<…> почти у всех верх над являющимся позднее Новым Человеком, т. е. Духом и Разумом, одерживает сей явившийся первым Ветхий Человек, т. е. Плоть и Кровь <…>.
Однако, коль скоро все эти состояния, как представляется, суть болезни, встречающиеся во всех Частях Света, ибо род Животных весьма таковым подвержен, то и излечение этих недугов — дело скорее Медицины, чем воспитания. <…> Нация, которая лучше всего сумела подчинить себя дисциплине, будет превосходить остальные как добродетелью, так и богатством. Ведь хорошо отлаженное политическое устройство необходимо предполагает сугубую заботу о дисциплинированности людей. На этой дисциплине основаны Законы и наказания, направленные против любых деяний, угрожающих жизни людей и наносящих ущерб имуществу[738].
Идея Кунсткамеры и, в частности, формулировки указа 1718 года, объяснявшего происхождение уродов и вообще свойства рождающихся впечатлительностью матери, вводили в оборот своего рода политическую эмбриологию — идею человеческого тела, подчеркивающего своим демонстративным несовершенством необходимость и благотворность государственной дисциплины в двойной форме обучения и наказания[739]. Собирая и выставляя «уродов» в Кунсткамере, Петр выставлял напоказ парадигму политического, описанную Агамбеном по следам Фуко: ее узловым элементом оказывается «звериное» и хрупкое человеческое тело, «голая жизнь», как будто исключенная из порядка цивилизации, но остающаяся в средоточии технологий власти и знания и занимающая общее воображение фигурами монструозности.
Одновременно с основанием Кунсткамеры как публичного зрелища Петр выставлял напоказ образец политического «уродства» — собственного сына Алексея Петровича. Его зрелищный процесс, освещенный в многочисленных официальных публикациях, среди прочего сообщавших публике частную переписку царя с сыном, разворачивался вокруг тех же категорий врожденной природы человека и царской дисциплины. Указ о «монстрах» был издан через десять дней после того, как пытавшийся скрыться в землях Габсбургов Алексей был доставлен в Москву, покаялся в своих преступлениях и отрекся от претензий на трон перед лицом высшего дворянства и духовенства. Сразу после этого началось формальное расследование его измен, закончившееся казнью сообщников Алексея в марте, а затем смертным приговором и смертью царевича в июне того же года.
Смертный приговор собственному наследнику, его полутайная смерть и публичная казнь его «сообщников», вместе складывающиеся в едва ли не самый зрелищный внутриполитический акт Петра, не имеют убедительных объяснений вне описанной Фуко символической логики манифестации суверенитета и соответствующих тропов, избранных царем для объяснения своего жеста. Петр держал этот сценарий наготове задолго до его исполнения: еще в 1704 году он грозил четырнадцатилетнему царевичу отлучением от наследства и божьим наказанием «в сей и в будущей жизни»[740]. В знак «исключительной власти родителей над своими детьми» «Уложение» 1649 года назначало родителям-убийцам своих законных детей легчайшую кару (год в тюрьме и публичное покаяние)[741]. На этом фоне формулировки «Правды воли монаршей» (1722), обосновывавшей легитимность процесса над Алексеем, могут показаться даже умеренными: в соответствии с более ранними указами Петра, запрещавшими детоубийство и велевшими отдавать подкидышей в «гошпитали», «Правда воли» оставляет право на этот акт только за отцом, наделенным высшей властью. Осуждение Алексея понимается тут как зрелищная демонстрация принципа суверенитета: «Разве когда родитель есть сам власть верховная, суд и меч от Бога имущая, и тогда сын может от отца, не яко от отца, но яко от государя своего, казнен быти смертию, якоже первый консул римский, Брут, казнил сынов своих смертию за измену»[742].
