Ладья тёмных странствий. Избранная проза — страница 48 из 49

Всё по-человечески. Тихо, вежливо. В Питере за такие мои вопросы истерику бы устроили… Вообще в Питере все больны – одни от голода, другие от зависти, другие-третьи от богатства… В Москве 60 тысяч бездомных детей (по вокзалам живут, по окраинам, помойкам, чердакам). После Гражданской беспризорников быстро одели, повязали и насытили; худо-бедно; туберкулезом не плевали в метро и на улице, как сейчас!! Я достаточно сухой и бесчувственный человек (сделалось за последние 12–10 лет), но и то пробивает сильно вид кривоногого бамбино в 00.30 у Финского вокзала, босиком, октябрь, я ем хлеб, бамбино в полуобмороке… дождь, но без кепочки, лет 7–14?

А ведь они выживут когда (1/10 останется), они вспомнят отношение капитал-приматов, и мерседесики припомнят, они объединятся в стаи, пощады не жди, пострашнее красного террора будет, и дамы в мантелях, горжетках за 18 000 евро будут пиздюхаться в воздухе пятками.

60 тысяч бездомных – это 6 дивизий. Я не знаю, сколько в Питере, тяжело писать об этом. Тем более, что на моём столике стоит тазик с копчёными большими окунями, а в углу – бидончик с безумно охуительным настоящим молоком, от которого я ожил и оживаю дальше. 3 спальных мешка, лампа, тапки, дибутилфтолат (от комаров) – футуристическое название, ещё «Трое в лодке, не считая костогрыза». Читал давно, но здесь нечего читать больше, только свои тексты… но это хорошо. Я три дня в обморочном состоянии был, это уже привычно (аккк-лиммм-атизация?) или ржавчина мегаполиса спадает. Пил смородинно-листовой чай, кусты рядом, чайки забегают проведать меня, они не боятся меня, сильные, сикс-уальные лапки!! (нет, нет, на птерофилфакофилию я не силен, надо жень-шень есть, вот тада получится трали-вали) (шу-шутка неудачная, зато остроумная).

Sorry, можно я выйду в свободный полет, так, чтобы не давила заданность и гладкопися сюжетообразующего дыскурса?!

Вот я сижу, немного ещё денег есть, на три месяца, я могу здесь кайфовать долго, лодка есть, снасти есть, сетки есть, есть даже страшные (пружина почти от вагона, крючки – щеколда) капканы, пробивают «сороковку» (доску 40 мм), капканы на щуку. Где-то гремит гром, на сердце благостно, хочется творческого подвига.

Хочется сделать нечто, от которого-чего земля задрожала (комп-лексъ Маруси Складовской Кюри Жолио?) бы бы! Но нет, куда полезнее смотреть закаты и рассветы, рассветы и откаты. Куда полезнее, поймав в сети щучек, разложить их на сиденье и, любуясь молодецкими хищницами (ах, что за глазки у них!!), выбрать самую страдалицу, поэтессу подводного мира и, поцеловав её в «лобок» на голове, отпустить с миром: я дарю тебе свободу, ведь мне сегодня подарили небесные Силы и пульс, и еду, и радость… Немного подумав (ведь не синайская же ты человека́), и остальных отпустить в озеро. Пусть местный Нептун отметит мою доброту! А я? есть ещё творог, каша, не умру… и три огурца… тем более. А синайская «человека» закоптила бы щучек и сделала чендж, спекуль, гешефт. Я не против такого, но идти в лес и делать бабки на грибах – это всё равно, что записывать втихаря собрание друзей, а… потом, через 40–60 лет делать бабки: «Я знал того, я знал этого» (я без намёка на архивариусные интерполяции…).

Кира Мммилллеръ – есть такой художник в СПб. – как-то по-итальянски, вразнос жаловался в кругу друзей-художников: «Искусство сейчас в тупике, и ничего не спасёт, упадок, гниль, тоска, ни у кого нет свежих идей…» Я сидел недалеко… и дивился: НИ У КОГО? И толстым «живчиком» его не назовёшь… Но прав он не полностью, хотя и не Лев…

Я в меру скромен, но хотелось бы спросить, откуда я беру свои сюжеты, ходы, новации, антидекадансные (снова хочется сказать: интерполяции) неоарьергардизмы. Почему никто не удосужился исследовать этот источник, где я беру живительную водицу для литро-литературы? Ну, во-первых, во II-х и в 10-х, всем недосуг. Но я-то ведь задыхаюсь порой от наплыва, цунамической атаки новых ходов, планов, сюжетов… И это страшно, и это жизненно необходимо, ибо я – пьяница новых (старых?) идей и явлений. Я знаю, но сил нет осилить, как и что, знаю, как входить в состояние Зеро!! я допущен, мне РАЗРЕШИЛИ, я без символики говорю это… я одновременно (честно-честно!) растерян, с чего начать (это сетование, а не вопро-ответ). Тому доказательство – изобилие, как говорит Костя, шизы; а на самом деле – это хождение, искание, – ния в ночном незимнем лесу без компаса, – искание? чего? Здесь много слово-ответов… Может быть, свежего дыхания, может быть, тёплой берлоги, ужаса, который тебя перевоспитает, добрых облаков, грибника с фосфоритными зубами и навозными вилами…

Твой Б. К.

Интервью Дмитрию Пиликину

– Как в вашей жизни появилась фотография?

