наша Зора должна быть благодарна за то, что из лагеря в Ясеноваце, где мучительная смерть была известной данностью, ее перевели в лагерь в Лоборграде, где ни пытки, ни насильственная смерть не практиковались, как вид усиления преступных склонностей в человеке?[91] Когда господин профессор Павлович, держа за руку, привел в наш дом девушку, которую мы сразу приняли как нашу Зору, возможно, и я сразу почувствовала, как мне потом всегда казалось, что это крупное юное, наполненное ужасом создание, как напуганный жеребенок со звездой счастья на лбу, несет с собой не только чистейшую радость бытия, но вселенскую покорность судьбе. Если мне тогда действительно так казалось, если это не «ложные воспоминания», как посчитала бы моя дочь («Это все-таки „ложные воспоминания“, мама»), то это самое первое впечатление о Зоре только подтверждалось в последующие недели и месяцы: еще тогда стало очевидно, что вместе с нашей Зорой, несмотря на ее запуганность, к нам пришло умение жить, в котором ей помогала сама жизнь.
Поэтому не было ничего странного в том, что под рукой нашей Зоры раны Павле Зеца, выглядевшие поначалу совсем нехорошо, как-то быстро стали затягиваться, а сам художник — выздоравливать. Больше не казалось странным, что никто из тех, кто считался «нежелательным» в собственном доме, даже не догадывался о его присутствии в убежище этого самого дома. Такое счастливое стечение многочисленных обстоятельств, причем, довольно-таки невероятных, я все больше была склонна приписывать счастливой звезде нашей Зоры, но в ту пятницу, 5 марта 1943-го, у меня был повод подумать, что над судьбой раненого художника бдит не только Зорина счастливая звезда, но и его персональная, Павле. Могла я и подумать, но не в том сейчас, что и наше убежище осенено неким высоким покровительством: что боги или сам Бог особенно радеют именно о тех, кто, как Павле Зец, отрекаются от них. Радеют и опекают.
Все это я поняла позже, как позже поняла и то, что, наверное, в ту пятницу, счастливая звезда Павле Зеца, а не Зорина, начала направлять мои поступки, управлять моим поведением.
Поведение было необычным в той же мере, что и поступки.
Как только, когда Павле Зец вышел из «зимнего сада», я увидела между фикусом и книжным шкафом из «пламенного махагони» лицо Кристы Джорджевич, встрепенулась, как и растения рядом со мной, и, как и они, внезапно наполнилась энергией. В «зимнем саду» больше никто не вегетировал, никто не погружался в безысходность. Это лицо словно бы передавало мне какое-то послание, и я сразу же начала, насколько решительно, настолько же и бессознательно, следовать инструкциям из этого послания.
Не раздумывая, я позвонила по телефону госпоже Кристе Джорджевич, которая, вообще-то, не очень мне симпатизировала, и я ей тоже, но госпожа ответила на звонок. Она не удивилась, что я звоню ей спустя столько лет, и не поразилась, что хочу увидеться с ней как можно скорее: она согласилась встретиться в тот же день, в пятницу, 5 марта, через полтора часа после нашего разговора. Примерно полтора часа, как полагала госпожа Джорджевич, было необходимо и мне, и ей, чтобы собраться и доехать до круга на Топчидерской Звезде[92], где мы встретимся.
По всему выходило, что наша взаимная антипатия, если когда-то и существовала, то в этих обстоятельствах была совершенно излишней.
Так началась обычная, на первый взгляд, последовательность событий, которая, как обнаружится позже, по своей сути окажется необычной. Но об этом я смогу рассказать, только когда доберусь до госпожи Джорджевич, Кристы, которая ждет меня на Топчидерской Звезде.
Чтобы туда попасть, я должна была в ту пятницу, 5 марта 1943-го, покинуть свой пост. Потом сообщить Павле Зецу, что я предприняла, и собраться на выход. Все шло легко, но сам выход оказался тяжелым делом. Несмотря на новую ситуацию, остался старый страх, словно какого-то проклятия: я боялась переступить порог, выйти из квартиры, пройти по коридору, потом вниз по лестнице, оказаться на улице, в мире внешнего бытия.
В подготовке к выходу мне помог и Павле Зец: он предупредил меня, чтобы я ни в коем случае не надевала ни шляпу, ни пальто с мехом, ни туфли на каблуках, и, тем более, все это вместе. Так снаружи, сообщил он мне, в этом внешнем мире, никто больше не одевается. Я должна была надеть какой-нибудь темный платок, пальто спортивного кроя, не очень элегантное, если у меня в гардеробе вообще такое есть, и старые уличные туфли с толстыми чулками.
Камуфляж принес мне известное облегчение: я почувствовала, что лучше готова к выходу, и словно бы меньше боялась, когда, зажмурившись, перепрыгнула через порог и оказалась в коридоре. Потом, уже спокойнее, спустилась по ступенькам, прошла через вестибюль, в котором уже не было темно-красного ковра, и вышла на улицу.
Я никого не встретила.
Улица была пустой и незнакомой.
(Вообще-то, с моего последнего выхода прошло много времени, с момента последнего выхода из забаррикадированного пространства.
Может быть, я в последний раз выходила в тот долгий июньский день, в самом его зените, до бакалеи на углу, спросить дрожжей, а бакалейщик, армянин, который не был мне другом, ни в коем случае, низко кланялся, как лавочники в Адене, и бог знает, где еще, а снаружи, в том долгом дне, была жара, и на Соборе Святого Михаила Архангела звонили полдневные колокола.)
