Лабиринт Мечтающих Книг — страница 3 из 71

И только когда я удосужился вытереть пот, я понял, что все еще держу в лапе письмо, глубоко впившись когтями в бумагу. Проклятая бумажонка! В огонь ее! Я поднялся, чтобы бросить листок в камин, но потом остановился. Минутку! Какая же фраза так меня взволновала? От всех этих событий я забыл ее. Я еще раз посмотрел на текст:

Здесь начинается рассказ.

Я опять сел. Я знал эту фразу, и вы, мои верные друзья и спутники, тоже знаете ее! И вы знаете также, какое значение имела она для меня, моей жизни и моего творчества. Кто написал это письмо? Нет, я не мог его просто сжечь, даже если оно едва не стало причиной моей смерти. Я стал читать дальше.

Я изучил письмо снизу доверху, слово в слово, все десять страниц, исписанные убористым почерком. Что было в нем написано еще, кроме этой захватывающей вступительной фразы? На этот вопрос, друзья мои, можно ответить без труда двумя словами: почти ничего. По крайней мере, на этих десяти страницах не было ничего значительного, важного и глубокомысленного. Точнее, почти ничего.

В нем была, правда, еще одна важная фраза, которая завершала всю скучную писанину и являлась по сути дела послесловием. Всего четыре слова, которые перевернули всю мою жизнь с ног на голову.

Но все по порядку. В письме речь шла о писателе, который испытывал horror vacui перед листом бумаги, страх перед чистой белой бумагой. Это был неизвестный автор, парализованный страхом письма. Что за клише! Сколько текстов на подобные темы я уже читал?! Достаточно много, это точно. Но я не встречал еще ни одного из них, который бы освещал главную идею столь банально и без малейшего вдохновенья, был бы настолько плаксивым, удручающим и безутешным, исполненным такого сострадания к самому себе. Но и безутешные тексты могут отличаться высокой художественностью, этот же был подобен болтовне мнимого больного, который случайно оказался в приемном отделении рядом с другим пациентом, надоедая ему жалобами на свои ничтожные болячки. Доводы автора вертелись исключительно вокруг него самого и его физического и душевного состояния, вокруг его надуманных проблем и нелепых страхов. Он жаловался на такие проблемы, как шершавость десен, порез бумагой, икота, ороговелость кожи и чувство переполнения, как будто это были неизлечимые и смертельные болезни. Он жаловался на критику своих произведений, даже если она была доброжелательной, на плохую погоду и мигрень. Ни одной важной фразы. Прописные истины, не требующие письменной формулировки. Я вздыхал и стонал при чтении, как при подъеме по крутой горной тропе в душный день середины лета с рюкзаком, полным булыжников. Я еще никогда не чувствовал себя настолько перегруженным словами. Казалось, будто автор зацепился за мою ногу, чтобы я тащил его за собой через голую, мертвую пустыню. Слова, как иссохший кактус, предложения, как высохшая лужа. И у этого писателя не было никакого страха перед письмом! Совсем наоборот, он не мог остановиться, хотя ему вовсе нечего было сказать. Короче говоря: это был самый худший текст из всех, которые я когда-либо читал.

И потом меня вдруг осенило, как от пинка лягнувшейся лошади: это написал я сам! Я ударил себя по лбу. Конечно, это был мой стиль, мой выбор слов, мои длиннющие предложения. С тех пор, как я достиг вершины успеха, так не писал никто, кроме меня. Вот фраза с семнадцатью запятыми – мой пунктационный фирменный знак! А вот типичное для Мифореза прожорливое отступление на тему: «Великолепная панировка телячьего шницеля»! Нашпигованный вербальными оскорблениями выпад против литературных критиков в целом и против крупнейшего критика Лаптандиэля Латуды в частности! Это было мое благородное перо, которое нельзя было перепутать ни с каким другим. Только в этот момент я осознал, что ни разу не читал свои тексты с тех пор, как однажды написал их. Я часто отдавал свои произведения в печать, когда на бумаге еще не высохли чернила. Настолько несвойственна была мне даже малейшая самокритика. Уже давно я не считал для себя приемлемой редакционную коллегию, которая не удосуживалась подчеркивать наиболее удавшиеся фразы и писать рядом «Блестяще!» или «Неподражаемо!»

Но, тем не менее, это был отнюдь не мой почерк! Я никогда не писал текст такого содержания, в этом я был уверен. В замешательстве я стал читать дальше. Да, мои дорогие друзья, это письмо определенно было написано не мной, но стилистически оно вполне могло быть моим с четким акцентом на наиболее слабых местах. В нем были даже характерные для меня ипохондрические кульминационные точки, где я вбивал себе в голову болезни, какие только можно было выдумать: мозговой кашель и легочная мигрень, печеночный свищ и цирроз среднего уха и так далее. Вплоть до поминутной регистрации температуры и частоты пульса! Если это было пародией, то я должен признать, что она прекрасно удалась. С трудом преодолевая свое подавленное состояние, я дочитал письмо до конца. Эта нелепая мешанина из бреда и плаксивости сопровождала текст до самого конца, где он резко обрывался, как будто у автора вдруг пропало желание продолжать это послание. В действительности я так же в последнее время все чаще завершал свои тексты в подобной грубоватой манере.