– Лежу на диване. За окном 1956–57 год. На шкафу, на гвоздике висит запылившийся аппарат «Смена 1» (фотоаппарат брата, а брат в армии). Почему-то взял его в руки, затвором пощёлкал, понравился звук пружинки (он был такой «весёлый»). Потом мы с приятелем, сбросившись по 2 рубля (цены ещё «хрущевские») купили на двоих пленку, сначала поснимали друг друга, а потом пошли к Петропавловке подглядывать за загорающими девушками. Затем был фотокружок в ДПШ Московского района и фотоучилище на Тамбовской улице, после которого направили работать фотографом в Горный институт. Ездил в экспедицию на Кольский полуостров и снимал горные разработки. Зарплата небольшая, но с командировочными и «северными» выходило достаточно для того, чтобы параллельно заниматься творчеством. Принимал участие в выставках клуба «ВДК» и в другие места ходил. Но смущали идеологические запреты, прежде всего, запрет на съёмки «городской наготы», непарадных задворков, которые мне были более всего интересны. Пенсионеры-пионеры бдительно отслеживали «фотографа-очернителя». Несколько раз «фотоэтюды» заканчивались в милиции, где пленку засвечивали и делали «отеческое» наставление: «Для американской Би-би-си снимаешь?!»

– Насколько андеграунд был для вас осознанным выбором?

– В 1968 году я вернулся, отслужив в армии и приятель потащил меня в кофейню на Малую Садовую. Там по вечерам собиралась «демократическая» шпана: художники, фарцовщики, «центровые», студенты, люди уличного романа. Как-то появился весьма колоритный персонаж в сатиновых штанах и прямо подошёл к нашей компании. Это был Костя Кузьминский. Нас никто не знакомил, но по глазам он сразу опознал «своих». С помощью Кости круг знакомств расширился. Тогда мы уже понимали, что существует два мира: «советский придворный» и «неподвластный творческий». Этот круг не был большим, на весь город было около двадцати точек – частных квартир (слово «салон» никогда не нравилось, салон – это кокаин, курсистки, бледные лица, предчувствие переворота, обглод), где можно было встретить интересных, живых, творческих людей. Например, у Кузьминского была удивительная библиотека, и он с лёгкостью давал читать книги, в том числе редкие издания Хлебникова, Кручёных, обэриутов. В его квартире появлялись Горбовский, Эрль, Соснора, Довлатов, Веня Ерофеев, Шемякин, Овчинников, Лён. Там же мы сделали выставку «Под парашютом». Кстати, идею названия я предложил. Хотелось во время выставки превратить квартиру в необычный выставочный зал. Так и появился парашют, свисающий с потолка.

– Успех был?

– Ещё какой. Вообще это был хеппенинг. Дверь открывала многострадальная мама Кузьминского, сам он лежал на диване в центре, в бордовом халате, приходили чекисты: чистое бритьё, бриллиантиновый пробор, кримпленовые костюмы.

– Литература началась тогда?

– Нет, много раньше. Я начал писать чуть ли не с 14 лет. (Меня тогда раздражал Чехов, талант, но как-то всё время сдерживающий и обрезающий себя). Много писал в армии. Посылал опусы в Москву, в литконсультацию. Видимо из-за этого перевели из Минского гарнизона в буддийские пустыни Монголии. Спасибо большое!

– Когда появился Борис Смелов?

– С Борей я познакомился в 1968 году. Во время подготовки очередной выставки клуба «ВДК» там появился очень сердитый молодой человек и, не подходя к комиссии, стал в стороночке показывать свои снимки. То, что он показывал, сильно отличалось от того, что делали другие. Там был особый воздух романтизма 30-х и просто удивительная печать. Я потащил его на Малую Садовую, а потом к Кузьминскому на бульвар Профсоюзов. Именно тогда Кузьминский и придумал нам прозвища – «Гран» Борис и «Пти» Борис. Кстати, любимым писателем Смелова был Достоевский и в нём самом было много «достоевщины»: обострённость восприятия, взрывной темперамент, гипертрофированная гордость, социальная пришибленность. Иногда он был просто непредсказуем.

– Осознавалась ли тогда фотография «высоким» искусством в среде художников?

– Мы об этом не задумывались. Нам нравилось снимать и наслаждаться прогулками по городу. Конечно, любая съемка требовала настроя – особого, «пьяноватого» состояния полусна, который, позволял «выхватывать» кусочки бытия. Большое значение имели книги – философская, богословская литература, которые ставили вопросы, вырывающие сознание из повседневной рутины. Именно тогда я осознал свою главную тему – успеть зафиксировать питерскую городскую жизнь в её «непричесанности». Остро почувствовал, как меняется окружающий мир. Мгновения света, фактуры, персонажи, манера поведения людей даже из ближайшего прошлого уже неповторимы. Это осознание создаёт у меня острое желание успеть поймать мгновения уходящего времени. И эта погоня безостановочна. Чудо фотографии не только в её игре с Хроносом. Однажды мой собственный снимок сорокалетней давности свёл меня с ума, или, как говорят в джакузи, «дал по шарам». На фото – тетка с девочкой, на заднем плане грядки. Лето 1961 года, я в белой рубашке, босиком, только что с купания. На кухне дымится картошка, под полотенцем ежевичный пирог. На второе – лещ, запеченый в тесте. Мирное небо. Хорошо. Сладко. И вот это фото забрало меня в себя и я «улетел» на 2–3 минуты. Вернулся в кошмарном восхищении. Моя «комсомольская» юность не одобряет мистику и спиритизм, но подобные «улетания» со мной и моими коллегами случались нередко.