Лаборатория логоса. Языковой эксперимент в авангардном творчестве — страница 45 из 80

еликих законов чистого слова, упавшие на неровную поверхность» («Наша основа»), «Самовитое слово» оказывается органично вплетенным в общую программу хлебниковского языкового эксперимента, в частности в уже упомянутый принцип «первого отношения к слову»: «Найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов, одно в другое, свободно плавить славянские слова – вот мое первое отношение к слову. Это самовитое слово вне быта и жизненных польз». Как совершенно справедливо оговаривает В. П. Григорьев, «„самовитое слово“ Хлебникова – это слово, не оторванное начисто от „быта и жизненных польз“, а слово, противопоставленное им, не ограничивающееся ими, а связанное с „бытом“ отношением „дополнительности“ (лучше сказать – мнимости, тем более, что самим будетлянином это отношение было осознанным. – В. Ф.), не скованное своими словарными, всеобщими, ничейными значениями и потому способное „отрешиться от призраков данной бытовой обстановки“, взорвать с помощью словотворчества „глухонемые пласты языка“, проложить „путь из одной долины языка в другую“»[Григорьев 2000: 101].

Данная установка может быть наиболее ярко проиллюстрирована уже на примере ранних стихотворений поэта. Так, в «Заклятии смехом» из одного славянского корнеслова «смех» вырастает целое произведение, построенное на принципе «самовитого слова»:

О, рассмейтесь, смехачи!

О, засмейтесь, смехачи!

Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно,

О, засмейтесь у смеяльно!

О, рассмешищ надсмеяльных – смех усмейных смехачей!

О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!

Смейево, смейево,

Усмей, осмей, смешики, смешики,

Смеюнчики, смеюнчики.

О, рассмейтесь, смехачи!

О, засмейтесь, смехачи!

Известно, что сам поэт называл данную вещь то «Смехачами», то «Смехунчиками». «Схема смеха» – так остроумно назвал этот шедевр будетлянина В. Маяковский. Действительно, один только чистый корень «смех» путем самых разных аффиксальных способов словообразования держит на себе все стихотворение. «Грамматическое творчество дано здесь в совершенно обнаженном виде: формальные возможности слова смеяться – смех детализированы почти исчерпывающе» [Винокур 1923: 18]. Здесь проявляется хлебниковский принцип «скорнения», когда, по словам поэта, «берется в отличие от спряжения и склонения по падежам чистый корень, и корень делает все движения, доступные для него» (из архивных записей). Это – «сопряжение в борьбе», так как «каждое слово опирается на молчание своего противника». Позднее поэт писал в связи со скорнением о точке «отсчета от письменной революции Смехуничков».

Хлебников убежден, что его словотворчество не противоречит «духу русского языка», а «все, что не противно этому духу», имеет право на существование во имя «полноты языка»: ведь «каждый корень изначально все формы образовывал» (из архивных записей). Образчик такой «полноты языка» и демонстрируется как раз в данном стихотворении. Языковой эксперимент со словом направлен на раскрытие скрытых (или утерянных) возможностей русского языка, в данном случае – на раскрытие его словообразовательных потенций [Лекомцева 2007][53].

В «Смехачах» мы имеем преобразование классического понятия «словообразовательное гнездо». Эксперимент со словом превращает нормативное словообразовательное гнездо в гнездо словотворческое [Григорьев 2000: 279–280]. Как показал В. П. Григорьев, за пределами «Смехачей» у Хлебникова также встречаются такие неологизмы, как «смехочество», «смехоторство», «смеявица», «смеюн», «смеярышня», «смехини», «смехучий», «смехучеустые», «смеяние», «смехочево», «смехоемный», «смехистели», «смехливел» и т. п. Это подтверждает, что эксперимент Хлебникова носил явно системный характер и сохранял свои принципы на протяжении всего творчества поэта.

При желании в данном произведении можно было бы усмотреть намек также и на другие семантические преобразования. Так, например, форма «сме» вполне могла бы омофонически (паронимически) отсылать, помимо центрального корнеслова «смех», и к таким корням, как «сметь» (ср. «смей» – «посмей» – «усмей» – «осмей»), «смеш» (ср. «смешивать» – «смешики») и тому подобным. При такой интерпретации стихотворение приобретало бы дополнительные смысловые пласты. Не исключено, что подсознательно это имелось в виду автором. Еще более напрашивающейся кажется интерпретация «звукописи» в данном тексте, особенно если принять к сведению позднейшую теорию «заумного языка» (см. ниже). Кроме того, особый интерес представляет ритмический уровень стихотворения в свете оригинальной концепции ритма, свойственной Хлебникову.

В целом же можно отметить, что даже в этом раннем поэтическом тексте Хлебникова в явственном виде наблюдается вся «периодическая система слова» (В. Маяковский) будетлянина. И снова бросается в глаза математичность хлебниковской модели слова. Если для словотворчества А. Белого, как уже говорилось, была характерна «периодичность» в музыкальном смысле этого термина (как «некое законченное построение, образованное соединением музыкальных фраз»), то для Хлебникова более актуальна «периодичность» в математическом смысле (как «группа элементов, изменяющихся по некоторому закону»). «Самовитое слово», реализованное в «Смехачах», и есть, собственно, группа слов, изменяющихся по закону «скорнения».

