Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе — страница 66 из 101

Именно эта совокупность исторических изысканий, фикционального отчета о личном опыте и анализа системы отвечает притязанию на художественное исследование и наряду с сарказмом, стилизованным цинизмом, эмпатией допускает и такие призывы:

Пусть будет путевым мешком твоим – твоя память. Запоминай! запоминай! Только эти горькие семена, может быть, когда-нибудь и тронутся в рост.

Оглянись – вокруг тебя люди. Может быть, одного из них ты будешь всю жизнь потом вспоминать и локти кусать, что не расспросил. И меньше говори – больше услышишь. Тянутся с острова на остров Архипелага тонкие пряди человеческих жизней. Они вьются, касаются друг друга одну ночь вот в таком стучащем полутемном вагоне, потом опять расходятся навеки – а ты ухо приклони к их тихому жужжанию и к ровному стуку под вагоном. Ведь это постукивает – веретено жизни (СА I 465).

В работах по истории ГУЛАГа сообщается о нескольких лагерных восстаниях (в Норильске, Воркуте и др.), но с учетом обстоятельств подготовки, осуществления и кровавого подавления особо выделяются «сорок дней» восстания в казахском Кенгире. Длилось оно с 16 мая по 26 июня 1954 года, то есть произошло уже после смерти Сталина[457].

В качестве источника информации об этом восстании используется глава «Сорок дней Кенгира» из «Архипелага ГУЛАГ», но очевидцем описываемых событий Солженицын не был. Правда, в годы заключения он стал свидетелем Экибастузской забастовки, которой посвятил главу «Цепи рвем на ощупь» (СА III). О Кенгирском восстании, то есть о событиях в Особлаге № 4 или Степлаге – лагере примерно на 10 000 заключенных близ Джезказгана, Солженицын, по-видимому, узнал от его участников. Было создано своего рода самоуправление, распределены задачи и сферы труда, включая производство «холодного» оружия, самообеспечение, изготовление средств связи, например собранного из разных приборов радио для обмена информацией внутри лагеря и с несколькими далеко разнесенными «лагпунктами». Контакт с внешним миром осуществлялся при помощи листовок и воздушных змеев, которых мастерили заключенные-чеченцы, с написанными на них просьбами о помощи или требованиями приезда члена ЦК. Некоторые из восставших были военными, руководил всем бывший полковник Красной армии, многие участники были ветеранами Второй мировой войны, то есть имели военную подготовку. Сообщается, что уголовники выразили солидарность с политическими и что участие в восстании приняли большинство заключенных самых разных национальностей.

Переговорщикам был передан подробный перечень требований, касавшихся улучшения условий заключения. Из-за невыполнения обещаний восстание вспыхнуло с новой силой – и было подавлено силами Красной армии с применением танков. В годовщину этого восстания, ставшего кульминацией истекающей лагерной эпохи, о его событиях и сегодня вспоминают ветераны и люди, неравнодушные к истории: оно символизирует заново обретенное самосознание. «Сорок дней Кенгира», как называет их Солженицын[458], называют концом сталинского ГУЛАГа. (Ср. текст Бронской-Пампух.)

Тот факт, что Солженицын – свидетель и получатель свидетельских показаний – посвятил этому восстанию отдельную главу, важен вдвойне. Во-первых, это двух- или многоголосие, присоединение своего голоса к голосам других, подтверждает поэтику всего произведения; во-вторых, событие бунта имеет как историческую, так и этическую сторону: разорвать цепи – значит вернуть себе человеческое достоинство и вырваться из системы, хотя каждая такая драма восстания заканчивалась плачевно.

Писательская мотивация Солженицына – сочетание «художественного» с «исследованием» – не привела к жанровой разнородности. К художественному здесь относятся сквозные повествовательные нити с автобиографическим оттенком или же исходящие от квазиаукториального рассказчика, умение создавать человеческие портреты, но прежде всего – владение разными стилистическими регистрами: от иронии, остроумия, сарказма до нравоучительности и эмпатии. В своем многоголосии и стилистическом разнообразии (или несмотря на них) «Архипелаг ГУЛАГ» неоднократно использовался в качестве исторического источника и, соответственно, исследования даже тогда, когда статистические предположения автора требовали корректировки, а ошибки (для такого огромного труда, впрочем, весьма малочисленные) исправлялись свидетелями. Решающими факторами стали точность описания лагеря и анализ системы, ее возникновения и дальнейшего развития. Уже упомянутый сборник «Система исправительно-трудовых лагерей» (Das System der Besserungsarbeitslager) ясно указывает на это своим посвящением «К 25-летию выхода в свет книги А. И. Солженицына „Архипелаг ГУЛАГ“». Авторы «Системы» цитируют труд Солженицына в качестве важного источника наряду со «Справочником» Жака Росси и другими текстами. Эта подкрепленная архивными данными и статистикой документация истории исправительно-трудовых лагерей – строгое и холодное соответствие письму Солженицына, которое в русской рецепции критиковали за морализаторство. Морализаторский тон заметен в оценке Других, то есть уголовников, но – здесь уместно сравнение с Леви – также и тех, кому удалось выжить, причем здесь морализатор не исключает и самого себя. Субъективное негодование по поводу людского несовершенства сменяется объективным тоном обвинения, которого взыскуют наблюдения и находки. В конечном счете речь в этом «исследовании» о раскрытии механизмов, приведших в движение репрессивный аппарат и поддерживавших его работу, и о рассмотрении политико-идеологических предпосылок, результатом которых явились беспримерные акты массового истребления. Однако «Архипелаг ГУЛАГ» включает в себя не только стратегию разоблачения, но и антропологию преступников и жертв.

