Итак, можно говорить о трех основных определениях деспотизма в европейской интеллектуальной традиции. Первое определение: деспотизм — это попросту «плохое правление», возникающее, когда институты монархии оказываются подорваны или даже когда на троне оказывается неподходящая фигура; может ли при этом деспотизм быть и «хорошим правлением», если на троне оказывается мудрый философ — этот вопрос оставался открытым. Второе определение: деспотизм — легитимная форма правления, имеющая свои сильные и слабые стороны и одновременно обладающая своего рода культурным контекстом, то есть зависящая от набора историко-культурных и географических факторов; подобный взгляд опирался на аристотелевскую идею о существовании таких народов, которые по своей сути приспособлены к рабству. И наконец, третье определение: деспотизм — это исторически преходящая властная форма, которая, будучи по определению варварством, являет собой антитезу прогрессу коммерческой и технологической цивилизации, а потому может быть преодолена, изжита. Эти три определения одновременно были связаны между собой и противоречили друг другу, зачастую сталкиваясь на страницах одного и того же сочинения. Предложенный концептуальный треугольник не исчерпывает, конечно, всех тонкостей употребления многогранного понятия «деспотизм», но дает достаточно прочное представление об основных манерах, в которых принято было говорить о «деспотизме» в Европе Нового времени.
Российским авторам, писавшим о политике в XVIII веке, приходилось прокладывать собственный маршрут на этой интеллектуальной карте, и без того достаточно запутанной. Вместе со всем богатством европейской политической мысли российским элитам пришлось осваивать и понятие деспотизма, с самого начала использовавшегося для описания внешних по отношению к Европе обществ, чья варварская чуждость была сущностной характеристикой в глазах европейского наблюдателя. Ведь Россия, согласно доминировавшей европейской традиции, относилась к числу тех культурных чужаков, для которых деспотизм выступал легитимным политическим режимом.
Представление о добродетельной и абсолютной монархии в духе Горани или Вольтера было распространено и в России, не представляя большой сложности для адаптации. Хорошие цари царствуют ради общего блага, а плохие подчиняют все своей капризной и изменчивой воле — эту максиму никто среди российских авторов не оспаривал; более того — она оставалась фундаментальной для официального взгляда на политический порядок, ее отстаивали, среди прочих, церковные иерархи, от знаменитого Феофана Прокоповича на заре XVIII века до, например, видного церковного мыслителя Иринея Клементьевского[339] в конце того же столетия. Но «азиатские» обертоны концепции деспотизма, получавшей все большее распространение в европейской общественно-политической мысли, угрожали этой ясной политической картине.
Нельзя, впрочем, сказать, что понятие «деспотизма» было принципиально важным для российской традиции в XVIII веке. Так, Владимир Трофимович Золотницкий в «Сокращении естественного права» (1764) ничего не говорил о деспотизме. Он описывал традиционную тройную классификацию форм правления. Государь, согласно Золотницкому, должен стремиться к трем вещам: общей пользе (то есть «состоянию, в котором граждане со своим владетелем ниже внешнею ниже наружною силою не препятствуются к получению и употреблению средств своего благополучия»), «особливому порядку публичных должностей и чинов», а также к защите от внешнего врага[340]. Нарушение этих основ может повлечь за собой сопротивление подданных (Золотницкий, будучи последовательным сторонником теории естественного права, допускал его, хотя и в самых крайних случаях), однако никакой особенной концепции деспотизма отсюда не вытекало.
По нашему мнению, тема деспотизма становилась важной для отечественных публицистов в контексте сравнения России с Европой, когда отечественным авторам приходилось реагировать на старую аристотелевскую идею о том, что существуют свободные народы и народы, предрасположенные к деспотизму. Но проблема заключалась не только в том, что целый ряд европейских авторов — от Бодена до Монтескье — утверждал, что Россия представляет собой деспотию. Основным источником проблемы была принципиально важная для отечественной культуры XVIII века тема петровских реформ.
Большинство российских интеллектуалов XVIII столетия соглашались в том, что петровские преобразования четко обозначили границу между «старой» и «новой» Россией, задав историческому облику страны определенную направленность и динамику. Величие царя-преобразователя заключалось именно в том, что он превратил варварскую державу в «политичную»[341]. Это означало не только, что Россия XVIII века стала европейской страной, но и то, что до Петра она таковой не являлась[342]. Принципиально важный для отечественной политической мысли дискурс о мудрых государях находил подкрепление именно в истории о том, как Россия вышла на «феатр мировой славы», как Петр насаждал коммерцию, науки и искусства в стране, которая с ними знакома не была. Но у такого утверждения была и обратная сторона: признать величие Петра означало одновременно признать и варварский статус России допетровской.
