Лабиринт мертвеца — страница 39 из 58

– Безобразие, – кивнула Настя.

Карпушин с подозрением покосился на неё и вернулся к лежавшей перед ним раме, принялся бережно подкрашивать её уголки тоненькой кисточкой. Художник часто жаловался на всё подряд и говорил вкрадчиво, настойчиво, будто обвинял конкретно своего собеседника, даже если собеседником тот оказался случайно, а речь шла о каких-нибудь чиновниках-взяточниках или протекающей крыше. Этим-то Карпушин меня и пугал, как пугал чудаковатой манерой при встрече с ходу продолжать никогда не начинавшийся разговор.

– Я за картиной, – сказала я тихонько.

За спиной Карпушина шумело радио, и он меня не услышал.

– Мы за картиной, – громче сказала Настя.

Настя пришла боевая: стрелки нарисованы, хвостик затянут. На ней сегодня были оранжевые кроссовки на толстой подошве, жёлтые штаны «Хелли Хансен», жёлтая фланелевая кофта, а на правой руке красовался браслет из янтарных бусин – настоящая боевая канарейка, с такой хоть форты штурмовать. Рядом со мной, одетой в растянутые джинсы и толстовку оверсайз, Настя выглядела заострённой, решительной.

– Да-да, – пробурчал Карпушин. – Знаю, за картиной. Вон она. Ищите «Блютгерихт».

Настя, вздохнув, огляделась. Карпушин жил на втором этаже старенькой виллы. Её прежние комнаты в советские годы превратились в отдельные однокомнатные квартирки, и свою квартирку Карпушин всю завесил полотнами, большими и маленькими, в рамах и без рам, пейзажными и портретными, потемневшими от возраста и с лоснящимися мазками невысохшей краски. В редких промежутках между полотнами виднелись гипсовые маски и простенькие дипломы вроде диплома «за высокий профессионализм в подготовке учащихся к I открытому фестивалю детского творчества „Балтийская муза – 2002”». Мебель и дощатый пол были заляпаны краской, припорошены пылью, а в центре стоял чистенький столик с белоснежной скатертью, медным чайничком и букетом из веточек форзиции, сейчас расцветшей по всему Калининграду. Столик будто выпорхнул с одной из безмятежных картин Карпушина и, наверное, служил ему для натюрмортов.

– И где… – начала Настя.

Я не дала ей договорить – пальцем показала на нужную картину. Я хорошо представляла «Блютгерихт» по открыткам издательства Штенгеля и сразу узнала пышную обстановку Большого зала с громадными бочками и люстрами в виде парящих в воздухе парусных кораблей. «Блютгерихт», то есть «Кровавый суд», был известным кёнигсбергским рестораном. Он несколько веков занимал подвалы рыцарского замка, принимал Вагнера и Гофмана, но, как и сам замок, не пережил войну, превратился в позабытое кёнигсбергское предание. Карпушин изобразил в Большом зале троих посетителей, один из которых почему-то заявился с топором. Я поторопилась достать из чехла штатив, захотела скорее покончить со съёмкой и вернуться домой. «Блютгерихт» висел над кушеткой художника, и мне пришлось повозиться, прежде чем я закрепила свет. Карпушин, сидевший ко мне спиной, повернулся – увидел, что я не ошиблась с полотном, и захихикал:

– Дочь своего отца. Точно, что Гончарова.

Я нечасто общалась с Карпушиным, однако знала, что дальше он похвалит папу за крепкое рукопожатие.

– У твоего отца, Оля, крепкое рукопожатие! Как у настоящего восточного прусса!

Предсказуемость сделала художника чуть менее страшным. Сгорбившись над рамой, он хихикал, что-то бурчал себе под нос и вообще выглядел подозрительно довольным. Сказал, что полотно называется «Пропили преступника перед казнью».

– Это, знаешь, там над рестораном был суд и людей судили. Ну знаешь, конечно. И вот одного преступника приговорили к казни. Он человека важного убил. Вступился за своего друга и вот убил. А ему дали последнее желание, и он решил выпить. Пошёл, значит, с прокурором и палачом. Вот они втроём на картине. Ну как, фотографируешь?

Я сделала несколько снимков, но Карпушину не ответила. Снимки получились неудачными. Я сдвинула штатив, а Карпушин продолжил:

– Вон палач его держит на привязи, чтобы не сбежал. Они втроём тогда пропустили по стаканчику. Потом ещё по одному. А преступник, знаешь, развлекал их анекдотами. И так развлёк, что их совсем развезло, а он попросился в туалет и сбежал. Вот: «Пропили преступника перед казнью». Палача уволили, прокурора разжаловали в приставы. Поучительная история, правда?

Карпушин вновь заворчал про известь и вдруг начал рассказывать про Гданьск, в котором хорошо – кирпичик к кирпичику – латали здания и не было видно, где старая кладка, а где новодел. Под конец Карпушин заговорил тихо, его голос слился с бормотанием радио. Когда Настя в чистеньких штанах без раздумий села на заляпанный стул, Карпушин одобрительно кивнул ей, хотя его картины она осматривала не скрывая скуки.

Я возилась с «Блютгерихтом» минут тридцать, передвигала свет, в ручном режиме изменяла выдержку и диафрагму на фотоаппарате, но всё равно фотографии получались неудачными – по картине бежала рябь серебристых бликов. Хотелось плакать. Настя, заметив моё отчаяние, поднялась со стула и не постеснялась поставить штатив прямиком на застеленную кушетку. Это не очень-то помогло. Карпушин, не оборачиваясь, опять захихикал. Настя, не выдержав, спросила:

– Что с картиной?

