головый.
Нет, этого им было у меня не отнять, то, что я вынесла из бывшего кабинета профессора Павловича, то сияние с небольшого холста Шумановича, сияние, спрятанное внутри меня; они не могли отнять у меня ни того, видимого только мне, молодого Шумановича 1928 года, встретившего меня в прихожей, чтобы придать мне смелости. Ни того, 1939 года, постаревшего, оправившегося после долгого самоизнурения, после болезни, грозившей его сокрушить. Ни того, 1943 года, несуществующего, но все-таки присутствующего, в белой сорочке и черном жилете: он меня ждал в части квартиры, определенной теперь мне и детям для проживания. Я не понимала, в каком сейчас нахожусь, с майором и привратником, и с нашей Зорой за спиной, и с детьми впереди, шагнув из бывшего кабинета профессора Павловича в прихожую: тем тусклым ноябрьским днем 1944-го я ступила на некий расчищенный перекресток времен, где вообще не учитывалось ни расстояние между клеточками, обозначавшими эпохи, ни отдаленность точек во времени, обычно называемых годами. Нет, в этой прихожей, на этом перекрестке, мгновения свободно пересекались, обусловленные только значением собственного содержания. Поэтому встретившее меня содержание было очень мало связано или даже совсем никак не связано ни с майором, ни с привратником, ни с нашей Зорой, ни даже с моими детьми, хотя именно слово майора — точно — катясь впереди меня, ввело меня в тот момент, в то скрещенное время. Если выразиться совсем точно, оно ввело меня в моменты и в то их содержание, потому что, продвигаясь по прихожей, я ощущала, благодаря какому-то ускользнувшему присутствию, значение разных, созданных Савой образов. Я шла, с застывшим взглядом, ничего не видя, но я воспринимала их эманации, и вдруг эти моменты стали вспыхивать во мне, моменты, которые, как я полагала, давно исчезли.
Например, тот, с пометкой октябрь 1928:
Я подошла к нему, к Саве Шумановичу, к такому большеголовому, в октябре 1928-го, и взглянула на небольшой холст, над которым он завершал работу в своем парижском ателье, на улице Denfert-Rochereau.
— «Купальщицы», — произнесла я.
Он взглянул на меня, изумленный и абсолютно целомудренный. Только тогда он меня действительно заметил и, весь трепещущий, принял.
— Да, — сказал он. — Откуда вы знаете? Действительно, название будет «Купальщицы».
— Знаю, — ответила я и тоже задрожала. Я знала, сразу, что вершится чудо: этот большеголовый, неловкий и неуклюжий волшебник, о подозрительности и недоверчивости которого нас предупреждали, объят страхом, он боится людей, боится зла, которое он в них прозревал, меня принял мгновенно, как свою. А я его, как мне показалось, знала всегда, изначального и некрасивого.
Или вот этот, с пометкой сентябрь 1939:
Он подошел ко мне в сентябре 1939-го, изменившийся, помрачневший, но вырвавшийся из ада. Я стояла перед тем же самым небольшим полотном, которое называлось «Купальщицы», ретроспективная выставка Савы Шумановича в Белграде открылась несколько минут назад.
— Вы все еще влюблены в эту картину? — спросил он.
Между тем моим наблюдением чуда и этим его вопросом прошло уже одиннадцать лет.
Одиннадцать.
Столько лет было и чуду, но для меня оно было совсем юным: я стояла перед небольшой картиной, под названием «Купальщицы», и радовалась ей, как и одиннадцать лет тому назад.
— Вам лучше всех известно, как она мне близка, — сказала я. — С того момента, когда я увидела, как вы работаете, помните? В той вашей маленькой мастерской на Denfert-Rochereau, в октябре 1928-го, помните?
Он рассердился.
— Неужели и вы, вы хотите меня оскорбить?! Помню ли я? Я вижу каждое мгновение. Вы вошли, невероятно красивая, я вам это рассказывал уже столько раз, и добрая, такая добрая. Эта доброта меня тронула. Ангел. И вы сразу угадали название картины. Помню ли я? Как вы можете! Воспоминание о том вашем появлении поддерживало меня все это время. Вы не должны так. Моя амнезия не вычеркивает тех, кого я люблю.
— Знаю. Впрочем, вашей амнезии больше нет. Это видно по картинам.
— А новые? Что скажете об этих новых?
Его голос, нервный, отдавался высоко под потолком зала в Новом университете, о раскрытые настежь окна билось тепло раннего предполуденного часа, воскресенье, 3 сентября 1939 года, день, обещавший быть по прогнозу погоды ясным, тихим и очень жарким, 32 градуса по Цельсию во второй половине дня. Голос Савы поднимался надо мной, как крик, я отвечала ему что-то, мягко, успокаивающе, да, эти новые картины великолепны, особенно «Обнаженная в красном кресле» и последние «Купальщицы», «Возле рощи» (тогда ли я уже узнала свои черты в лице той обнаженной в красном кресле, и в лице той купальщицы, что была поставлена слева, в самом углу большого полотна, написанного в 1935-м, не помню, но я абсолютно уверена, что именно эти картины я упомянула первыми, разве случайно?), и, разумеется, «Портрет девочки в белом платье» и маленькие пейзажи Шида, но пусть он мне позволит еще посмотреть, завтра, спокойно, это только первые впечатления, в толпе, я постараюсь приходить каждый день, сюда, на его персональную выставку, самую крупную, которую вообще видел Белград.
