[13]: «Есть два царства и два царя — Христос и Диавол. Первому угоден наш мир, второй же избегает его. У одного столица зовется Иерусалим, у другого — Вавилон». Однако в конечном счете Августин отказался от этого названия, объяснив это тем, что следует дать книге имя лишь лучшего из городов, ибо только ему предстоит сделаться столицею мира. Первые три тома появились в 413 году. Четвертый и пятый — в 415-м. Шестой — в 417-м. Так я одним махом совершил путешествие по обоим царствам Августина. Время до рождения и время после рождения — вот каковы были двери, ведущие туда. Единственный в своем роде эксперимент, чья метаморфоза особенно явственно выделялась на фоне смерти. Смерти, которой я упрямо отказывал в праве на место в онтологическом мире. Я не хотел признавать существования трех царств. Только два царства — подобно тем двум городам начала Средневековья — могли блуждать в пространстве, где одно из них должно было стать концом другого, обратив землю в фантом мира. Ибо, согласно Августину, Божий Град блуждает в сущем. А сущее двояко: век и вечность, прошлое и былое, плод и древесный сок. И так же, как я не находил сущего в смерти, так не пытался искать Бога — во всем, что меня касалось, — в нашем реальном мире. Просто искал на поверхности земли воспоминание о Той, что отвечала мне взглядом на взгляд. О Той, чьи трепещущие ресницы заставляли меня таять от блаженства. О Той, чья Тень улетела в неведомые дали, оставив после себя лишь тень этой Тени. Ибо тень, бесконечно далекая от всякого тела, возникнув задолго до него, осеняет своим крылом жизнь каждого человека. Ибо, что бы ни утверждал Павел, не смерть набрасывает на все сущее темный покров этой тени. Ее непрестанно рождает Утрата, омрачающая наши жизни в свете первого дня. Эту тень, что осеняет собою время от начала времен, зовут Меланхолией. Благодаря ей все обретает несказанную красоту.
Nudus exii de utero matris. Нагим вышел я из материнского чрева. Нагим и вернусь в землю. Ибо мы ничего не принесли в этот мир, а потому ничего не унесем с собою за черные врата смерти.
Exii. Я вышел. Иначе: ушел в изгнание.
Красная гемма, едва попав под солнечные лучи, мгновенно темнеет.
Связь, которую с самого рождения мы имеем с заброшенностью, с водой, с отсутствием, с потерями, с надеждой, с мраком, с одиночеством, становится еще прочнее всякий раз, как очередной умерший падает на обочину нашей жизни. Заброшенность — вот глубинный пласт нашего сознания. Мы обделены радостью, которая еще не имела — возникнув в нас сразу после того, как мы увидели солнце этой земли, — памяти, в которой можно было бы черпать воспоминания о себе.
Глава XАд
«Что есть ад? — вопрошал Массильон[14]. — Отсутствие Страшного суда. Что означает отсутствие Страшного суда? — Нераскаянность». «Это самые страшные слова Священного писания! — восклицал он. — Они написаны в Евангелии от Иоанна, VIII, 21, где Бог возглашает: „Ego vado, et quaeritis me, et in peccato vestro moriemini“ (Я отхожу, и будете искать Меня, и умрете во грехе вашем). Вот что пророчит Евангелие: утрату Господа, смерть Господа и, как следствие, окончательная безнаказанность за грехи. Что есть утрата Бога в веках? — Одиночество. Что есть последняя нераскаянность во днях? — Ад».
Глава XIКардинал Мазарини[15]
Его терзали такие острые боли, что временами он терял способность здраво рассуждать. Именно такими словами кардинал Мазарини ответил королеве-матери, когда она осведомилась о его самочувствии. Собственно говоря, это и есть нераскаянность, овладевающая душою Мазарини. Он сам сказал Льонну 1 ноября 1659 года:
— Я так измучен, что не в силах более терпеть.
Бриенн писал: «Накануне бракосочетания Людовика XIV с инфантой Испанской, назначенного на 18 июня 1660 года, королева-мать, придя навестить кардинала в его спальне, спросила у первого министра двора, как он себя чувствует.
— Плохо.
И тут же, не добавив ни слова, он откинул одеяло и медленно свесил с кровати ногу, обнаженную до самого бедра. Бриенн рассказывает, что в эту минуту он походил на Лазаря, встающего из могилы. Его нога, иссохшая и синюшная, была сверху донизу густо усеяна белыми пятнами с багровыми вспухшими краями и выглядела так ужасно, что королева невольно вскрикнула. С этого дня кардинал проводил свои дни в постели, уже не вставая. Даже в карету четверо слуг вносили кардинала прямо на тюфяке, а там укладывали на другой, кожаный, набитый шерстью. 6 февраля 1661 года стоял сильный мороз. Случилось так, что в покоях кардинала начался пожар. Бриенн бросился в спальню к своему хозяину. И столкнулся с капитаном гвардейцев кардинала, который нес больного на спине. Мазарини вопил во всю глотку от страха. Бриенн говорил после, что он был похож на Приама, коего Эней выносил на себе из пылающей Трои. Нашли свободную кровать, уложили его. Он все еще дрожал от ужаса, охватившего его при виде горящих занавесей. „Казалось, на его лице уже лежит печать Смерти“, — пишет Бриенн. Чтобы отвлечь кардинала от страданий, из-за которых он не находил себе места, его носили в кресле, на сложенном вдвое тюфяке, по комнатам дворца на улице Ришелье. Он призвал к себе двенадцать докторов с тем, чтобы они обследовали его и нашли средство облегчить его муки. В конце консилиума он подозвал Гено и спросил:
— Гено, сколько мне осталось жить?
