О подобном процессе абсурдистского семиозиса говорится в следующем металингвистическом примере Г. Стайн, взятом нами из романа «Становление американцев»:
«I mean, I mean, and that is not what I mean, I mean that not any one is saying what they are meaning. I mean that I mean something and I mean that not anyone is thinking, is feeling, is saying, is certain of that thing. I mean I am not certain ofthat thing, I am not ever saying, thinking, feeling, being certain of this thing, I mean, I mean, I know what I mean».
Что имеется в виду? О чем говорится в данном высказывании? Что обозначается?
Имеется в виду как раз та самая парадоксальная ситуация, когда не совсем ясно о чем говорится, но тем не менее смысл самого говорения присутствует. Вопрошание о том, что имеется в виду, что обозначается, о чем говорится, становится содержанием подобного высказывания. Ср. примеры Г. Стайн: «Coal any coal is copper»; «A shawl is a hat and hurt and a red balloon and an under coat and a sizer a sizer of talks»; «Sugar is not a vegetable». «Tears are not the chorus. / Food is not the chorus. / Money is not the chorus». Здесь вещи определяются тем, чем они не являются, и то, чем они являются, остается под вопросом. В этом – загадка.
Свойство парадоксального элемента – всегда быть смещенным относительно самого себя. Он одновременно – вещь и слово, имя и объект, смысл и денотат, выражение и обозначение. В этой семиотической осцилляции заключена природа логики абсурда. Г. Стайн (так же как и Введенский) не озабочена внятным, ясным описанием природы вещей, о которых она пишет. Постулируемая и осуществляемая неясность, запутанность языка у Стайн коррелирует с «чинарской» тайнописью Введенского, о которой писал трактаты Я. Друскин. Однако это неясность положительная, так же как для Введенского, по меткому замечанию О. Г. Ревзиной, «не понять» – это положительное понятие, смысл которого должен быть раскрыт. «Мы должны отказаться от тех сочетаемостей живого и неживого, действий и объектов, которые заданы нам формами обыденного сознания. Лишь тогда – вне привычных глагольных управлений, вне заданного для каждого объекта способа действий и состояний – мы сможем частично проникнуть в иной, созданный самим языком и отвечающий, возможно, внутренним потребностям души человека, новый мир» (цит. по [Мейлах 1993: 11]).
Содержание произведений данных авторов отнюдь не равняется нулю, как в чистой зауми, оно как бы стремится к нулю, не достигая его, и в этом устремлении производит содержание. Выражаясь словами Теодора Адорно, содержание здесь растет в процессе отрицания смысла. «Затемнение» смысла здесь является функцией измененного содержания, тогда как каждая языковая форма предстает как «превращенная форма» (М. Мамардашвили).
В литературе абсурда Г. Стайн и А. Введенского кардинально меняется подход к пониманию самого понимания (см. предыдущую главу). Понять саму непонятность оказывается здесь более важной творческой задачей (как самого автора, так и читателя), чем пытаться объяснить непонятное. «Если произведение ставит своей задачей выражение недоступности пониманию и под знаком ее отбрасывает все, что в нем есть доступного пониманию, то унаследованная от прошлого, традиционная иерархия понимания рушится. Ее место занимает рефлексия относительно загадочного характера искусства. Но именно так называемая литература абсурда <…> показала, что понимание, смысл и содержание не являются эквивалентными» [Адорно 2001: 493]. Так как мир и вещи находятся в процессе становления, ничто не может быть адекватно поименовано, классифицировано. Все события и вещи случайны, равновероятны, к тому же они постоянно и непредсказуемо меняются внутри себя. Мир денотатов как таковой нивелируется (у Введенского в «Серой тетради» запись: «Предметов нет»). Слова как кнопки, пристегивающиеся друг к другу (ср. с названием стайновской трилогии «Нежные кнопки»), означающее к означаемому, становятся гибкими, текучими, подвижными (см. примеры выше).
§ 3. Вопрос о частях речи в поэтической грамматике Г. Стайн
Остается еще один вопрос: если мы признаем, что писатель пользуется речью как целым (хотя и со своеобычной логикой), то какими значениями наделяет автор части этой речи? На этот счет у Г. Стайн имеется своя собственная теория частей речи (сходные идеи выдвигались и А. Введенским). В эссе «Поэзия и грамматика» она предпринимает «разбор» слов как частей речи и, утверждая, что «словам в поэзии приходится делать все» [Стайн 2001: 551], намечает контуры своей смысла, эмоций и состояний.
Примечательно, что эксперименты, предпринимаемые Г. Стайн в области частей речи английского языка, имеют целью опытным образом «нащупать» грамматические отношения в потоке речи. В этом стремлении ее языковая тактика коррелирует со сходными процессами в науке о языке, а именно – уход грамматистов от классификации слов по предвзятым принципам в сторону фиксации живых речевых процедур. Так, Л. В. Щерба, например, призывает исследователя языка классифицировать части речи не по схематическому принципу, а «разыскивать, какая классификация особенно настойчиво навязывается самой языковой системой» [Щерба 1928: 78] (ср. о новых направлениях в изучении частей речи в кн. [Кубрякова 2004]). Именно это осуществляет Г. Стайн на примере языковой системы английского языка, выстраивая свою поэтическую частеречную теорию.
