Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе — страница 85 из 101

Воспоминание о тяжелой инфекции с высокой температурой, благодаря которой она попала в санчасть, побуждает ее описать работу больницы. Подобно Марголину, Герлинг-Грудзинскому и Гинзбург она изображает само учреждение, систему и компетентного врача-спасителя.

Поскольку из присужденного пятилетнего срока она провела в ГУЛАГе только два года, многие превратности длительного заключения и последующей ссылки в ее тексте не упоминаются. Зато она может предпринять попытку сравнения двух лагерных систем при помощи отчета о концлагере Равенсбрюк, куда ее отправляют в 1940 году (в рамках соглашения о немецких коммунистах между Советским Союзом и национал-социалистическим режимом). Выдворению в Германию предшествовало временное пребывание в знакомой ей по первому аресту Бутырской тюрьме, где ее и других заключенных превосходно кормят, размещают в «комфортабельных» камерах с кроватями и снабжают новой одеждой, чтобы привести в презентабельный вид перед выдачей. Она сочувственно вспоминает знакомство с брехтовской актрисой Каролой Неер, в 1920‑е заметно повлиявшей на стиль советского театрального искусства; в 1936 году она была арестована, и на момент их встречи дальнейшая ее участь оставалась неясной. Бубер-Нойман была очарована ее красотой. Работая над своими записками, она не могла знать, что Карола Неер умерла от тифа в тюрьме Соль-Илецка под Оренбургом в 1942 году[532].

Все описываемые Бубер-Нойман события тесно связаны с другими людьми, которые появляются, разделяют ту же участь, исчезают, с которыми она вместе работает, ест, голодает, которые вынуждены терпеть антисанитарию, нашествия блох, вшей, клопов. Многих из тех, с кем ее объединяет такая общность, она называет по именам. Реконструируя целые диалоги, она пытается передать темперамент и мнения других заключенных. Равенсбрюкские уголовницы в ее воспоминаниях бранятся, ведут себя непристойно или просто нагло; их язык она имитирует при помощи берлинского диалекта. Иное дело – контакты с теми, кому она могла поведать о своей жизни в Советской России. Одним таким человеком была Милена Есенская:

Поскольку Милена была писательницей, мой рассказ о сибирских впечатлениях подтолкнул ее к решению написать, если мы выживем и вновь увидим свободу, книгу. Ее воображению рисовалась вещь о концентрационных лагерях обеих диктатур, с перекличками, марширующими колоннами в арестантской одежде и низведением миллионов людей до уровня рабов: в одной диктатуре – во имя социализма, в другой – ради блага и процветания господ (BN 216).

Освободившись из лагеря, Бубер-Нойман напишет книгу о погибшей в Равенсбрюке подруге[533].

Еще одна слушательница – французский этнолог Жермена Тильон, в 1943 году депортированная в Равенсбрюк за участие в Сопротивлении; о существовании в Советском Союзе исправительно-трудовых лагерей она узнает от Бубер-Нойман[534]. Быть может, это знание среди прочего способствовало тому, что впоследствии она совместно с Давидом Руссе основала Commission internationale contre le régime concentrationnaire, которая занималась разоблачением преступлений обеих репрессивных систем.

Общаться с коммунистками Бубер-Нойман было, напротив, трудно: с одной стороны, они отвергали ее за троцкизм и полагали ее арест в Советском Союзе оправданным, с другой – считали исправительно-трудовые лагеря ее выдумкой. Многие разговоры оборачивались идеологическими спорами; между возвращенными на родину из ГУЛАГа и теми, кто защищал свои коммунистические идеалы, понимания быть не могло, – что in nuce соответствовало идеологическим разногласиям в Западной Европе.

Наблюдения за другими заключенными подтолкнули ее к фундаментальным размышлениям об арестантском состоянии, о самоощущении узников, об изменении их морального настроя, которыми она пытается поделиться с читателями:

Чтобы смириться с собственным статусом заключенных и приспособиться к лагерной жизни, людям требовались месяцы, некоторым даже годы. В ходе этого процесса полностью менялся и человеческий характер. Ослабевал интерес к окружающему миру, к чужим страданиям. Реакция на страшные события теряла остроту и длительность. Когда становилось известно о смертных приговорах, расстрелах, членовредительстве, ужас нередко длился каких-то несколько минут. <…> Подобную перемену я наблюдала и в себе. Помню, в Равенсбрюке, когда кто-нибудь из асоциальных падал в обморок или одной из стоявших рядом с нами цыганок в очередной раз становилось плохо с сердцем, я первое время бросалась на помощь. <…> Но в 1944 году, когда я случайно зашла в лазарет и увидела полные коридоры хрипящих умирающих, то пробиралась между ними с одной мыслью: не хочу больше этого видеть, не хочу слышать (BN 191).

Это опровергающее Тодорова утверждение она дополнительно заостряет в следующей оценке: «Христианство утверждает, что страдание просветляет и облагораживает человека. Жизнь в концлагере доказала обратное. Полагаю, опаснее страдания только его переизбыток».