— Два месяца, — ответил врач.
— Весьма благодарен вам за откровенность, Гено, вы поступили как истинный друг.
И тотчас же возненавидел Гено. С этого дня кардинал забыл о пережитом страхе, — его вытеснил другой испуг. „Гено это сказал! Гено это сказал!“ — твердил Джулио Мазарини, и из его глаз катились непрошеные слезы. На следующий день после консилиума врачей Луи де Бриенн увидел, как слуги носят кардинала в кресле из залы в залу, а затем по галерее, чтобы он мог полюбоваться своими картинами. Заметив молодого человека, Мазарини сказал:
— Подойдите, Бриенн. Не прячьтесь за дверью. Я всего лишь мертвец, который не представляет опасности для окружающих, разве что они заразятся моим страхом.
Двое гвардейцев стояли перед ними с факелами в руках.
Кардинал добавил, со слезами обращаясь к Бриенну:
— Взгляните на этого чудесного Корреджо! Взгляните на этого сумрачного Рембрандта! Взгляните на эту Венеру, написанную Тицианом! Взгляните на этот „Потоп“ кисти Аннибале Карраччи! Вот самое прекрасное из того, что я любил. Ах, друг мой, Гено это сказал! Видите ли, друг мой, мне никогда не приходило в голову, что, уходя в мир иной, нужно будет расстаться не только с жизнью, но одновременно и с красотой».
Глава XIINekhuya[16]
Геракл, Адмет, Дионис, Орфей, Тиресий, Ахилл[17] — все они спускались в ад и вернулись оттуда. А вернувшись, рассказали о том, что увидели. Как могли, с трудом подбирая слова, описывали они встреченные там и вызывающие трепет лица, изначальный черный свет, сострадательность, свойственную античности. Иисус сошел в ад, как и все другие герои. Однако нам ничего не известно об аде со слов Иисуса. Это единственный герой, у которого не достало сил или мужества поведать живым о своей встрече с мертвыми.
Аристон пишет, обращаясь к грекам: «Когда Улисс спустился к тем, кто уже не дышал, он вел беседы с многими прославленными тенями, но не пожелал видеть их царицу».
Отчего же Улисс отказался увидеть Повелительницу тьмы?
Отчего Улисс-Мореплаватель проникся ненавистью к той, которую так страстно любил рыцарь Ланселот?
Отчего Иисус не захотел рассказать о том, что увидел в царстве мертвых?
Позже Данте вступит на дорогу, по которой прошли Говэйн, Тунгдал, Дрихтельм, Эней, Улисс, Гильгамеш, и в свой черед спустится в царство теней.
Глава XIIIМадам де Лафайет[18]
Целую неделю все со страхом ожидали, что смерть унесет мадам де Лафайет. Известили мадам де Севинье[19], которая ответила весьма резко: «Ну, наконец-то болезнь ее обретет название!» Мадам де Лафайет скончалась 26 мая 1693 года. Мадам де Севинье снова взялась за перо, написав 3 июня 1693 года: «Ее убила смертельная меланхолия».
Стоит хоть на миг окунуть руку в море, как коснешься, тем самым, сразу всех его берегов. То же будет, если окунуть кончик ноги в смерть, — она заберет человека целиком из мира, где правит время.
Я разглядываю старинный рисунок XVII века, заключенный в ветхую красную рамку из тисненой телячьей кожи.
Остров уже близок. Ладья подплывает к нему. Обнаженный мужчина налегает на шест. Сейчас он причалит к берегу.
Берег заполнен тенями. Это ад. Над головами грешников высятся раскидистые деревья; скалистые утесы также вздымают над ними свои острые пики, оставляя однако видимыми лица с разверстыми в крике ртами, залитые слезами, струящимися из глаз. Там и сям в древесных кронах, на самом верху, неожиданно возникают просветы, сделанные белым мелом, сквозь которые пробиваются ослепительные солнечные лучи, высветляющие ветхую бумагу, некогда голубую, а нынче поблекшую и серую; они исходят из мира живых. Я ощупываю рамку — хотя в ту пору это называлось не рамкой, а карнизом (corniche). Итак, я беру в руки этот кожаный тисненый «карниз». Смотрю на оборотную сторону. Там приклеена этикетка с надписью, сделанной старинными фиолетовыми чернилами, которые стали от времени почти коричневыми; эта бледная полустертая надпись гласит: «Берега Ахерона. Этюд Жоффруа Моума