Во время полуденного отдыха нас отводили на триста метров от опасной зоны.
Смерзшиеся груды земли мы долбили кайлом и ломом, грузили на тачки и отвозили за двести метров к бункеру. У каждой тачки был свой номер, а возле каждого бункера стоял счетчик, записывавший количество опорожненных тачек (ШК 251–252).
В рассказе Марголина о лесоповале, если читать его с оглядкой на часто описываемые работы в шахтах с несчастными случаями, смертями, побоями, расстрелами, труд на свежем воздухе без привязки к одному и тому же месту поначалу не кажется таким уж каторжным. Однако холодно-резкий тон Марголина, его беспощадная точность в описании хода работ, взаимоотношений с другими заключенными, поведения вохровцев быстро развеивают это впечатление. Марголину и здесь удается зафиксировать, сохраняя дистанцию, представшую его глазам систему труда и раскрыть ее человеконенавистническую стратегию:
Война началась на лесных участках. С утра до вечера стрелки охраны гнали людей от костров, десятники и начальники кружили по лесу, зорко следя, чтобы работа не прекращалась ни на мгновение. Голодные люди огрызались, на них замахивались прикладами, или десятник, выйдя из‑за кустов, заставал врасплох людей у огня, хватал «дрын» и матерщиной подымал от костра кружок отдыхавших. <…> Для огромного большинства не только 100% – полная норма, но и 30% – «беженская норма» – были недостижимы <…> (М I 70).
«Беженская норма» была установлена для выходцев из Польши или приграничных областей – «западников», как называет их, отличая от русских, Марголин. Об отдельных этапах лесных работ рассказывает Штайнер, которого из Норильска перебросили в тайгу. Он явно стремился описать этот труд как можно нагляднее:
На площади в несколько десятков квадратных километров работало несколько сот человек. Территория была окружена солдатами. Чтобы следить за всеми передвижениями заключенных, вокруг этой территории проложили широкие тропы. Если бы заключенный попытался покинуть место работы, он обязательно вышел бы на одну из этих троп и его тут же засекли бы солдаты, стоявшие друг от друга на расстоянии десяти метров. Контроль был таким жестким, что ни одному заключенному бежать не удалось.
Работали мы группами по три человека. Двое работали электрической или обычной пилой и острым топором, которым в самом начале делали на стволе зарубки. А третий топором обрубал ветви.
Двенадцать часов пробивались мы сквозь снег, доходивший до плеч. Деревья падали, а техника безопасности почти не соблюдалась. О здоровье не думали, все мысли были о том, какую пайку мы получим вечером. Чтобы получить большую пайку, группа из трех человек должна была заготовить сорок кубометров дров, обрубить ветки и распилить ствол на куски шестиметровой длины. <…>
Многие желали смерти. Заключенные-дровосеки затягивали песню, где проклинали родную мать за то, что она их родила. Не легче была работа и у бригад, вытаскивавших поваленные стволы. Ствол обвязывали веревками, и лошадь с помощью людей оттаскивала его на определенное место, лошади через три-четыре месяца обычно утрачивали работоспособность. Тогда их резали и этой кониной кормили лагерников. Из трехсот сорока лошадей, находившихся в распоряжении лаготделения 030, обычно сто двадцать пребывало в лошадиной больнице. Чаще всего у них начиналась болезнь ног (ШК 425–426).
Привлекали к лесным работам и женщин. Гинзбург изображает эту непосильную для нее работу, которую она должна выполнять после долгого перехода по тайге, куда ее отправляют в наказание. Сообщает об этом тяжелом труде и Бронская-Пампух. Обе, Гинзбург и Бронская-Пампух, находились на Колыме одновременно и, говоря об этом виде каторжных работ, используют почти одни и те же выражения, тот же язык описания. По прибытии в Магадан обеим (они не встречались) опять-таки пришлось заниматься «настоящим» женским трудом: они работали уборщицами, чьей главной задачей было мытье полов в помещениях, используемых в основном мужчинами. Помимо непосильного труда в лесу или каменоломне женщины также работали в овощеводстве, птицеводстве, в поле и в больницах. Гинзбург довелось поработать почти во всех указанных сферах, дольше всего – медсестрой в детском комбинате и в лагерной санчасти. Находясь в Казахстане, Бубер-Нойман работала в поле без какой-либо защиты от палящего зноя и почти без воды, вынужденная за ограниченное время перетаскивать мешки весом в центнер. Переноска тяжестей могла в короткие сроки полностью разрушить здоровье женщин[312].
В Буне тоже работали. Деятельность в лаборатории в качестве химика Леви пришлось сменить на физический труд. Он пишет об ужасе, внушаемом командой «Bohlen holen»:
У нас падает сердце. Bohlen holen означает носить шпалы, чтобы выложить ими дорогу в жидкой грязи, а потом с помощью рычагов катить по этой дороге цилиндр до самого завода. Но шпалы вмерзли в землю, они весят по восемьдесят килограммов каждая, таскать их – непосильный труд. Только самые здоровые, работая вдвоем, смогут справиться с такой работой, да и то их хватит на пару часов, не больше. Для меня это просто пытка. Первая шпала чуть не продавила мне плечо, в ушах стучит, перед глазами круги; соображаю, что бы такое придумать, – со второй шпалой я не совладаю (Л I 79).
