уборки картофеля, мудрый председатель, склонившись с кобылы, справляется о здоровье новорождённого; впереди ещё один и ещё, ещё день, бесконечность упругих дней. И люди сыты, и волки добры. Самовар всегда согрет, и только некому наколоть дрова на зиму, а мягкая водка гонит и гонит похабную жалостливую слюну и несёт вечно тверёзую мысль: быть пусту, и это так просто, проще некуда. В воспоминаниях о деревне неизвестно откуда берётся, даже не берётся, а выбегает свора собак, и гонит эта сучья туча опять в омут, откуда вышел, и в омуте тоже свора, которая гонит из воды, и так до бесконечности, до самого утра, хотя я никогда не ложился, и если и паду, то вовсе не иносказательно под лапы вонючей своры на мягкой пыльной дороге, ведущей в красивый мир деревенской скуки и одиозных полотен с созревшим кошмаром растительных склок. Горожанин подчас представляет деревенскую жизнь через предметы и сцены: крынка молока, сочная герань на уютном подоконнике, вышитое полотенце, росянистое утро; вдали стрекочет передовая бригада на строптивых стальных конях, заготовка кормов и обед в поле, загорелые механизаторы балагурят в тени тополя, Шарик пьёт из дождевой лужи, жарко, страда в полном разгаре, вымпелы отличников, в огородах зреют тыквы, приятная заслуженная усталость, на сходке распределяют делянки для покоса, строгий председатель звонит в район, что-то сломалось, дождь губит хлеб, пьяного разрезало лентой косилки… что-то не то… Начнём снова: крынка молока, ящур, молния сожгла овин, в магазин не подвезли хлеба, засуха всех сортов, с утра до ночи и наоборот схватка за силос, за сено, за клубни; ливни гноят неубранный хлеб, и снова пьяный гибнет под колёсами, и везде пыль хлорофилла и зелёная усталость, и некогда половить саламандр, некогда размяться в ночной кроличьей утехе, только спокойный мудрый орёл, экономно расходуя силы, скользит который год, который век над деревней, рекой, над икотой червей и дождём, под защитой небес, под покрывалом вселенской тоски. Когда ж исчезнут орлы, а скирды вовсе бурыми станут, появляется у селянина кой-некий досуг, который заполнить можно чавканьем капусты и туманным бормотанием о негодяе-бухгалтере, или – что есть такое судьба? всплесками век по поводу шляния Агрипины, хождениями по соседям, у которых в пакостную погоду пакостное настроение, но из подвала голос доброй пищи; начинать вязать, тянуть: у Спиридоновых чесотка, у Фелоксиньи пал хряк, внучка Плинтусовых опросталась в городе, у учительницы хахаль в прыщах, Синдиреевы шифер купили… Грязь, дождь, клыки дыма над клубом, из города нет ничего, кроме фильмов Свинарка, Пастух, Тракторист и Чапаев. Сиро над одичавшим простором, дремлет земля, дремлет мысль.
Поезд уносил пьяного Козлова в секретные дали, и сам Козлов, почёсывая гнильцеватое межпальцевье, вспоминал сладкие крики «пиши!», чердак с красавицей Соней, притворно стонущей на соломе, слюни целовавших селян и слёзы той же Сони вместе с Клавой, Машей, Ниной, Таней. Смотрел из окна вагона Козлов на огоньки деревень, засыпанных снегом, и смотрел на будущее сквозь оные огни весьма мрачно.
Сразу после присяги и до конца службы увели его на разгрузку вагонов. Уголь, щебень, брёвна мелькали в его глазах все три года почётной обязанности; лишь изредка, желая поскучать, он отдыхал в карцере. Положение вещей заставляло начальство читать вслух о подвиге минёра или о вездесущем Иванове, вынесшем из горящего дома швейную машинку. Гениальный фильм «Чапаев» он просмотрел 24 раза. В свободные от виновности и сна секунды возвращался к своему дому и питался наивными воспоминаниями, схожими до зевоты; сколько раз он раскаивался в том, что когда-то… Не важно, что под этим понимать: утопленного котёнка, недопитую водку… – «когда-то» становится всё ненавистнее и, быть может… – многоточие помогает и в этом случае.
…
…
Не вернулся Козлов в Козловку. Щупая зловоние Обводного канала, вспоминал он свой первый день в Питере. Допоздна шлялся по набережным и с затаённым дыханием считал мемориальные доски.
