ладонь вниз ты сменил на жест вопрошающий ладонь вверх. Зачем? Зачем спасать тебя, собачка, зачем вмешиваться в механизм Колеса, маленький? И почему я, маленькая куча, обязан… заметить. Нет, я тебя не спасу потому что не было здесь не будет как не было и реки и тебя и нас в день назавтра и пять лет назад сто. Я, – думал ты, – ещё весь в глубочайшей тайне камня, затерян среди вопросов вопроса. Ерунда. Ты не спас человека, боялся сорваться. Глупость! Ты не спас потому что тебе не понравилось лицо. Нет. Ты не спас потому что он не спас тебя. Потому что в омуте был ты. Потому что имел право на антипомощь. Да и где тот, который осудит тебя за бездействие? Где он, как не на твоём месте твоего отсутствия. Вы были последними. Кроме вас из всего пышного разнообразия горлопанов вообще никого не было. Мне кажется – тебе повезло. Трудно представить: даже такие твердыни словесного чистоплюйства, такие величавые формулы твердолобия, НЕТ, ДА, – будут незримыми, исчезнувшими, и не разбудят сон слова биологическими притязаниями. Молчание пришло с появлением последнего пузыря. Предпоследний человек уже на дне омута. Ты огляделся. Нет, мир не изменился и не стал чище, но, несомненно, он стал пронзительнее, ибо с последним свидетелем ушло ВРЕМЯ и исчезло с последней попрошайкой звездного света сомнение в твоей многозначности.
Не забыл. Перед тем как маленький человечек скрылся в пучине он прошептал: СПАСИ…
Какие буквы он не успел дошептать: ТЕ или БО? Его глаза перед затоплением были необычайной глубины и чистоты. Теперь всё понятно: он не хотел спасения. Я ещё долго пребывал в задумчивости с протянутой рукой мокрой от дождя. Чтобы как-нибудь оправдать усилие затраченное на поклон реке ты выхватил из быстрых вод стрекозу сбитую ветром заботливо сдул с неё воду подкинул вверх. Быть может показалось как из воды несколько раз поднималась кисть предпоследнего человека и исполняла хватательное движение. Скрутив сигару из ядовитейших листьев ольшаника, задумчиво двинулся вслед за насекомым.
Когда ты видел детей, ты вспоминал слова гидролога: когда я вижу детей, я радуюсь – земные воды не иссякнут. – Несомненно это была рыба. Ты наладил снасть, закинул леску, на леске, привязанной к удилищу, крючок с червем, груз, поплавок. Стал ждать поклёвки. – Огляделся. Когда по легкому трапу сойдете на берег, невольно вдохнете полной грудью. Какой простор! Высокое небо, широкий плёс озера, полупустынный остров и соседние островки, покрытые хвойными лесами. И тишина, которая неудивительна в этой широко раскинутой стране лесов и студёных озер, местами непроходимых топей и болот, скалистых гор, стремительных рек и пенистых водопадов. Сказочны её богатства – рыба и пушнина, железная руда и соль, гранит, мрамор. – Поплавок скрылся. Ты резко подсёк. – Среди замшелых глыб нашли приют редкие породы ящериц, а кое-где и змей. В сырых местах встречаются… – Сорвалось. – …безобидные ужи. Порою пронесётся над головой белка-летяга, а вдали вдруг раздастся трубный рёв лося, усиленный многократным эхом. В этих местах можно наблюдать интересные миражи, временами возникающие над гладью озера. – Снова поклёвка. Ты подсёк и вытащил из воды маленького человечка. Он был гол, на спине имел нечто вроде стрекозиных крыльев. Из его рта лилась кровь, он дрожал и тихо стонал. Ты растерянно искал слова извинения или прощанья. Крючок высунул жало из горла, кровь постепенно остановилась. Хорошо сложенное тело пойманного существа вдруг напряглось, он вздрогнул крыльями и затих. Ты тупо глядел на жертву, голова твоя свалилась на грудь, челюсть отвисла – тебя затопила мощная боль в шее. Изо рта брызнула кровь. Всё это было так неожиданно и непонятно, что ты хотел броситься в воду, но тут увидел, что на крючок кто-то попался. Ты осторожно подсек и вытащил из воды крошечного, величиной со спичку человечка. Крылья его трепетали, из горла торчал железный крючок. Пока ты осторожно вытаскивал крючок из горла, твоя боль исчезла, кровь перестала литься из моего рта. Человечек немного покорчился и затих. Новый приступ боли. Твоя одежда в крови. Ты насадил на свинцовый груз кусочек хлеба – крючок срезал – и закинул леску. Поклевка была мгновенной. Ты вытащил человечка, мёртвой хваткой впившегося в хлеб, разжал ногтем челюсти и положил его на дно лодки. После каждого улова боль в моём горле исчезала, но ненадолго. Так ты продвигался к острову, гонимый теченьем и ветром, ежеминутно вытаскивая из воды диковинную добычу. Совсем стемнело, когда ты вступил на остров. На острове находилось озеро, в котором плавал остров, на нём – озеро поменьше, на крошечном островке виднелось вовсе незаметное озерцо, в котором бурлили силы. Разложив костер, подогрев хлеб и воду, ты обогрел выловленных человечков. Они улетели. Похоронив убитых, ты двинулся к озеру, что было. Не спалось, решил искупаться. Едва ты погрузился в воду по горло, как мягкие ткани растворились, и под водой остался один скелет. Но ты продолжил. Путь до острова закончился. Я вышел и снова обшит кожей. Прилёг. Шаги. Приближалось.
