Три рода суть правлении: республиканское, монархическое и деспотическое. Чтоб узнать их свойство, то довол<ь>но одного понятия, которое и малоученые люди о нем имеют <…> первое: правление республиканское есть то, где народ вообще или только одна часть народа, имеет самодержавную власть: монархическое есть то, где одна особа управляет, но по учрежденным и непременным законам: в деспотическом один самодержавной Государь, без закона и правил, по своей воле и своенравию, всем управляет[720].
Три рода правлений: Общенародное, Самодержавное, и Самовластное. Для познания их естества, довольно того понятия, которое и весьма мало ученые люди имеют <…> Первое Общенародное правление есть то: когда в котором народ весь или некоторая его часть верьховную власть имеет; Самодержавное есть то: когда одна особа управляет; но по установленным неподвижным законам; а Самовластное имеет то различие, что одна особа без закона и правил владычествует над всем по своей воле и прихотям[721].
Отметим, что Павлов в своем переводе не просто транскрибировал французские термины, а передал их русское написание, устоявшееся к середине века, в то время как Крамаренков искал их русский эквивалент, причем для monarchique он вполне осознанно подобрал не «монархическое», а «самодержавное» (вероятно, ориентируясь на исходное именование форм правления в «Наказе»). Эти различия стали следствием развития политического языка и установлений новых требований к переводу, по которым непосредственный перенос через транскрибирование слова все чаще уступало место переводу при помощи русского эквивалента или подробного объяснения вводимого понятия.
Становление нового рационального политического языка в России XVIII века, включавшего в себя новые, часто абстрактные понятия, которые позволяли теоретизировать разговор об обществе и его устройстве, было связано с активным переводом западноевропейской литературы. Важнейшую роль в этом процессе играла рукописная традиция, которая оставалась ведущей формой производства, распространения и чтения новых переводов политических текстов в России конца XVII — первой половины XVIII века. Рукописный перевод был своеобразной «мастерской» нового политического языка, созданные в ней благодаря переводчикам понятия обретали жизнь в оригинальных сочинениях русских ораторов и публицистов, государственных деятелей и историков. Вероятно, работа Ф. Прокоповича над переводом Д. Сааведры Фахардо позволила ему проще и яснее выражать свою мысль в «Правде воли монаршей», а «История Российская» В. Н. Татищева могла бы стать очередной вариацией погодного летописного свода, если бы ее автор ранее не познакомился с европейскими историко-политическими трактатами из библиотеки князя Д. М. Голицына.
Национальные культуры и языки формируются всегда в результате исторического обмена, и русская культура не исключение: адаптация инноваций предполагала сложное взаимодействие агентов трансфера. Каждый перевод являлся, по сути, оригинальным сочинением, создатель которого — «действующее лицо» (актор) принимающей культуры — представлял своим читателям в переводе не столько смыслы оригинала, сколько свое восприятие идейного и символического мира чужой культуры, пропущенное сквозь призму социальных стереотипов и ценностей своей культуры. Таким образом, перевод, будучи заново сконструированной переводчиком системой знаков, вполне мог приобретать новые смыслы и значения, которые не содержались в оригинале. Следовательно, каждый сохранившийся перевод дает историку больше информации о русской культуре XVIII века, чем о переведенном оригинале, и может служить важнейшим источником по истории сознания, представлений и языка эпохи.
Перевод политических текстов всегда является властным ресурсом, позволяющим «управлять с помощью слов». Поэтому для русской правящей элиты XVIII века оказалось столь важным конструирование эквивалентов новых понятий. Результатом перевода стало обогащение «смыслового пула» культуры, из которого складывался политический язык эпохи, с определенными акцентами и модальностями. Без перевода новое понятие было невозможно включить в активный политический лексикон, для этого оно должно стать частью родного языка, перестать быть «чужим». Поэтому транскрипция, транслитерация, перенос слова без перевода не способствуют освоению понятия, оно остается чуждым, его «одомашнивание» скорее связано с поиском русского слова, которое можно наделить новым смыслом. Фигура переводчика в этом процессе конструирования эквивалентов понятий становится ключевой, а от выбора русского эквивалента может зависеть его последующее функционирование в культуре.