До начала работы на стройке, где Козлов определился подсобником, оставалась неделя. В общежитии скучно, всестенно расклеены плакаты о чесотке, гриппе и надписи, подписи, записи: никотин – яд, водка – яд, здоровье каждого – общественное достояние, одна папироса уносит 23 минуты жизни, и перл заботливого таланта: быть здоровым, сильным, смелым хочет каждый человек, в этом вам всегда поможет рыба – серебристый хек! Холодное казённое бельё в чужом доме склеивало воспоминания о селе, о звоне колокольчиков возвращавшейся с лугов скотины. Козлов ознакомился с «колыбелью», побывал на «Севильском цирюльнике» и на канареек в чужих окнах подивился. Вспоминал он ещё и то, как сквозь сентябрьский ливень в подворотню, где он курил, через Мойку, из распаренной залы долетал до его простых чувств неведомый аккорд, и сквозь ливень, опять же, видел он чуть взмыленные в танце пары, победившие в неземном туре загадочного вальса; как из окна усталого трамвая видел простое житейское кино: люди в подтяжках играют в домино, женщина спит перед телевизором, школьник, прикладывающий грелку к ногам деда (живого ли теперь), двое с бессонницей, шкафы, шкафы, на них чемоданы, на чемоданах пакеты, на пакетах… трамвай завернул… мелькали и пустые гостиные с багетом и тарелками на стенах, дог в окне, девочка из мрамора: бюст живой, – спины, груди и простой человеческий лом. Но всё это было неправдой, давно, и к начальнику Бюро не имело отношения, как сам он только что сказал, прочитав мои строки и погрозив пальцем: вы хоть графоманом и числитесь, но всё же не очень… смотрите! Всё это было давно и неправда, потому как ни Петрограда нет сейчас, ни армии, ни меня, никого, только вечный Козлов, таинственным образом преобразившийся из пентюха в шефа Бюро. Но пора и отдохнуть от загадок:
Пустое поле ромашек
Пушистых, как первый снег,
Я на белых ромашках гадаю,
Солнце, радость делю на всех.
Когда тебе будет грустно,
Тоска взмахнёт рукавом,
Вспомни свою ромашку,
Счастья пушистый ком.
Не успел я поставить после «ком» точку, как получил в темя удар дубинкой. Когда очнулся, услышал от шефа: я же просил литературу делать, а не х…ту с бубенцами! Он принялся выкручивать мне ухо. Я, не теряя времени, стал исправляться.
Умная тётя, не верь мне, обману; также запомни, падла: никогда не стремился развлечь, напитать тебя кровью своих мозгов, ублажить, петь под дудочку корпораций. Конечно, если станешь поджаривать мои яйца, отрекусь от этой повести… И ещё: матерюсь я, естественно, не от плохой жизни, да и ругаюсь теми словами, каковы созданы до меня и до-до меня, их не я придумал, а тот… в шляпе, в очках, а я каженный день, сука, понял-нет, бляха-муха, спозаранок на кирпичном заводе план въяб…ю, а хули! Может, завтра меня гопники прирежут, кто же расскажет историю явную, но нежелательную, кто опишет события интересные, но замалчиваемые? Буду спешить, и если увидишь в моей трепотне «лучьше» с мягким знаком, а «в верх» раздельно – не злобись, пишем как могем.
Наконец-то шеф убрался. Только я задумался о своей судьбе и о событиях последних недель, как жуткая боль пронзила мой дырявый череп, кровь брызнула на обои, но я не потерял мужества (хитрое выражение), всё понял и отдал свою руку в чужую власть, а не то, что же скажут соседи.
…
…
Шеф открыл шампанское и по-молодецки выпил из горла́: Паша, ты в Бюро становишься известным, хочу дать совет – меньше философии, больше азарта, никакой трусости, ведь ты – под моим крылом. Кстати, прошлой ночью во сне ты обдумывал композицию своего рассказа… или, там, повести. Но ведь всем известно, что композиция это… э… строение… построение… как бы арка… которая, как ты понимаешь… способна нести… э… идею… призванную улучшить жизнь и… так сказать (он вспотел)… преобразовать в пределах… ммэ… бээ… досягаемости. Что-то я сегодня косноязычен, пойду в тир, постреляю. Он достал никелированный пистолетик и понюхал дульце. А ты, коллега, множь рукотворство на благо добромысла крепкожитейства… Я позвонил в Бюро слишком добрых услуг и выписал стенографистку, чтоб продолжить рукотворное доброжитейство не выходя из ванной – мечта идиота, в том числе и моя.
…
…
Я почувствовал, как через моё плечо кто-то читает рукопись. Это был шеф. – Творчество творчеством, а работу не советую прогуливать, время сейчас тяжёлое, опасное. – Он сверкнул зубами. – Сколько времени прошло со дня похорон Города, и Река давно высохла, а вы всё скулите по питерским картинкам. Несерьёзно. Я же сказал: меньше пейзажей, больше динамики… И почему на кухне у вас валяется целая груда стрел, вы что лучник? – Он покопался в моём столе, заглянул в портфель: оставил где-то очки, – сказал он, нагло просверкав очками. Похлопав по плечу: не опаздывать завтра, – хлопнул дверью.
Ночью мотала бессонница и мучили газы. Я отварил в соусе калитку, поел и взял гитару с наполненным брюхом. Удобно устроившись на подоконнике, запел единственному слушателю – старому тракторному сердцу:
В маленьком притоне Сан-Франциско,
Где бушует вечно океан,
Как-то раз вечернею порою
Разыгрался шторм и ураган.
Девушку ту звали Маргарита,
Чертовски красивая была.
В честь неё лихие капитаны
Часто выпивали до утра.
Маргариту многие любили,
Но она любила всех шутя.
За любовь ей дорого платили:
Кольца, ожерелья, жемчуга.
Как-то раз в притон ворвался
Чёрнобровый смуглый капитан.
Белоснежный китель и тельняшка
Облегали сильный его стан.
Маргарита плавною походкой
К капитану быстро подошла
И в каюту с голубою шторой
Парня за собою повела.
Капитан в лице вдруг изменился,
И в глазах заискрился испуг.