Я говорила спокойно и расслабленно, словно находясь в самом мирном из миров, так же вели себя и другие на этой выставке Савы Шумановича, самые авторитетные имена югославской культуры, элита, а мир не был таким уж мирным, вовсе не был, но мы журчали, почти радостно, хотя в Польше уже шел третий день войны, хотя тем утром все мы, на первых полосах «Политики», «Правды» или «Времени», читали, что вчера Варшаву бомбили шесть раз, что германское верховное командование сообщает: немецкие части из Померании и Восточной Пруссии почти пересекли Данцигский коридор, что господин Муссолини выступил с предложением прекратить вражду, а папа обратился с новым призывом к миру, что семь американских бомбардировщиков «Локхид» прибыли в Ливерпуль, и это первая часть большого заказа самолетов для Англии, а мебель из Форин-офиса уносят в подвалы, что швейцарцы примеряют противогазы и непроницаемые костюмы, и подтверждают, вместе с Лихтенштейном, свой нейтралитет, что турецкое правительство остается верным фронту мира, а Венгрия не считает, что ей угрожает военная опасность.
(Не следует думать, что эти названия, все, я запомнила еще тогда. Некоторые — да, а именно, о бомбежках Варшавы, но некоторые я перечитывала и помнила их со значением, которое они приобретают во времени настоящем, совсем недавно, когда дочь, по моей просьбе, сделала мне в Народной библиотеке копии номеров «Политики», «Правды» и «Времени» за 3 сентября 1939 года. Только тогда я разглядела, сумела разглядеть, спустя столько десятилетий, ребус, в который складываются все эти заголовки, как только их свяжешь между собой, в любом порядке. И многие другие похожие заголовки, появлявшиеся в следующие дни, разумеется. В этой загадочной картинке проступают, почти четко, очертания человеческого безумия и зла, которое, ожившее, прорастает сквозь коллапс истории. Я говорю четко, но это легко сказать сегодня, как легко увидеть и смысл того ребуса, тех ребусов, с нюансами черного, сатанинского юмора. В какой же момент человечество, и только ли европейцы, подписали, подобно новому, безумному, коллективному Фаусту, свой договор с Дьяволом? Был ли это 1917-й или все-таки 1933-й? Может быть, в 1936-м его только парафировали, и, разумеется, в 1939-м? Кто знает, и узнает ли это кто-нибудь?)
Вопреки, — а может быть, и нет, — боязни, в Белграде тот тихий, освещенный солнцем, очень жаркий воскресный сентябрьский день проходил совсем мирно, внешне спокойно. После тревожных первых полос читатели газет переходили к гораздо менее тревожным. Например, к сообщениям о событиях, которые должны были стать событиями того дня, воскресенья, 3-го сентября.
Это были два главных события. Одно крупное, для многочисленной публики, — международные автомобильные и мотоциклетные гонки вокруг Калемегдана; менее масштабное, для немногочисленной публики, — открытие выставки Савы Шумановича, в здании Нового университета, на Королевской площади. (Сейчас, если не ошибаюсь, это здание Филологического факультета, на Студенческой площади.) В гонке должны были участвовать тридцать три гоночных автомобиля, шесть международных знаменитостей во главе с известным Нуволари[40] (думаю, что именно так звали того итальянца: заголовки, касавшиеся международных автогонок, я не перечитывала) и шестьдесят шесть мотоциклов. В семи больших залах Нового университета Сава Шуманович, после одиннадцатилетнего перерыва, выставлял более 400 работ — живописных полотен, акварелей, рисунков, эскизов. Начало событий было назначено на одно и то же время: в 11 утра. На трибуны, установленные вокруг Калемегдана, можно было прийти только до 10.45; для посетителей выставки таких ограничений предусмотрено не было. Билеты на трибуны, по цене 10, 20, 50, 100 и 200 динаров, как писали газеты, можно было купить заранее, до того дня, воскресенье, 3-го сентября, не только в редакции «Политики», на улице Пуанкаре, рядом со зданием Второй мужской гимназии, но и в Аэроклубе на улице Узун-Мирко, а также в самых лучших магазинах колониальных товаров в центре города; билеты на выставку, как всегда, продавались на самой выставке, в день открытия, они стоили два динара; в остальные дни до 22-го сентября, когда выставка закрывалась, билеты стоили один динар. Весь доход, полученный от продажи входных билетов, художник Шуманович предназначил Фонду белградских студентов, а организаторы Больших международных гонок ни о чем подобном публике не сообщали.
(Как видишь, — говорю я голосу своей дочери, — я помню подробности из тех газет, от 3-го сентября 1939-го, и это, разумеется, не случайно. События, отраженные в газетах того дня, когда открылась выставка Савы, остаются рамкой, в которой содержание дня защищено от забвения и исчезновения, и так оно сохраняется, как одно из редких доказательств, хотя и не слишком убедительных, что мое долгое существование во времени — не чистый вымысел. Воскресенье, третий день сентября, жаркий, но не знойный, как тот, оставшийся в памяти, не надолго вырванный из забвения, июньский день без даты, — растянутый, замедленный, оккупационный, который наступит через пару лет, в том числе и потому, что в тот день я познакомилась с бакалейщиком, который преобразится в майора, — включится в аргументы в пользу реальности моего существования. Думаю, что и метафора, которую я использовала, думая о сентябрьском дне, —