Чрезвычайный суверенитет, описанный в собственной сфере политико-юридическим языком, нуждался в медицинских категориях, чтобы осмыслить свое воздействие на подданных. Базовым понятием оказывалось здесь понятие тела — тела суверена, политического тела и, конечно, тела казнимого преступника. Воспитание, медицина и карательное истязание сходились в этом понятии как формы знания и технологии власти, понимавшей себя как власть над телом. По свидетельству Корба, молодой Петр, пытая по случаю попавшегося ему по пути мужика, напоминал ему, «что перед ним его царь, его государь, господин его членов (курсив мой. — К. О.)»[743]. Эта же логика действовала в отношениях царя с сыном. В письме от 11 декабря 1715 года Петр предвещал ему печальный конец, угрожающе смешивая в одной фразе династическое право с медицинской метафорикой: «Я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный»[744]. Подробнее логика этой угрозы была развернута в устном рассуждении Петра, записанном примерно в то же время датским дипломатом Г. Г. Вестфаленом:
<…> обвините ли вы его в жестокости, когда этот государь, дабы спасти и сохранить свое государство, которое ему должно быть дороже всей крови в жилах, решится изменить престолонаследие по крови? <…> у царя Давида было много сыновей, но так как он не нашел в старших тех качеств [qualités], которыми необходимо было обладать царям Израиля, то подчинил их всех самому младшему, которого избрал себе преемником, и Бог одобрил его выбор, хотя должен был бы обвинить его в нарушении права первородства, которое издавна высоко чтили евреи. Если гангрена начнется в этом пальце (тут царь заставил меня прикоснуться к кончику его большого пальца), то не буду ли я вынужден, несмотря на то, что это часть моего тела, велеть его отрезать, а не сделав этого, не стану ли собственным убийцею?[745]
И. Федюкин справедливо вписывает эти и иные претензии Петра к Алексею в общие представления о человеческой природе, лежавшие в основе петровской государственной педагогики. Согласно этим представлениям, природные, физиологические свойства человека должны были подчиняться разумным понятиям о долге, усваивавшимся при помощи разума и воспитания[746]. Однако в той политической эмбриологии, которая манифестировалась в Кунсткамере и в лейбницианской идеологии Академии наук, идея необходимого политического преобразования человеческой природы посредством воспитания сложным образом переплеталась с противоположной идеей, укоренявшей политическое существование в «природных» свойствах человека и в самом акте рождения. Наследуемое сословное положение смешивалось и конкурировало тут с медицинским понятием о врожденных качествах и с богословскими представлениями о природе человека, определенной одновременно божественным творением и первородным грехом (именно этот вопрос стоит в центре указа о «монстрах»).
Обосновывая свое решение лишить Алексея прав на престол, Петр ссылался на природные «качества» сыновей Давида, распределенные вопреки закону первородства. Наличием или отсутствием таких качеств, а не логикой закона или верой в возможность перевоспитания должен руководствоваться суверен, желающий «спасти и сохранить свое государство». При этом, хотя Петр и настаивал на праве суверена выбрать наследника не «по крови», сам он — как и царь Давид в его изложении, — объявляя своим наследником младенца Петра Петровича, стремился воссоединить династическое наследование с логикой природных способностей, а не разъединить их.
О том, что это напряжение между династическим наследованием и биологической природой не было концептуально разрешено, но составляло важнейший узел барочной политической антропологии, свидетельствует, в частности, небольшое сочинение Лейбница «Изображение государя, взятое из героических добродетелей <…> Иоганна-Фридриха Брауншвейг-Люнебургского» (ок. 1679). Это рассуждение, по всей видимости, осталось в черновике и не могло оказать непосредственного влияния на немецких или русских владетелей. Вместе с тем окказионально-панегирическое сочинение придворного историографа, рассуждавшее о путях легитимного наследования в запутанной династической ситуации, должно было соответствовать общим представлениям придворной публики. Интересным образом, оно не так далеко отстояло от забот Петра I: состоявшееся тридцать лет спустя знакомство царя с Лейбницем и его политико-педагогическими идеями произошло в контексте бракосочетания царевича Алексея с принцессой брауншвейгского дома и было, таким образом, прямо соотнесено с вопросом о наследовании и его трактовками в Ганноверской династии. Обосновывая династическое правление, Лейбниц рассматривал то же напряжение между законами наследования и природными свойствами, которым оперировал Петр в своих решениях касательно Алексея:
Понеже государственный порядок держится на авторитете правителей и покорности народов, природа, предназначившая людей к гражданской жизни, наделяет их при рождении различными свойствами — одних для правления, других для послушания, так чтобы власть государей в монархиях и неравенство господствующих и подчиняющихся в республиках были не меньше основаны на природе, чем на законе, и на добродетели не меньше, чем на удаче: так что владетели должны превосходить подданных добродетелью и природными свойствами, подобно тому, как они превосходят их властью, данной им по закону для управления по естественному и гражданскому праву — подобно тому, как самые первые цари, получив власть над народами благодаря своей добродетели, властвовали настолько же в силу своей природы, насколько по закону, настолько же по заслугам, насколько благодаря удаче.