Охнув, я оторвал глаза от листка с текстом. Как читатель я чувствовал себя обманутым. У меня украли большую часть времени, а стало быть, жизни. Как автор, на которого была сделана пародия, я чувствовал себя униженным, мне казалось, что меня просветили насквозь. Чтение продолжалось, возможно, четверть часа, но ощущение было, что прошла неделя. Неужели это действительно я написал такой страшный, абсолютно лишенный Орма текст? Но когда я, наконец, увидел в конце письма подпись, я почувствовал себя как тот, кто после многих лет заточения впервые вновь смотрит на себя в зеркале и видит в нем измененное годами лицо. Под текстом стояла подпись:

Хильдегунст фон Мифорез

Даже моя подпись была блестяще подделана. Мне пришлось долго всматриваться в нее, чтобы убедиться в этом, – настолько хорошо были скопированы даже детали, вплоть до росчерка в конце.

Я испугался. Может быть, все-таки это я написал письмо, изменив почерк, но собственноручно подписав его, и отослал самому себе, находясь в состоянии умопомрачения? Может быть, мое писательское «я» отделилось от меня и сделало это самостоятельно? Или я стал жертвой шизофрении, психоза, вызванного чрезмерной творческой деятельностью? Какие побочные действия может вызвать Орм – еще не изучено. Пэрла да Гано, которого Орм посещал чаще, чем кого-либо другого, умер в безумии. Делрих Хирнфидлер сошел с ума и скончался в своей башне из слоновой кости, неся всякий бред. Идрих Фишнерц незадолго до смерти в состоянии помешательства якобы беседовал с лошадью.

Может быть, это была дань, которую я должен был заплатить за мою славу? Не проявлялись ли у меня еще в юности симптомы раздвоения личности? Тогда я опубликовал целый том писем самому себе. Но я никогда не доходил до того, чтобы на самом деле отправлять письма на свой собственный адрес. Боже мой! Опять взыграли мои ипохондрические фантазии! Мне необходимо непременно успокоиться. Чтобы немного отвлечься, я бросил последний взгляд на письмо. И только здесь я увидел постскриптум, написанный микроскопическим шрифтом в самом конце письма. Он гласил:

P.S. Призрачный Король вернулся.

Я пристально смотрел на строку, как на явившееся мне привидение.

P.S. Призрачный Король вернулся.

Холодный пот выступил у меня на лбу, и письмо в руке задрожало. Три слова и двадцать четыре крошечных знака на бумаге оказались способными вывести меня из равновесия.

P.S. Призрачный Король вернулся.

Было ли это подлой шуткой? Какой же жестокий шутник в таком случае отправил мне эту мазню? Один из моих бесчисленных завистников? Какой-нибудь озлобленный коллега? Критик? Один из многочисленных отвергнутых издателей, которые завалили меня своими предложениями? Сумасшедший почитатель? Дрожащей лапой я взял надорванный конверт, чтобы посмотреть имя отправителя, перевернул его и, как школьник, прочел по слогам:

Хильдегунст Мифорез
Драконгор, Цамония
Средние катакомбы
Кожаный грот

И я начал рыдать, и только слезы дали мне успокоение, в котором так безотлагательно нуждалась моя взбудораженная душа.

«Кровавая книга»

На рассвете следующего дня я тайком, как вор, покинул Драконгор. Никого не встретить, никому ничего не объяснять, не провоцировать сцены прощания – это среди обитателей Драконгора было не актом трусости, а проявлением вежливости. Если я утверждаю, что чрезвычайно ценю сентиментальные сцены в литературе, но категорически не приемлю этого в жизни, то это же самое касается и моих собратьев. Вероятно, это связано с тем, что мы, драконгорцы, большей частью можем выражать свои чувства в литературном творчестве. В обществе и в личном общении друг с другом мы необычайно сдержанны, холодны, вежливы да почти официальны. Прощание, тем более на длительное время, относится к самым неприятным процедурам, какие только может себе представить обитатель Драконгора. Поэтому я уверен, что мои друзья и родственники были мне впоследствии благодарны, что я избавил их от мучительной сцены прощания.

Я беспрепятственно спустился вниз по пустынной центральной улице, которая извивалась спиралью от вершины горы до ее подножья, прошел по влажной от росы мостовой мимо закрытых ставней, за которыми мирно храпели ничего не подозревающие жители Драконгора. Я бросил в водосточный желоб короткое письмо с написанными шестистопным размером прощальными стихами, которые сочинил ночью, адресовав их таким образом всей общине. Тем самым я следовал древнему обычаю прощания с Драконгором столь поэтическим образом. Хотя не исключался и риск того, что ветер понесет мои строки над крышами родных мест, или ливень размоет чернила, и стихи так и не будут прочитаны моими соплеменниками. Возможно, мы и относимся к излишне эмоциональной породе, но мы знаем толк в драматизме.