Идею «самовитого слова» Хлебников поясняет в другом месте в терминах звук и понятие: «Слово живет двойной жизнью.

То оно просто растет как растение, плодит друзу звучных камней, соседних ему, и тогда начало звука живет самовитой жизнью, а доля разума, названная словом, стоит в тени, или же слово идет на службу разуму, звук перестает быть „всевеликим“ и самодержавным: звук становится „именем“ и покорно исполняет приказы разума; тогда этот второй – вечной игрой цветет друзой себе подобных камней.

То разум говорит „слушаюсь“ звуку, то чистый звук – чистому разуму.

Эта борьба миров, борьба двух властей, всегда происходящая в слове, дает двойную жизнь языка: два круга летающих звезд.

В одном творчестве разум вращается кругом звука, описывая круговые пути, в другом – звук кругом разума.

Иногда солнце – звук, а земля – понятие; иногда солнце – понятие, а земля – звук» («О современной поэзии»).

Из этих комментариев ясно, что хлебниковское «самовитое слово» – это чистое, или абсолютное слово, выражающее единство и полноту мира. Чистое – потому что оно «самодвижущееся», не связанное с бытовыми значениями, самим своим звучанием производящее смысл. Абсолютное – потому что, как и число, потенциально содержит в себе все значения и раскрывается как актуальная бесконечность. По замечанию Р. В. Дуганова, «самовитое слово» есть «слово мифопоэтическое», ибо «что такое этот бесконечный, разнообразный и единый мир, включающий в себя и живое, и неживое, и человека, и общество, и природу, содержащий в себе все, что было, и все, что будет, и все, что только можно вообразить: что такое этот мир, понятый осмысленный и выраженный в слове? Очевидно, это и есть не что иное, как миф» [Дуганов 1990: 143]. Самовитое слово осознает себя как самоцель, но так же работает и мифологическое сознание [Goldt 1987]. Подобно мифу, такое слово-самоцель «возвращается этим сознанием к первоистокам, оно развивается по собственным законам, отличным от законов словообразования и словосочетания разговорной речи, направляемой исключительно потребностью нашею во взаимном общении» [Лившиц 1919: 507].

По предположению Р. В. Дуганова, открытие Хлебниковым самовитого слова состояло в обнаружении его мнимой, символической природы [Дуганов 1993: 45]. Рассматривая слово в качестве мнимого числа, Хлебников как бы извлекает вещественный корень из мысли, возвращает мыслям их исконную связь с вещами. Он «обращается с „мыслями“ как с „вещами“, и с „вещами“ как с „мыслями“»[Там же: 47]. А это, несомненно, и есть принцип мифопоэтического сознания, лишь выведенный Хлебниковым в языковое пространство поэтического эксперимента.

Слово Хлебникова как бы погружено в свою собственную семантическую глубину, оно извлекает из себя смыслы подобно математическому корню из единицы. Говоря семиотически, «если словесное выражение, в отличие от живописного или музыкального, есть прежде всего внутреннее представление, то хлебниковское слово – это, так сказать, внутреннее внутреннего представления, слово слов, имя имен» [Дуганов 1990: 147]. В этом – несомненная близость Хлебникова с А. Белым.

Можно заключить, что слово у В. Хлебникова тяготеет к предельной обобщенности символа в понимании А. Белого. Разнятся только пути к достижению обобщения. У Белого путь лежит через музыкальный семиозис, у Хлебникова – через числовой. Хлебниковское слово стремится к конкретности и дискретности множества (являя собой, по выражению О. Мандельштама «чудовищно уплотненную реальность»), у Белого – к многозначности и континуальности единства. Интерес к «слову как таковому» («слову в нем самом») явно преобладал у Хлебникова над интересом к структурам разного рода словосочетаний [Григорьев 2000: 457], в отличие от Белого (см. также [Weststeijn 1983]). Здесь же, как представляется, проходит линия водораздела, позволяющая говорить о сходных, но все же различных «образах языка» в поэтике того и другого автора.

§ 3. В. Хлебников как «строитель языка»

Возвращаясь к В. Хлебникову, отметим, что для него с соотношениями числа и слова связан вопрос о сравнении «постоянных мира». Математические аналогии в учении о слове, как уже говорилось, не случайны. Математика, или, вернее сказать, космология, была моделью для хлебниковской теории слова, «где космос слова мыслился вполне подобным космосу мира. Слово есть выражение мира, и поэтому оно не просто рассказывает о мире, но самой своей структурой изображает мир, оно изоморфно миру. Слово, собственно, и есть сам мир с точки зрения его осмысленного выражения» [Дуганов 1990: 143] (ср. [Леннквист 1999]).