Ночной туман лицемерно оросил слезами твоё тело, чуть закрытое вязкой тиной. Под сердцем вспыхнул и погас образ возвышенной речи. Он хотел отблагодарить небо за тишину. Из груди иногда звуки. Именно они и были, похожие на клёкот, ты уже не способен на слова, преодолев ту грань, за ней звук аррры или круалл точнее передаёт чувства, чем «прекрасно». Ты забылся в обаянии исторгнутых звуков. Отдыхал долго. Козни поздней осени обыкновенно бранны. Осень, ужель судьба твоя так далека от разносудеб дней моих? Как повторяем, как презрителен, как пьян твой край и сер. Твой дом печален: трава запущена, не мною любим твой сад. Как редки встречи и пустынен берег. Мой сон был крепок, ты – здоров. Когда проснулись все, раззвездилась вода, то – отраженье, то – блеск прощанья неба с глазами и со словом, что довело весьма негладкою дорогой меня ещё живого до дня, рождённого сегодня. Тень близится, за нею утро.
Ибо иногда
Днём нечастым: с короткою стрижкой, – без насмех – ладно скроен, сшит наспех, – Бабасов приехал из глубины дрекольных напевов. В Гор-техмонтаж. Из болот, из картофельной жизни, заспичило, вишь ли, капсту провансаль пожевать и побегать по сплинам мокротным.
В деревне, что Бабосов откинул, остались две с четвертью хатки: две шишки и мишка. Барбосов приехал позу деть в буераке из камня. Мир обонять и узнать.
Чрез время он получил униформу: ватник, чепец, портянки, разряд и прописку в общажной квартире. Теперь он лимитчик в большой у-ю-ю прохвандени. Честный малый, трудяга.
И сразу же Бабосов притулился маленькой личинкой себя в некоторых моментах принципиального характера. Он весь существенно отдался пламени вдохновляющего знаменателя. Волнующая новизна чётко координировала его зримое ощущение. Поначалу он на шиши на свои сделал в этой квакдыре ремонт коридора, кухни, мест прочих. Над каждой тумбочкой осветил потолок, привёз стол в посередь кухни для игры «кто во что». Выписал «Аллигатор», «Центральную» и даже «Под яблочко». Всё это сделав, затаился.
«Люблю милую за ласки, за вертящиеся глазки, – приговаривал Банбосов, поглаживая работельный агрегат – лопасовочный станок. – Я девочка-залётка, измены не терплю, то пою, то квакаю, вечером пляшу», – Босов миловался шуткуйством с агрегаткой, тёр ветошью мехизм и не вспоминал ни одной мозговиной две шишки и мишку.
Чтоб познать экивоки самзнанья, ндо истнее, тружнее мореть через сумрак всхохота, дабы в нём разузнать имя рек. Босов вытряхивал дымц из арабистых троеполчений. Кроче, – андака, – был не такой, вить, простак.
Лучше умереть под горячие аплодисменты, чем: супротив и вкось выкуси ноздрюсю, чертыхолим грусть, удим любамбусю. Осязаемое воплощение производственных заданий, симфония лопасовочного цеха, где лопосовал Бабосов, ритм килотрафов, завизг ржушки, киточная запулынь рдении, иэх, иах – всего не передать. Одним словом, Бабосов врубился в эпикруизм движения, стал любителем металлических соблазнов, так сказать, запел о пафосе групповщины во имя, то есть сделался верным и честным в огромной телеге надежды, иначе сказать, захотел прожить так, чтобы никогда. Образно говоря, созрел для купели горячих будней, шагнул в актив механизойлера с мыслью: быстрее, дальше. Хорошо песнярить о полях, о бровях, о суконном корытце, взъехоритцею суть опалить, черепушку закрыть рукавицей. Сокровенные ахи зовут, индустрабельным запахом манят, удивляне идут на закат, до рассвета встают лапосяне. А к обеду в озойских водах суерыло, топанисто, лихо снова ноги идут в трапотах, полтотрах, рапортптахах.
Странное дело – Барбосов не злопотреблял алкогорем. Восмосно притцыной тому лучшезарное детство, патрийские визги при криках: апчхи, прилетели. Но кажется мне, что от алколя рвала бабосину грудь честная жадность: веть только подумать – цены какие на зелье, не лучше ль итти пакатасса на лызах, вноздриться в лютень, на снежных искрах прошарахать ложбину. Но сегодня лето стояло. Дня чассей, сегочас.
Бабосов отхлебнул ликер из напёрстковой рюмки, он лежкался на раз-три-кладушке. Душка, этакий еледружитель. Ждал сопружинницу, спрутку. Магнитный фон играл в кокки-бряки. Подсыпал аппетит.
Где достать буратинный антисифилин для желудёво-кишечного трактата. Пошли по тили-пили новости, на ципках. Опять кого-то орданули, кого-то звезданули. Да ты, я вижу, шагаешь в правду. Левой, левой бвей. Из детства прилетел для бабоса кукарач, солнебык и стекляная рысса. Отлежал бок, встал со складушки, прошипел в погромную кухню.
Вот шкаф тети Фени, а там – дяди Бота. Феня с фингалом, а Бот – танцев дранцев батальный шарка-тель, тюган-матюганыч, любитель мурзилки, галошный жестянщик. Страдает дипсоманией. Словесному контакту доступен, не слушает возражений, нахален. В беседе фамильярен, сексуально обнажён, эмоционально лабилен. Часты моторные разряды. Биологически опрятен. Умственное развитие не выше нормы. Социальный статус подлежит уточнению.