Сложность «присвоения» европейского концептуального аппарата в России состоит в том, что он в целом мало соответствовал социальной, политической и юридической практике российского общества. Идея свободного члена «гражданского сообщества» и собственника, образующего в результате договора «социетат», или «гражданство», и участвующего в осуществлении политической власти «стата», или «града», с трудом вписывалась в систему старых представлений о «государьстве» как «государевой вотчине». В этом смысле сам Петр I, видимо, еще не разделял понятие «государство» и «государь». Однако в то же самое время благодаря открытому Петром «окну» в Европу в Россию хлынули политические сочинения, постепенно менявшие представления русских людей, несмотря на всю сложность восприятия нового политического лексикона.
Следует выделить два этапа адаптации понятий в эту эпоху: на первом этапе непонимание сути понятия и его отчуждение переводчиком, выражавшееся в буквалистском переводе, постепенно сменялось попыткой с помощью транслитерации или транскрипции ввести новый термин в текст перевода или оригинального русского сочинения, продемонстрировав его оторванность от действительности. Отдельные понятия, введенные подобным образом, сохранились в русском языке неизменными с того времени (например, «политика», «регламент», «конституция»). Но на следующем этапе адаптации переводчики уже искали русское понятие, которое частично соответствовало бы смысловой доминанте европейского понятия, и пытались связать их, внося в старое русское слово новый смысл («государство», «общество», «чин»), почерпнутый из европейской политической литературы.
Таким образом, русские рукописные переводы западноевропейских текстов фиксируют значимое изменение политического сознания и языка в течение всего нескольких поколений, и это во многом свидетельствует об определенном перевороте, произошедшем в восприятии и понимании социальной реальности в России XVIII века.
Здесь собраны названия рукописных переводов с указанием оригиналов и места хранения известных мне списков в хронологической последовательности. Поскольку большая часть переводов не имеет точной датировки (все исключения указаны), распределение книг по десятилетиям достаточно условно и основано на ряде признаков, прежде всего на филигранях бумаги и стилистических особенностях перевода. Знак {-} разделяет разные сочинения, которые находятся в одном конволюте и принадлежат одному автору или ограничены по своему объему.
А СПб ИИ РАН — Архив Санкт-Петербургского института истории РАН
БАН — Отдел рукописей Библиотеки Академии наук
ГИМ — Отдел рукописей и старопечатных книг Государственного исторического музея
ИР НБУВ — Институт рукописей Национальной библиотеки Украины им. В. И. Вернадского
ОПИ ГИМ — Отдел письменных источников Государственного исторического музея
ОРРК НБ КФУ — Отдел рукописей Научной библиотеки Казанского федерального университета
ПФА РАН — Санкт-Петербургский филиал Архива РАН
РГАДА — Российский государственный архив древних актов
РГБ — Научно-исследовательский отдел рукописей Российской государственной библиотеки
РНБ — Отдел рукописей Российской национальной библиотеки
ЯМЗ — Фонд редких книг Ярославского музея-заповедника
Кирилл Осповат«ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ МОНСТРЫ»: ПОЛИТИЧЕСКАЯ АНАТОМИЯ ПРИ ПЕТРЕ I
Изучение разнообразных теоретических текстов и языков, импортированных в Россию в петровское царствование, интересно не только потому, что расширяет источниковедческую базу и позволяет точнее описать побудительные мотивы отдельных акторов, в том числе самого царя, но и потому, что открывает путь для более общей концептуальной археологии петровского слома, реконструкции фундаментальных представлений о политическом, объединявших Россию с барочной Европой и позволяющих заново взглянуть на дискурсы и практики реформ[722]. В этой работе ключевое место должно принадлежать разработанным в наше время теоретически нагруженным интерпретациям политического мышления начала Нового времени: я имею в виду прежде всего работы Мишеля Фуко, от «Рождения тюрьмы» до лекций о правительственности, и труды продолжающего эту работу Джорджо Агамбена[723].
Отправляясь в первых главах «Рождения тюрьмы» от казни в 1757 году неудавшегося цареубийцы Дамьена, Фуко рассматривал ее в двух смежных аналитических перспективах. Во-первых, он видел в казни публичный ритуал, политическую церемонию утверждения суверенитета, смежную с коронацией. Самой своей непропорциональностью причиненному ущербу казнь демонстрирует превосходство власти над подданным, которым эта власть обязана «не просто праву, но и физической силе монарха, который обрушивается на тело противника и завладевает им». В этом церемониале «власти, которая закаляется и обновляется в ритуальном обнаружении своей реальности в качестве избыточной власти», суверенитет неотделим от террора