Лагуна. Как Аристотель придумал науку — страница 73 из 100

Выше я привел сообщения Аристотеля о пяти взаимосвязанных биологических процессах: 1) система питания, с помощью которой животное поглощает сложную материю из окружающей среды, изменяет ее свойства и распределяет эту материю в различные ткани так, чтобы они могли расти, разрастаться и воспроизводиться; 2) терморегуляторный цикл, с помощью которого животное поддерживает себя и который по мере старения перестает работать; 3) система централизованно управляемых входящих и исходящих перемещений, с помощью которой животное воспринимает окружающую среду и реагирует на нее; 4) эпигенетические процессы эмбрионального развития и связанная с ним версия спонтанного источника энергии; 5) система наследования признаков. Все эти процессы опираются на физическую теорию Аристотеля, а если так, то они механистичны. То, что эта физическая теория неверна, к делу не относится – рано или поздно такими оказываются абсолютно все физические теории.

Все эти процессы объясняют те или иные функциональные части души. Но душа у Аристотеля не есть нечто, наложенное дополнительно на процессы. Все вместе они и составляют душу. Точнее, душа – динамическая структура этих физических процессов (или их результатов). И снова, то, что эта аристотелевская душа опирается на устаревшую теорию движения, более не работающую химическую теорию и часто неверную анатомию, никак не относится к делу. Сколько бы ни говорил Декарт о “животном-машине”, он считал, что животные двигаются из-за “животных духов” в нервной системе – то есть, выражаясь по-аристотелевски, он верил в существование пневмы. Если биология Аристотеля и становится на каком-либо этапе немеханистичной, то лишь когда он рассматривает высшие когнитивные функции – phantasia, мышление, желания. Они у него просто черные ящики, но мы его извиним – для нас они то же самое.

Хотя сравнения с механизмом не обязательны для того, чтобы теория была механистичной, они часто выступают признаком такой теории. И когда Аристотель объясняет, как устроены животные, он постоянно обращается к таким сравнениям. Кузнечные меха, ирригационные каналы, пористая керамика, сыроделие, игрушечные повозки и загадочные куклы-автоматы: все это появляется в его биологических работах. Во всех этих случаях он не сравнивает, как Декарт, организм с машиной в целом. Без сомнения, так получается лишь потому, что механизмы времен Аристотеля были довольно примитивными[247]. Мы легко замечаем, что его цикл “сердце – легкие” похож на термостат, но Аристотель этого не видел – поэтому просто говорил, как все это, по его мнению, устроено.

Итак, вот дилемма. Аристотель видит, что и рукотворные вещи, и организмы состоят из сравнительно более простой материи, что они изменяются, что изменения должны быть объяснимы с точки зрения физики. И все же, глядя на мир, он видит, что нет ни одного рукотворного предмета, хотя бы отдаленно способного на то, что без особых усилий делают живые существа. Аристотель решил признать существование подобных параллелей (как мы показали), но он твердо воздерживается от их полномасштабного применения. Кибернетические свойства живых существ даже заставили его дать им специальный онтологический статус “сущностей” (усии) – и одновременно отрицать их статус искусственно созданных объектов. Он определенно отверг бы рассуждения Декарта о “животном-машине” как болтовню. В случае Декарта она таковой и была, хотя после него ситуация изменилась.

Враги Аристотеля, как и некоторые его друзья, придали его формальной и целевой причинам гораздо больше загадочности, чем стоило. Стагирит видел, что сложные объекты – а ведь нет ничего сложнее живого существа! – не могут получиться случайно. Напротив, они должны иметь образцом нечто находящееся вне поля нашего зрения. Для Аристотеля это эйдосы. После него это понятие надолго ушло из науки. Однако молекулярная биология вновь сделала форму – те же эйдосы – респектабельной с научной точки зрения. Шредингер в книге “Что такое жизнь?”, цитируя Гете (“Живое существо вечно, поскольку существуют законы сохранения сокровищ жизни, из которых Вселенная черпает свою красоту”), утверждает, что хромосомы (которые он представляет себе как апериодические кристаллы) содержат зашифрованную рукопись. В хромосомах одновременно скрыты и “своды законов, и исполнительная власть – или, используя другую аналогию, и архитектурный проект, и сноровка строителя”. Последнее сравнение тоже аристотелевское. На эту связь указал Макс Дельбрюк из Калифорнийского технологического института. В очаровательном эссе “Аристотель-тотель-тотель” он рассказал, что познакомился с работами Стагирита в ходе долгой переписки с Андре Львоффом из парижского Пастеровского института. После цитирования трактата “О возникновении животных” Дельбрюк отметил: “Все эти цитаты говорят об одном: «Принцип формы – это информация, которая хранится в семени. После оплодотворения она считывается… Считывание изменяет материю, на которую воздействует, но не хранящуюся в ней информацию, которая, строго говоря, не является частью конечного продукта»”. Дельбрюк предположил, что если бы Нобелевскую премию давали посмертно, Аристотелю следовало бы присудить ее за открытие принципа (хотя и не материального носителя, не говоря уже о структуре) ДНК. В 1969 г. Дельбрюк сам получил Нобелевскую премию за работу по изучению мутаций.

