Лагуна. Как Аристотель придумал науку — страница 70 из 100

“О движении животных”. Лишите четыре начала их “природы” – и физиология в книгах “О долгой и краткой жизни”, “О молодости и старости”, “О жизни и смерти” и “О частях животных” перестанет быть убедительной. Возродите атомизм – и остановится механизм из книги “О возникновении и уничтожении”. Заставьте Землю вращаться вокруг Солнца – и выйдет из строя небесный двигатель (“О небе”). Наконец, лишите мир его вечности – и все живое утратит смысл существования.

И все же причиной забвения науки Аристотеля не стали ни опровержение его физики, ни то, что аристотелизм ассоциировался со схоластикой, ни его зоологические заблуждения. Краеугольным камнем новой философии стало убеждение, что порочна, по сути, его система объяснений. Это привело к тому, что если Аристотеля и вспоминают как ученого, то не как конструктора величайшей научной системы, когда-либо созданной в одиночку, да и просто первой в истории, а лишь как некоего безликого древнего, едва отличимого от Плиния. Медавар, понимая это, указывает на одного человека – и даже чествует его – за то, что тот более, чем кто-либо, сделал для разрушения репутации Аристотеля. Знакомьтесь: Фрэнсис Бэкон.

109

Будущий лорд-канцлер Англии навис над Стагиритом, как стервятник над добычей. Сам Бэкон ученым не был: он являлся теоретиком и самым страстным пропагандистом новой философии. В многословных оборотах его труда “О достоинстве и приумножении наук” (1605) сквозит враждебность к Аристотелю:

…Вызывает удивление самоуверенность Аристотеля, который из какого-то духа противоречия объявляет войну всей древности и не только присваивает себе право по своему произволу создавать новые научные термины, но и вообще старается уничтожить и предать забвению всю предшествующую науку, так что нигде даже не упоминает ни самих древних авторов, ни их учений, если не считать, конечно, тех случаев, когда он критикует их или опровергает их точку зрения[232].

По словам Бэкона, Аристотель “по обычаю турок считает, что он не может царствовать в безопасности, если не уничтожит всех своих братьев”[233].

Нельзя отрицать: Аристотель был щедр на критику и скуп на похвалу. Ну и что? Задача ученого заключается также и в том, чтобы не соглашаться. При этом все книги Аристотеля начинаются с изложения мнений предшественников, и лишь после этого он переходит к собственным соображениям по теме. Этой схемой ученые пользуются до сих пор[234]. Как отмечал Бертран Рассел, Аристотель стал первым, писавшим как профессор.

Бэкон преследовал несколько целей. Он желал связать Стагирита со сварливыми схоластами, полагавшими себя последователями Аристотеля, и противопоставить их бурные споры научной дискуссии нового, более цивилизованного рода, которая, по его мнению, пришла на смену. (Правда, собственные работы Бэкона вряд ли служат удачным примером.) Он также обвиняет Аристотеля в несправедливом отношении к подлинным, по Бэкону, научным героям античности: натурфилософам.

В “Новом Органоне” (1620) англичанин заявил, будто Стагирит подтасовывал факты:

Пусть не смутит кого-либо то, что в его книгах “О животных”, “Проблемы” и в других его трактатах часто встречается обращение к опыту. Ибо его решение принято заранее, и он не обратился к опыту, как должно, для установления своих мнений и аксиом; но, напротив, произвольно установив свои утверждения, он притягивает к своим мнениям искаженный опыт, как пленника. Так что в этом отношении его следует обвинить больше, чем его новых последователей (ряд схоластических философов), которые вовсе отказывались от опыта[235].

Томас Спрат (“История Королевского общества”, 1667) и Джозеф Гленвилл (“Дальше пределов”, 1668) вторили этому обвинению. Особенно едко высказывался Гленвилл: Аристотель, “выдвигая теории, не рассматривал опыт… В его обычае было… выбирать то, что поддерживало его сомнительные суждения”.

Наиболее серьезное обвинение Бэкона касается системы объяснений. Из четырех причин, на необходимости которых настаивал Стагирит, Бэкон исключает две: формальную и целевую. Натурфилософов должны беспокоить лишь свойства и движение материи, полагал англичанин. Объяснения наподобие “брови и ресницы… существуют ради защиты; брови – от спускающихся вниз жидкостей, чтобы наподобие навеса защищать от влаги, стекающей с головы; ресницы же – от падающих на глаза предметов”, или “волосы, покрывая голову, оберегают ее от чрезмерного холода и жара”, или кости созданы природой как своего рода колонны и балки, чтобы на них держалось все здание тела, – по Бэкону, не наука, а метафизика. Эти “рассуждения, подобно фантастическим рыбам, присасывающимся к кораблям и мешающим их движению, замедлили… прогресс наук, мешая им следовать своим курсом и двигаться вперед”, то есть затрудняют открытие подлинных (физических) причин явлений.