Карпушин выглядел счастливым, словно ребёнок, которому удалась занимательная шалость. Он сказал Насте, что на «Блютгерихте» мазки нарочно положены под разными углами: как ни взгляни, с одного бока они блестят, а с другого затемняются. Карпушин признался, что к нему уже приходили два фотографа и оба ничего не добились, хотя оборудования и опыта у них было побольше, чем у меня.

– А завтра ещё один придёт, – давясь смехом, добавил Карпушин.

После его слов я, обессиленная, села на кушетку. Мне нужно было чуточку успокоиться, сложить штатив, свернуть свет и скорее выскочить на улицу. А ведь я сразу заподозрила неладное, когда Карпушин позвонил папе и, обычно вредный, вдруг откликнулся на его давнюю просьбу! Если бы Настя не вмешалась, он бы часа два хихикал над моими отчаянными попытками сделать удачный снимок.

– Ну, знаете… – Настя разозлилась и метнулась к натюрмортному столику.

Я испугалась, что она сейчас опрокинет столик, однако Настя лишь стукнула по нему кулаком и обрушила на Карпушина такую тираду, что Карпушин растерялся – повернулся к Насте и замер с кисточкой в руках.

– И не думайте, что мы просто так уйдём! Мы к вам топали через весь город не для того, чтобы вас веселить. Повеселились? Замечательно! Теперь Оля сфотографирует… вот этот натюрморт с тыквой!

Настя ткнула в первое попавшееся полотно. Натюрморт висел на платяном шкафу и был, в общем-то, неплохим, но для серии с репродукциями папа отбирал изображения исторических мест, тыква ему бы не подошла. Я качнула головой, и Настя тут же заявила:

– Нет! Оставьте натюрморт себе. Оля сфотографирует… – Я кивнула на осенний Марауненхоф. – Вот! Эти домики. И эти! Две картины.

Я не совсем понимала, как мне быть. Происходящее показалось абсурдным, однако Карпушин вернулся к лежавшей перед ним раме, продолжил, посмеиваясь, водить по ней кисточкой, и я поднялась с кушетки. Засняла осенний Марауненхоф – с ним трудностей не возникло. Сфотографировала ещё пастбища на острове Ломзе и Кафедральный собор в Кнайпхофе. Карпушин покорно продиктовал Насте названия картин. Папа заранее подготовил лицензионный договор, и Настя внесла в него три полотна. Карпушин напомнил ей, что речь шла о двух полотнах, и вычеркнул Ломзе, но договор – невероятно! – подписал, а следом предложил Насте попозировать ему для портрета. Настя неожиданно смягчилась и сказала, что подумает.

Я быстренько собралась. Карпушин даже не повернулся, чтобы попрощаться с нами. Сидел, сгорбившись над рамой, и чуть слышно бубнил себе под нос. Мне стало его немножко жалко, такого одинокого в своей квартирке, старенького – он был всего лет на пятнадцать старше моего папы, но выглядел стареньким, – и одетого в заляпанную вельветовую рубашку с подшитым воротником. Мне захотелось сказать Карпушину что-нибудь хорошее, но я ничего не сказала и вышла в кухонный предбанничек, а оттуда – на лестничную площадку.

Когда мы выбежали на улицу, Настя улыбнулась:

– По-моему, он душка.

– Ну да, – рассмеялась я.

Настя предложила заскочить в ((Круассан», выпить какао на фундучном молоке, но позвонил Гаммер, и о фундучном молоке пришлось забыть – Гаммер нервничал. Путался, замолкал, и в трубке было слышно, как шумят машины. Я только поняла, что мопсы уехали в Литву, и позвала Гаммера гулять. Гаммер отказался. Потребовал немедленно собраться в штаб-квартире.

– Что-нибудь случилось? – спросила я.

– Настя с тобой?

– Да…

– Приходите. Встретимся у твоего дома.

Настя заявила, что всё равно заглянет в «Круассан», но я убедила её поторопиться. Мы добрались до Безымянного переулка и увидели, что Гаммер расхаживает перед почтовой станцией. Он был взъерошен, примчался в домашнем свитере с пингвинами и домашних штанах.

– Ты чего? – спросила Настя.

– Идём наверх!

Гаммер перехватил у меня рюкзак с фотоаппаратом и заскочил в раскрытую дверь. Мы взбежали по лестнице на третий этаж. Папа сидел за письменным столом. Я обрадовала его тем, что Карпушин подписал договор на две картины, и вслед за Гаммером вскарабкалась на верхний чердак. Мы с Настей в предвкушении сели на диван. Гаммер долго расхаживал перед нами, рассеянно осматривал схемки на пробковой доске, потом замер и перевёл на меня невидящий взгляд.

– Ну?! – не выдержала Настя.

– Выяснилось, что я уже рассказывал вам про Смирнова.

– Про Глеба?

– Про старика Смирнова.

– И что…

– Рассказывал, но не упоминал его фамилию. Потому что и сам не обратил на неё внимания.

– Андре-ей! – недовольная, протянула Настя. – Говори яснее.

– Значит, так. – Гаммер сел на журнальный столик и посмотрел на меня. – Помнишь про безумного калининградского богача?

– Нет…

– Он закопал сундук с золотом – ну, вроде бы с золотом – и опубликовал подска