И далее:
Шпала в снегу и в глине, при каждом шаге она бьет меня по уху, а снег набивается под воротник. Пройдя пятьдесят шагов, я чувствую, что больше не могу, это выше человеческих сил. Колени подгибаются, спина болит так, будто ее сжимают тисками, я боюсь оступиться и упасть. Мои башмаки промокли, в них хлюпает грязь – хищная, всепроникающая польская грязь, которая ежедневно отравляет наше и без того ужасное существование (Л I 80).
Леви подчеркивает неприемлемость самой этой работы – из лаборатории в грязь. При этом он хорошо помнит, когда был достигнут предел выносимого. Физическая боль, пожалуй, превышала душевную (от неуважения к нему как личности).
В некоторых лагерных текстах эксплуатация путем принуждения к труду предстает чем-то еще более ужасным, чем муки голода и холода, – это видно из упоминаемых во всех отчетах случаев членовредительства. Целью отрубания какой-либо части тела было сделать себя бесполезным в качестве «рабочей машины». Люди жертвовали пальцами рук или ног, кистью, ступней, лишь бы покончить с телесными мучениями от определенных видов работ. Такое самовольное приведение себя в негодность прикомандированной к лагерю рабсилой неизбежно сурово каралось.
Существовала некая иерархия мест работы в зависимости от ожидавших там страданий: угольные, золотые и никелевые рудники, лесоповал, строительство железных дорог. Самым каторжным был труд в рудниках, затем шли лесоповал, перевозка тяжелой руды в неудобных тачках, долбление вечной мерзлоты негодным инструментом. На Колыме самой страшной считалась работа в золотых рудниках – там было больше всего жертв, особенно в (военные) голодные годы и в морозы. Однако тяжесть труда зависела от места. Лагеря на западе России были не такими невыносимыми, как в Сибири (прежде всего в Норильске, на Колыме, в Воркуте). В западнорусских лагерях работа велась на фабриках, в тепле и сухости цеха, кормили там хотя бы регулярно[313].
Физические нагрузки разнились в зависимости от вида работ: веса того или иного добываемого или транспортируемого сырья и необходимых при той или иной работе (пилении, рубке, подъеме, толкании) движений, которые разрушали тело по-разному. Во многих текстах встречаются соответствующие жалобы, нередко по поводу каких-либо конкретных частей тела, конечностей, прежде всего спины и рук. Плохо защищенные руки стирались в кровь о рукоять лопаты или кайла и ручки тачек. Обморожения рук и ног затрудняли или делали невозможным их использование.
Между теми, кто ежедневно отправлялся на работу, и их рабочим инструментом формировался некий союз. Исправный инструмент мог облегчать жизнь своему обладателю, вызывая зависть других работников. Из соприкосновения орудий труда с руками рождалось особое отношение: взяться за рукоять лопаты, взвесить ее; проверить годность тачки – устойчива она или опрокидывается; выяснить, достаточно ли острый, чтобы врезаться в землю, край у заступа. На архивных снимках можно увидеть эти инструменты в действии. В упомянутой выше документации ГУЛАГа представлены изображения найденных инструментов, которые потрясают очевидной примитивностью. С гнетущей точностью описал рабочие процессы и обращение с оборудованием Шаламов. Два из своих «Колымских рассказов» он посвящает тачке, совершенно в духе литературы факта, требовавшей сделать предмет «героем» текста (впрочем, сам он как «фактолог» от нее дистанцировался)[314]. Правда, его рассказы о тачке имеют двойной фокус: с одной стороны, изображаются сама тачка как рабочее приспособление, ее функции и возможности, частая замена определенных неэффективных моделей, а также отдельные этапы работы, которые тачечник должен пройти со своим грузом от ямы золотого разреза до места промывки; с другой – описываются телесные страдания, боль в отдельных группах мышц, сложность удержания легко опрокидывающейся тачки на узком трапе, унижения со стороны более ловких работников и тычки надзирателей. Как показывает Сюзанна Франк, Шаламов проводит инструктаж по организации труда[315], наставляя будущего тачечника тоном бывалого.
И раз за разом встречаются описания нестерпимых мышечных болей, растущей слабости и угроз со стороны надзирателей.
С удивлением и тревогой изображают авторы лагерных текстов неудержимый, нередко пугающе быстрый физический упадок солагерников, даже крепких, часто выходцев из крестьянской среды. Самонаблюдение сменяется наблюдением за другими, которое в свою очередь влияет на самонаблюдение. Именно отслеживание изменений в конечностях и мышцах выходит на первый план на разных этапах изнеможения.