Она права: я не был ей другом. Тогда. Ни в коей мере. Мальчик был ей другом. Тот, во мне. Сентиментальный.
Ни одного другого выхода из дому я не помню.
До этого, в пятницу 5 марта 1943-го.
И опять все шло гладко.
Я быстро шла вверх по пустой улице Досифея, покрытой тонким слоем льда. Не скользила, потому что лед был посыпан песком: немецкие власти строго следили за тем, чтобы улицы чистили и посыпали. Золой или стружками, все равно. Об этой строгости свидетельствовали и огромные кучи только что счищенного снега, почти белого, аккуратно вдоль бордюров сложенного в сугробы.
Я быстро дошла до Княжеской площади: там, невидимо, из-за белых облаков, какое-то белое солнце проливало разбавленный белый свет, в котором все фигуры прохожих, — по правде говоря, это были только женские фигуры, и они, редкие и закутанные в темные пальто, шали, платки, понурые, — превращались в черные, одеревеневшие тени.
Князь ехал верхом по белой пустыне, и он весь черный.
Я села в пустой трамвай. Ноги у меня дрожали, и руки. Все внутренности дрожали. Трамвай проезжал мимо высотного здания «Албания», мимо Пражского банка. Фонтан, очищенный от снега, не работал, но на головках разинувших рты черепашек-изливов кучками вместо корон лежал забытый, смерзшийся снег.
Трамвай громыхал по площади Теразие, побелевшей. Пустой.
И река была совсем белой, Сава, там, под Теразийским склоном.
Похоже, что нигде никого нет. В этой белизне.
А потом, на остановке «Площадь Теразие», я увидела перед гостиницей «Москва», которая сейчас, под оккупацией, называлась «Сербия», знакомую фигуру, прислонившуюся к стволу дерева.
Какой-то мужчина. Крупный, с крупной головой. Некрасивый.
Он держал под мышкой картину. Небольшой холст.
И подавал мне знаки, правой рукой. Господи, да он жив! Он жив!
В последний миг я выскочила из трамвая и побежала.
К дереву.
Но под деревом никого не было.
Никого не было ни под одним из деревьев во всей аллее.
Ни перед гостиницей «Сербия».
Ни на площади. Белой.
Ни на Балканской улице, ни на Призренской.
Нигде никого не было.
Я вернулась к тому дереву: вокруг ствола на снегу, покрытого тонкой ледяной коркой, не было отпечатка ничьих ступней. Снег вокруг дерева был состарившимся настом.
Я вспомнила: ведь тот, кого я видела стоящим здесь, прислонившимся к стволу, держит слева под мышкой небольшой холст, а правой рукой подает мне знаки, одет только в белую сорочку, немного распахнутую, под черным жилетом. И я была готова биться об заклад, что так и было, — он стоял босой на снегу. Да, без башмаков.
Я села в следующий трамвай, совершенно пустой. Ехала в надежде, что, может быть, опять увижу Саву Шумановича, около «Лондона», или «Академии»: нет, его не было. Ни на одной, ни на другой остановке, там болтались какие-то скрюченные женские фигуры с торбами через плечо.
Может быть, он хотел знаками сообщить мне, что будет ждать меня у «Мостара».
Ни на остановке «Мостар» никого не было.
Я вышла из трамвая, напрасно оборачиваясь, а потом медленно пошла в гору, под черными деревьями и белым небом, к Топчидерской Звезде.
Хрупкая фигурка уже была там. Прогуливалась. Одинокая, по кругу. Черная, под белым небом. И она. Как деревце.
Это госпожа Криста Джорджевич, повязанная платком, дожидалась меня, в поношенном габардиновом пальто от «Тивара»[93].
Мы взглянули друг на друга, оценили степень камуфляжа, улыбнулись. И только потом поздоровались.
И медленно пошли по заснеженным улицам Дединья[94].
По пустым улицам.
Две, когда-то элегантные белградские дамы на поздней утренней прогулке. В легкой, так сказать беседе.
Я рассказала о пребывании Павле Зеца в нашем убежище.
Она заметила, что Павле Зецу повезло.
(Она, Криста, первой использовала это выражение. Первой поняла, что в данном случае повезло означает правду.)
Тогда я узнала, что последовательность событий, случившихся в ту пятницу, 5 марта 1943-го, и казавшаяся мне обычной, была, вообще-то, совершенно необычной. Последовательность, связанная с Павле Зецем.
Итак, госпожа Джорджевич сообщила мне, что она больше не живет в своем доме в Сеньяке. Давно. Живет она на разных конспиративных квартирах, в провинции. Еще с осени 1941-го. Дом в Сеньяке находится под надзором, как явка участников движения сопротивления. Если бы ее не предупредили, что надо скрыться, причем вовремя, то сейчас она была бы или в лагере Баница, или в одной из общих могил. Опустевший дом еще долго оставался под наблюдением Специальной полиции Белграда. Сегодня она первый раз, спустя почти год, приехала в Белград и сегодня же впервые побывала в своем доме. Недолго пробыла, два часа, необходимо было приехать именно сегодня, вопреки здравому смыслу. Самым неразумным, конечно, было то, что в течение первого же часа она ответила на мой телефонный звонок. Когда телефон зазвонил, она знала, что ни в коем случае нельзя снимать трубку, но ей показалось, что именно это она должна сделать. Ответила и услышала мой голос. И поэтому она сейчас здесь, что также противоречит здравому смыслу, но с самого начала войны она не прислушивается к его советам.