Первым рассматривается имя существительное. Задаваясь вопросом «зачем писать существительными» [Стайн 2001], Г. Стайн заявляет: «<…> я все чаще и чаще это повторяю существительными не воспользуешься» [Там же]. Имена (существительные) не передают сущностей, потому что сущности постоянно видоизменяются, а имена не поспевают за ними (ср. с «нехваткой имен» Рассела): «Как я утверждаю существительное это имя вещи, а потому постепенно если начинаешь ощущать то что внутри этой вещи ты уже не называешь ее именем под каким она известна» [Там же].
То же самое верно и в отношении прилагательных: «прилагательные не являются по настоящему интересными» [Там же]. Если сами предметы не постоянны, то признаки их тем более не уловимы. Соответственно, эпитет и метафора как таковые исключаются из арсенала выразительных средств писателя: поэзия здесь творится не стилистическими инструментами, а как бы «экстрастилистическими» сущностями.
Глаголы и наречия признаются Г. Стайн более эстетически адекватными, ведь они способны описывать процессы и, соответственно, образы процессов. К тому же, эти части речи логически менее определенны и поэтому «могут так сильно ошибаться», «ошибаться бесконечно» [Там же]. Почему же глаголы вдруг ошибаются?
Дело в том, что глаголы как грамматические категории как раз лучше всего противоречат закону логической связности, чего и добивается в своих опытах Г. Стайн. Ведь имена – существительные, прилагательные – более фиксированны по значению, неспроста вся научная логика и рациональность строится на именном фонде языка. А глаголы именно потому и «ошибаются», с точки зрения Стайн, что логически более свободны и непредсказуемы («Всегда когда слова открываются сознанию возникает ошибка»). Скажем, назвав самолет мышью, мы погрешим и против истины, и против здравого смысла, и даже удачной метафоры из этого не получится; однако, сказав, что «это движется» или, например, «это заставляет нас трепетать», мы тем самым прекрасно согласуем эти предметы / существа в единую, грамматически-гармоническую конструкцию.
Ошибка в поэзии хороша тем, что открывает пути для бесконечного смыслообразования: «Помимо способности ошибаться и делать ошибки глаголы могут меняться и быть похожими на себя или быть похожими на что-то другое, они, так сказать, в движении и наречия движутся вместе с ними…» [Там же].
Характерно, что А. Введенский тоже считает, что глаголы более соответствуют его языковой картине мира. Они, как он пишет, «существуют как бы сами по себе», кроме того, «они имеют время», «они подвижны. Они текучи. Они похожи на что-то подлинно существующее». С другой стороны, впрочем, глаголы в большей мере, нежели имена, подвержены близости ко времени («Я думал о том, почему лишь глаголы подвержены часу, минуте и году, а дом, лес и небо как будто монголы от времени вдруг получили свободу»). Если, по Гертруде Стайн, глаголы приходят на смену существительным, чтобы описать своеобразие нового мира, то по Введенскому, «глаголы на наших глазах доживают свой век». Даже они уже не в силах угнаться за всеобщим «распадом и тлением», не в силах компенсировать «раздробленность времени». Близость «поэтики глагола» у Введенского и Стайн очевидна, хотя «чинарь» эстетически более «пессимистичен» в отношении глаголов (и вообще – любых действий, событий):
Я думал о том почему лишь глаголы
подвержены часу, минуте и году,
а дом лес и небо, как будто монголы,
от времени вдруг получили свободу,
я думал и понял. Мы все это знаем,
что действие стало бессонным китаем
что умерли действия, лежат мертвецами,
и мы их теперь украшаем венками.
Подвижность их ложь, их плотность обман
их неживой поглощает туман
(«Серая тетрадь»).
В качестве любопытной теоретико-лингвистической аналогии к «поэтике глагола» Г. Стайн приведем наблюдения американского лингвиста Б. Уорфа, исследовавшего в 1930-х гг. периодизацию времени в языке хопи. Так же как Г. Стайн в своей грамматике, он выделяет в хопи особые части речи, отличающиеся от существительных и глаголов и представляющие собой особые формы наречий. Условно называя их «temporals» («временные наречия»), он отмечает, что они не употребляются ни как подлежащие, ни как дополнения, ни в какой-либо другой функции существительного. Так, нельзя сказать «this summer», а следует – «summer now», «summer recently» и т. д. Вместо английского «in the morning» надо говорить, например, «while morning-phase is occurring». Т. е. здесь «нет никакой объективации (например, указания на период, длительность, количество) субъективного чувства протяженности во времени» [Уорф 1960: 147]. Иначе, действительность осмысляется в хопи не как совокупность объектов, а как движение, процесс. К подобному же пониманию стремится и Г. Стайн, отказывая существительным в способности именовать мир. Ее поэтический микрокосм, как и микрокосм хопи, «анализируя действительность, использует главным образом слова, обозначающие