В этом смысле ее наблюдение касается тех солагерниц, которые, получив в лагерной системе должность и, соответственно, власть над другими, безжалостно пользуются ею, а также отношений власти внутри лагерной системы в целом. Она пишет об иерархии исполнителей разных функций (упоминая о взяточничестве облеченных властью), в которой участвует сначала как старшая по бараку, затем – как старшая по блоку (у «исследовательниц Библии»). Она прослеживает связанные с этими отношениями власти конфликты:

Отношения между главной надзирательницей Лангефельд и комендантом, начальником лагеря и вновь назначенным «трудовым инспектором» Дитманом становились все более напряженными. Обе стороны усердно собирали друг на друга компромат. Лангефельд знала о бесчисленных случаях коррупции и хищений, затрагивающих всю верхушку СС, а те, как мне тогда казалось, пытались доказать, что главная надзирательница не справляется со своими обязанностями (BN 253).

Прислали наблюдателя, «гестаповца Рамдора. Его шпионская сеть ширилась день ото дня». Он наводит ужас на женщин, избивая их и вымогая признания.

Происходившее в лагере Бубер-Нойман изложила таким образом, чтобы записываемые наблюдения давали повод вспомнить имена целого ряда действующих лиц. Каждое названное имя сопровождается оценкой. Она выделяет особые случаи: например, вышеупомянутую надзирательницу Лангефельд, у которой она работает машинисткой, Бубер-Нойман пытается переубедить при помощи все более настойчивых аргументов, выступая в роли нравственной инстанции и побуждая пока еще сомневающуюся начальницу к поступкам вроде «отказа от перевода в штрафной блок». Затем ее саму арестовывают за сокрытие «приказов о наказании» и приговаривают к заключению в темном карцере.

Этот эпизод с карцером, где она проводит два месяца под неусыпным наблюдением садистки надзирательницы, имеет черты отрывка из gothic novel. Ее мучают голод, боль, холод, а также сны и беспокойство об ослабевшей подруге Милене. Не сознавшись в коммунистической агитации на повторных допросах, она навлекает на себя приговор к отправке в Освенцим. «Мне казалось, будто в щели тюремного окна проникает запах горелого мяса. Или мне только мерещится из страха перед Освенцимом?» Перестукиваясь с соседкой, она узнает, что за зданием тюрьмы начал работу «новый крематорий» (BN 264).

Из описания времени после карцера становится ясно, что условия ухудшились; она рассказывает о ситуациях, когда ей приходится помогать другим: например, лежа почти при смерти из‑за фурункулеза в «палате смертников», она прячет под одеялом приговоренную к газовой камере узницу, которая, хотя ее не обнаруживают, выскакивает сама, узнав, что в газовую камеру сейчас отправят ее мать.

После нового попадания в темный карцер она, не вполне здоровая, переживает некое «помрачение», сопровождаемое чарующими снами о далеких пленительных краях со счастливыми свободными людьми, – своего рода онейрическое помрачение, которое не покидает ее даже после выхода из карцера, где она провела в темноте несколько недель. Лишь странный вид заключенных в ярких, подчас элегантных, необычного кроя, однако снабженных метками на спине платьях вернул ее к реальности. Она узнала, что заключенным раздали одежду убитых, которая почти заменила собой робы.

Из-за ослабленности она избежала задействования на таких вселявших страх работах вне лагеря, как труд на производстве боеприпасов или строительстве аэродромов, и была отправлена на работу в лес, которая оказалась вполне сносной благодаря дружелюбным надзирательницам:

Утро выдалось туманное, и деревья, мох, бурые листья покрывала легкая изморозь. Я и забыла, как это чудесно – ступать по мягкой лесной почве, где утопает нога и хрустят сухие ветки (BN 270).

Лесное счастье оказывается недолгим; она попадает в пошивочную мастерскую, то есть на крупное производство, чьи функции, структуру и организацию описывает в своем обычном для отрывков о лагерных учреждениях стиле в главе «Умершие и выжившие». Но даже в воспоминаниях смерть Милены предстает тем моментом, когда она начала отчаиваться и терзаться вопросом: «Зачем жить дальше, если Милена должна была умереть?». От отчаяния ее спасают письма, в частности от родственника, который не только связывает ее с прежней жизнью, но и информирует, например, о секретном оружии «Фау-3» при помощи посылок с зашифрованными сообщениями, но прежде всего – художественные репродукции, которые отправителю удается спрятать в одной такой посылке: цветные репродукции «Рыбацких лодок» и «Подсолнухов» Ван Гога и «Домика на Сене» Ренуара. Невероятное зрелище, ведь она уже много лет не видела произведений искусства. Неудивительно, что эта акция спасения ей запомнилась. В другой раз она получает расписные пасхальные яйца, миниатюры на которых изображали любимых животных ее детства, а одно поразило миниатюрой «Персей и Андромеда», где Персей представал воином-драконоубийцей. Она поняла смысл: Третьему Рейху грозит смертельный удар. Тайные послания миниатюр поддерживали ее и еще нескольких посвященных.