23. Возможность письма: Густав Герлинг-Грудзинский

Оригинальное название книги – Inny Świat. Zapiski sowieckie («Иной мир. Советские записки») отсылает, как уже сказано, к пассажу из «Записок из Мертвого дома» Достоевского, где говорится о полной инаковости мира заключенных. Эта цитата не только «называет своим именем» атмосферу всей лагерной жизни автора, но и указывает на литературную традицию. В «Записках» Герлинг-Грудзинского подробно рассказывается об этой внезапно возникшей связи с текстом, автор которого был ссыльным в царской России. Возникает впечатление, будто лишь это соприкосновение с отчетом о чужом опыте дало толчок к написанию собственного. Чтение «Записок из Мертвого дома» (о котором еще пойдет речь) побудило Герлинг-Грудзинского как бы переписать их или продолжить; это – интертекстуальная связь, причем более поздний текст позволяет по-новому интерпретировать старый.

Но подобного рода тексты не следует читать как литературу (чисто) художественную, поскольку такое чтение нейтрализует их содержание, их цель, их свидетельскую функцию. Герлинг-Грудзинский неоднократно подчеркивал это после выхода своей книги и впоследствии в интервью.

Одним таким интервью, в котором затрагиваются вопросы как самовосприятия, так и рецепции, открывается польское издание 2016 года. Герлинг-Грудзинский дал его литературоведу и культурологу Влодзимежу Болецкому в конце 1999 года. Эта беседа дает представление о мотивах и интенциях письма, которые другими рассматриваемыми здесь авторами высказывались лишь частично.

Уже в самом начале Герлинг-Грудзинский признается:

Я хотел, чтобы молодые люди, которым сейчас столько же лет, сколько было мне, когда я, оказавшись в лагере, столкнулся с «иным миром» коммунизма, осознали то, о чем пишет в «Истоках тоталитаризма» Ханна Арендт: мы не застрахованы от повторения тоталитарных зверств[459].

Ему важно было разоблачить тоталитаризм, с которым он лично столкнулся в двадцатилетнем возрасте, в духе Ханны Арендт. В беседе, которую он, восьмидесятилетний, ведет с Болецким уже после событий балканских войн, спровоцированную Милошевичем этническую чистку он рассматривает как продолжение тоталитарного мышления и действий, называя это так: «Это классическая тоталитарная „икота“» (to jest klasyczna «czkawka» totalitarna). О советских лагерях принудительного труда и процессах 1930‑х годов он, по его словам, узнал из прессы и двух книг, являющих собой ранние свидетельства знаний о лагерях, – знаний, которые эти книги явно не смогли распространить достаточно широко[460]. На вопрос о сопоставимости обеих систем концентрационных лагерей следует ответ, также звучащий у Солженицына и Марголина; сам Герлинг-Грудзинский ссылается на Шаламова: немецкие лагеря смерти делали свою работу истребления быстро, советские же – медленно (по десять, двадцать лет), но с неизменным успехом. Вопросы Болецкого подталкивают Герлинг-Грудзинского к ожидаемым ответам общего характера, затрагивающим идеологию XX века и ее последствия; отвечая на вопрос о восприятии лагеря, он рассказывает о первоначальном шоке и постепенном привыкании, причем последнее расценивается как результат тоталитарных механизмов, а гарантом этого суждения опять-таки выступает Шаламов.

Более информативен ответ на вопрос о том, как ему удалось написать об этом ином мире, не поддаваясь его «превратной логике» (logika oblędna). Русские заключенные, утверждает он, покорялись быстрее, принимали свою участь как нечто неизбежное; исключения – Солженицын и Шаламов, которые остались несломленными (nieugnięci). Польские же арестанты с самого начала сопротивлялись, в том числе из патриотических соображений, не отказывались от акций протеста (что едва ли удалось бы им в случае более длительного пребывания в лагере, признает он). Свой опыт он описывает как экзистенциальный, общий с другими узниками независимо от происхождения и причины попадания в лагерь. В связи с этим он говорит о прямо-таки метафизическом опыте переживания зла: «Было впечатление организованного чудовищного зла». Это и есть предмет его книги. Демоническую природу зла он познал в Ерцеве, о «банальности» же зла узнал лишь впоследствии от Ханны Арендт.