[42]:
Там отвесно вниз падают гладкими стенами голые скалы,
По ним же вверх громоздится вековой лед небесного цвета,
От его замерзших кристаллов во все стороны исходит сияние,
И даже июльский зной ему не может повредить,
А совсем неподалеку от льда плодородная гора расстилает широкий хребет,
Который полон лугов, где растут корма,
Ее пологий склон блестит от зреющего зерна,
И стада сотнями утяжеляют холмы.
Столь разные, но находящиеся по соседству картины
Разделяет лишь узкая долина, где обитает прохладная тень.
Здесь крутая гора являет цепь вершин, подобную неприступной стене,
Откуда мчится лесной ручей и падает с уступа на уступ,
Вспененный поток прорывается сквозь трещину в скалах
И через нее выстреливает с невероятной силой, далеко от преграды,
Вода в своем глубоком падении разделяется на капли,
В воздухе сгущается подвижная серая дымка,
Сквозь водяную пыль сияет радуга,
А удаленная долина постоянно пьет росу,
Пораженный же путник смотрит, как по небу текут реки,
Которые изливаются из облаков и туда же возвращаются.
Галлер не только открыл в литературе эпохи Просвещения тему «восхищения Альпами» (нем. Alpenbegeisterung), он также одним из первых соединил новое восприятие горной природы с традиционными чертами швейцарского «национального мифа» (неслучайным является упоминание в поэме о Вильгельме Телле) и буколическими, то есть восходящими к античной поэзии представлениями о счастливой жизни пастухов как простого народа с чистыми нравами. Последнее направление в швейцарской литературе XVIII века было подхвачено и в высшей степени талантливо развито Соломоном Гесснером из Цюриха, который создал целый жанр – альпийские идиллии. Их сборники выходили в 1756, 1762 и 1772 годах. Идиллии Гесснера представляли собой небольшие повести, написанные ритмической прозой (что позволяло их воспринимать как стихотворения в прозе), где воспевалась простота нравов, глубина чувств и особенно привязанности к родине, а также свободолюбие обитателей гор, живущих в единении с природой.
Надо сказать, что изобретение такой важной новой составной части швейцарского мифа, как особая связь местного населения со своими горами и пастушьим образом жизни, можно отнести еще к 1688 году, когда врач Иоганн Хофер защитил в Базеле диссертацию, где описал болезнь, названную им Nostalgia. Она была свойственна швейцарским солдатам-наемникам за границей, ибо стоило им лишь услышать напев пастушьей песни (имелись в виду позже приобретшие известность в музыке мотивы Ranz des vaches), как ими овладевало неодолимое желание вернуться домой – настолько, что они готовы были бросить оружие, а потому такие песни в армии были строго запрещены.
Вот и у Гесснера, а также в других произведениях швейцарского Просвещения середины XVIII века подчеркивается, насколько для швейцарцев жизненно необходимы горы и какую пользу они им приносят: здоровое времяпровождение на свежем воздухе, изобилие молока и сыра, бесчисленные лечебные травы, которых ни в какой аптеке не сыщешь, здесь же они растут под ногами. Сами жители трудолюбивы, прилежны, экономны, удовлетворяются малым, верные, стойкие, сильного телосложения, не страдают жаждой золота и всегда готовы помочь бесплатно.
Рассуждения о «горных добродетелях» в швейцарском Просвещении тесно связаны с поисками собственной национальной идентичности. Уже в 1715 году историк из Гларуса Иоганн Генрих Чуди (кстати, близкий друг Шойхцера) первым отметил, что горы – это главный символ швейцарской свободы, поскольку они ее защищают как непробиваемые стены и неодолимые крепости. Заметим, что в Швейцарии совершенно не работали многие представления о единстве нации, которые будут сформулированы в Европе, например, общность «происхождения, веры и языка». Страна была разделена конфессионально, ее населяли люди с разным этническим происхождением, говорившие на различных языках. Выходом для просветителей в таком случае являлась попытка выстроить дискурс о едином характере и, говоря современным языком, «менталитете» швейцарского народа. Этому нисколько не мешала реально существующая политическая разобщенность швейцарских кантонов, неравенство в правах у их жителей и т. д. – ведь в этом дискурсе предполагалось, что, несмотря ни на что, старые свободы и добродетели времен основания государства на самом деле всегда живы и признаются в качестве ценности всеми швейцарцами. Основой «политического тела» нации тогда становилась именно любовь к свободе, которую даруют и защищают Альпы, а также религиозная толерантность и умение договариваться вообще (что также богато иллюстрируется в «национальном мифе»).
В этом переосмысленном образе единой Швейцарии в XVIII веке четко звучали и ноты, критикующие цивилизацию и абсолютизм, присущий европейским державам. Это прекрасно видно, в частности, в альпийской утопии Галлера, где именно «великодушие природы» в горах дарует людям всеобщее равенство и «безгрешное существование», тогда как внизу нравы безнадежно испорчены обществом, поощряющим пороки, что заставляет людей угнетать и порабощать себе подобных. Но наиболее сильно и с огромным последующим воздействием на культуру эти идеи прозвучали в трудах женевца Жан-Жака Руссо.