Атаку на формы Бэкон повел тоньше. По его словам, бесполезно исследовать форму льва, дуба, золота, даже воды и воздуха. Формы в натурфилософии присутствуют, но лишь как набор основных свойств материи, доступных ощущению (тяжесть – легкость, тепло – холод, твердость – мягкость и т. д.). Формальные свойства Бэкон выводил из корпускулярной теории. Так, по Бэкону, тепло – это движение, имеющее место тогда, когда частицы и движутся, и в то же время некоторым образом скованы. Он, очевидно, рисовал в воображении тепловой “закон”, связывающий движение частиц (корпускул) с температурой. Бэкон обошел вопрос, как при помощи простых свойств получаются сложные объекты: золото, львы. Но он был скорее озабочен выработкой основополагающих принципов, нежели применимыми теориями. Впрочем, основная мысль ясна: Бэкон предлагал радикальный неаристотелевский онтологический редукционизм, в котором оставалось место лишь для движения и материальных причин явлений. Бэкон принялся искать среди древних предшественника – и нашел его. Демокрит должен был стать кумиром новой научной эпохи.

Неприятие Бэконом Аристотеля и аристотелизма (он почти не делает различий между Стагиритом и его последователями) выросло также из особого видения цели науки и объекта исследования. С точки зрения Бэкона, наука нужна не только для познания мира, но и для его преобразования. Соответственно, объектом изучения следует избрать скорее искусственное, нежели естественное. Бэкон был энтузиастом технического прогресса, считал философию Аристотеля “богатой словами, но бесплодной в делах” и требовал механистической натурфилософии, опирающейся на фундамент целостной физики, которая объяснила бы движения объектов и естественных, и рукотворных. (Вскоре Ньютон выдвинул такую теорию.)

В биологии активным сторонником механистического подхода был Декарт. Животные и растения, провозгласил он, не имеют души: они лишь автоматы. Доктрина эта получила название bête machine, “животное-машина”. Декарт свел сложные аристотелевских изменений к локальным и построил свою физиологию на корпускулярном подходе, позаимствованном у Пьера Гассенди и Исаака Бекмана. Его математическая физика была значима, но в анатомии он не преуспел и не сделал никаких открытий в биологии. (Декарт спорил с Гарвеем по поводу сокращений сердечной мышцы и проиграл.) Его телеология теистическая: да, животные суть машины, но эти изумительные машины сотворил Бог. Столь откровенное сравнение животных с автоматами в пору всеобщего увлечения механикой получило широкий резонанс. На первый взгляд, это позволяло избавиться от неясностей, связанных с понятиями растительной и чувствующей души у Аристотеля (они и у схоластов представлены довольно неясно), и открыло дорогу экспериментальному изучению животных. В 1666 г. датский анатом Нильс Стенсен писал:

Не кто иной как Декарт в механистической манере объяснил устройство всего человеческого тела, в первую очередь устройство мозга. Остальные описали нам самого человека. Декарт же говорит о машине, что одновременно и указывает нам на несостоятельность других подходов, и демонстрирует метод изучения устройства частей тела так же наглядно (курсив мой. – А. М. Л.), как он описывает части механического человека.

Животное-машина напрягло мышцы и издало громкий вопль.

Таковы интеллектуальные течения, которые в XVII в. смыли аристотелевскую науку. С тех пор она знала и взлеты и падения. Зоологи всегда относились к ней с уважением. В XIX в. Кювье, Мюллер, Агассис и многие другие даже создали нечто вроде культа[236] Стагирита. Для них Аристотель был и прославленным прародителем с острым глазом в отношении зоологически любопытных сведений, и авторитетом, пригодным в борьбе с оппонентами, и даже богатым источником разъяснений. (По крайней мере, мне так кажется.) В XVIII–XIX вв. телеологию извлекли из метафизической мусорной корзины, куда ее отправили Бэкон и Декарт. В определенных научных кругах, особенно среди немецких зоологов, причину, обусловленную достижением цели, вновь начали воспринимать как вполне респектабельную. Впрочем, для его собственной репутации это оказалось вредным. Связь телеологии с витализмом возродила бэконовское обвинение в том, что наука Аристотеля немеханистична. Известный своими промахами эмбриолог Ганс Дриш даже написал историю витализма, возведя его к Аристотелю. Биологи XX в. бичевали витализм еще долго после того, как исчезли его следы. Еще в 1969 г. Фрэнсис Крик писал: “Я могу предсказать всем потенциальным виталистам: то, во что вчера верил каждый и во что вы верите сегодня, завтра будет пользоваться доверием лишь у психов”. Эрвин Шредингер, опубликовавший в 1954 г. небольшую книгу “Природа и греки”, просто остановился на Демокрите. Зачем утруждать себя, если Аристотелю нечего сказать современной науке?