Возьмем, для примера, введение к VII тому из проекта собрания законов Российской империи («Описание внутренняго Российской Империи Правления со всеми Законоположения частями»[343], так, впрочем, и оставшееся в рукописи) под заглавием «О государственном изобилии», написанное, по-видимому, коллежским секретарем Иваном Смирновым в 1783 году. Введение это (которое, напомним, было чем-то большим, нежели просто размышления на бумаге, в силу высокого статуса проекта, над которым в числе прочих трудился Смирнов) представляло собой краткий экскурс в российскую историю: следуя утвердившейся с начала XVIII века исторической схеме, Смирнов писал, что Владимир ослабил государство, разделив его между сыновьями[344]; Иван Грозный стал первым восстановителем могущества страны. Но только «Петр Великий, первый положил основание внутреннему благосостоянию России, и были то его преемники, которые оное с толикою славою утвердить потщились»[345]. Именно Петр «основал и ежегодно в лучшее состояние приводил государственные зборы, соделал учреждение о рекрутском наборе, и завел училища, для наставления юношества воинским знаниям <…> обратил внимание на правительства, яко начальныя основания государственнаго блага и нашед разныя в существе их неудобства, дал им новое образование». Кроме того, первый император «насадил в России науки, распространил торговлю, положил основание для утверждения государственнаго благоустройства, словом сказать: он занят был внутренним правлением до того, что часто военный стан его был народным судилищем и местом Законодательству посвященным». Единственным, чего не сумел сделать император, было утверждение «всецелости Законоположения, государственное благосостояние утверждающаго», поскольку «сей великаго духа Монарх управлял в такое время, в которое грубость и суеверие противоборствовали его святым намерениям»[346]; подразумевалось, что теперь Екатерина II восполнит этот пробел.
Что же Смирнов включал в понятие «благосостояния»? Это коммерция и фискальная система, наука, военная и административная организация, правовой свод. Учреждение всех этих благ превратило Россию в «благоустроенную» державу. Но это означало, что до Петра Россия таковой не являлась, хотя Смирнов и постарался смягчить формулировки, старательно перечисляя благие деяния предшественников Петра — Ивана Грозного, Михаила Федоровича и Алексея Михайловича.
Наличие «благосостояния» воспринималось Смирновым как маркер европейской идентичности, идентичности великой и цивилизованной державы. Национальная, да и мировая история в данном случае представала процессом развития «благосостояния», хотя сам Смирнов трактовал этот процесс несколько иным образом, представив в самом начале своего текста циклический взгляд на историю — именно те страны, которые смогли утвердить свое «благосостояние» наиболее надежным способом, способны в течение более длительного времени сохранять свое «величие».
Этот взгляд подкреплялся и стараниями панегиристов. Так, профессор Московского университета Дмитрий Сергеевич Аничков в «Слове о разных причинах, не малое препятствие причиняющих в продолжении познания человеческаго» (1774) восклицал, обращаясь к России:
Вспомни, в каком ты находилась состоянии в прошедшие веки. Приходит ли тебе на память простым оружием вооруженное твое войско, и купечество в одних токмо твоих пределах заключаемое? Представляешь ли ты в мыслях своих несказанныя те обиды, какие пограничныя твои соседи чрез долгое время тебе причиняли? Можешь ли ты наконец припомнить, что ты не токмо у других Европейских народов, но и у самых варваров, за неосторожность свою и не искусныя в воинских делах поступки, в крайнем была презрении и посмеянии? И потому предстоя олтарю правосудия и благоутробия Божия, неотступно просила ты, что бы благоволил премилосердый Бог неизчетные твои недостатки дополнить, худое исправить, неприятелям твоим праведное учинить отмщение и во всех народах тебя прославить[347].
Это пространное обращение было лишь прологом для восхваления государей дома Романовых, чьи усилия по преобразованию страны достигли кульминации в царствование Петра Великого, который «учинил» Россию «из презренной преславною». Аналогичные формулировки, демонстрирующие принципиальную значимость нового, европейского образа петровской России, в изобилии встречаются на страницах различных сочинений XVIII века