Благодаря Руссо идеалы альпийской свободы, представления о «естественном человеке», живущем на лоне природы и не испорченным цивилизацией, далеко перешагнули границы Швейцарии и распространились по Европе. Большую роль в этом сыграл роман Руссо «Юлия, или Новая Элоиза» (1761). Его успеху значительно способствовало умелое построение сюжета, основанного (по крайней мере, в первых частях) на напряженной любовной интриге. Уже подзаголовок романа – «Письма двух любовников, живущих в городке у подножия Альп» – четко привязывал его к альпийской культуре. Основное действие происходило в земле Во, а точнее, в местечке Кларан, которое располагается на берегу Женевского озера (между нынешними Веве и Монтрё), под отрогами Альп, образующими здесь как бы горную кулису, а финальные события, повлекшие за собой болезнь и смерть героини, – у знаменитого Шильонского замка. Бурные любовные переживания героев резко контрастируют с описанной в романе окружающей идиллической сельской жизнью, и Руссо подчеркивал, что свободные швейцарские пастухи (в противоположность савойским, над которыми «властвует господин») счастливы в своей «трогательной простоте жизни»: «Стоит поглядеть на луга, усеянные поселянами, которые ворошат сено, оглашая воздух песнями, посмотреть на стада, пасущиеся вдалеке, и невольно почувствуешь умиление, – а почему, и сам не знаешь. Так иногда голос природы смягчает наши черствые сердца» (Часть 5, письмо VII).
При этом, как виднейший представитель литературного сентиментализма, Руссо сделал важное открытие: в тексте романа он впервые изобразил горный пейзаж не в абстрактно-нравоучительном плане, а в живом взаимодействии с душой человека, то есть влияющим на его эмоции. Тем самым у Руссо горы сами по себе получали эмоциональное наполнение, служили важным фактором, воспитывающим чувства литературного героя[43].
«В путь я отправился удрученный своим горем, но утешенный вашей радостью; все это навевало на меня какую-то смутную тоску – а она полна очарования для чувствительного сердца. Медленно взбирался я пешком по довольно крутым тропинкам в сопровождении местного жителя, который был нанят мною в проводники, но за время наших странствий выказал себя скорее моим другом, нежели просто наемником. Мне хотелось помечтать, но отвлекали самые неожиданные картины. То обвалившиеся исполинские скалы нависали над головой. То шумные водопады, низвергаясь с высоты, обдавали тучею брызг. То путь мой пролегал вдоль неугомонного потока, и я не решался измерить взглядом его бездонную глубину. Случалось, я пробирался сквозь дремучие чащи. Случалось, из темного ущелья я вдруг выходил на прелестный луг, радовавший взоры. Удивительное смешение дикой природы с природой возделанной свидетельствовало о трудах человека там, куда, казалось бы, ему никогда не проникнуть. <…>
В первый же день я этой прелести разнообразия приписал тот покой, который вновь обрела моя душа. Я восхищался могуществом природы, умиротворяющей самые неистовые страсти, и презирал философию за то, что она не может оказать на человеческую душу то влияние, какое оказывает череда неодушевленных предметов. <…> Тогда-то мне стало ясно, что чистый горный воздух – истинная причина перемены в моем душевном состоянии, причина возврата моего давно утраченного спокойствия. В самом деле, на горных высотах, где воздух чист и прозрачен, все испытывают одно и то же чувство, хотя и не всегда могут объяснить его, – здесь дышится привольнее; тело становится как бы легче, мысль яснее; страсти не так жгучи, желания спокойнее. Размышления принимают значительный и возвышенный характер, под стать величественному пейзажу, и порождают блаженную умиротворенность, свободную от всего злого, всего чувственного. Как будто, поднимаясь над человеческим жильем, оставляешь все низменные побуждения; душа, приближаясь к эфирным высотам, заимствует у них долю незапятнанной чистоты» (Часть 1, письмо XXIII).
Если в «Новой Элоизе» швейцарские горы оттеняли переживания героев, а подъем вверх в Альпы способствовал их душевному очищению, то в не менее знаменитом трактате Руссо «Эмиль, или О воспитании» (1762) идеал «естественного человека» стал основой для правильного образования с детских лет. Этот трактат значительно повлиял на систему воспитания, причем именно у представителей образованных сословий (преимущественно, дворянства) в разных странах. Таким способом идеи швейцарского Просвещения достигают и монарших покоев, в чем мы очень скоро убедимся по биографии Лагарпа.
На представления о швейцарских добродетелях как основе подлинно демократического государственного устройства опирался Руссо и в своей политической философии, в частности, в трактате «Об общественном договоре» (1762) – одном из самых важных идейных документов эпохи Просвещения, который постулировал обязанность любого народа бороться со злоупотреблениями верховной власти, которая узурпирует его политические пр