Целевая причина также утратила былую таинственность. Аристотель видел, что она нужна тогда, когда кажется, что объясняемое явление имеет цель. Тогда целевая причина возникает как ответ на несколько связанных вопросов, которые он задавал так же, как и современные биологи. Когда мы спрашиваем, почему существуют направляемые целями сущности, мы даем дарвиновский ответ: потому что эволюция посредством естественного отбора создала их. Это эскиз целой теории популяционной генетики, делающей фигуры милостивых Творцов ненужными. Когда мы спрашиваем, каковы цели таких сущностей, то отвечаем, указывая на адаптивные особенности, позволяющие им двигаться, питаться, спариваться, обороняться от хищников и, в конечном счете, выживать и размножаться. Теперь причудливыми выглядят уже насмешки Бэкона в адрес телеологических объяснений. Утверждать, подобно Бэкону, будто изучение функций ресниц, кожи и костей не должно быть частью науки, означает обнаружить поразительную нелюбознательность.

Мы также можем спросить: как устроены живые или неживые объекты, имеющие цель. Это наиболее трудный вид объяснения с помощью целевой причины. И это самая суть наук, изучающих сложные объекты. Кибернетика, общая теория систем и теория управления формализуют общие принципы. Системная биология показывает, как указанные принципы действуют применительно к живым существам, а синтетическая биология – как эти принципы могут быть использованы для придания этим существам новой формы. В 2010 г. появилась первая искусственная клеточная форма жизни: JCVI-syn1.0[248]. Различие между созданным объектом и организмом растворилось в чашке Петри.

Иногда аристотелевские ответы на эти вопросы, входящие в целевую причину, похожи на наши, современные, а иногда (и это неудивительно) очень отличны. Невозможно отрицать, что вопросы эти научные и что Стагирит давал на них научные ответы, по крайней мере, до тех пор, пока не обращался к своему Богу, который задавал всем живым существам, не исключая Аристотеля, цель их бытия.

Что же, подводя итог, сказать о бэконовских обвинениях, будто наука Аристотеля бесполезна? Это голос бюрократа от науки. (Вы, ученые, хотите заграбастать все деньги, но что именно мы получим взамен?) Ни жалобы Бэкона, ни жалобы бюрократа, распоряжающегося грантами, нельзя назвать совершенно безосновательными. Однако Аристотеля не тревожил вопрос о пользе, как и наших современников-ученых. Кое-что все же было: его отец был врачом, и неудивительно, что в списке утерянных работ Аристотеля есть несколько книг, озаглавленных “О медицине”. И хотя его книги о старении – “О молодости и старости, о жизни и смерти” и “О долгой и краткой жизни” – не раскрывают секреты поддержания нашего внутреннего огня, он заключает книгу “О долгой и краткой жизни” так:

Наше исследование жизни, смерти и относящихся к этому предметов почти завершено. Что до причин здоровья и болезни – то это, до некоторой степени, вопрос, относящийся к занимающимся естествознанием и докторам. Но важно отметить различия между этими двумя группами изучающих этот вопрос – они в том, как эти люди обращаются с различными проблемами. Ясно, что до некоторой степени они занимаются одним и тем же.

Доктора, проявляющие любопытство и умственную гибкость, часто могут кое-что рассказать о естествознании и заявить, что их теории проистекают из последнего, и лучшие из занимающихся естествознанием имеют склонность, в конечном счете, создавать медицинские теории.

Это своего рода приглашение к биомедицине. “Это наша наука, – писал Томпсон, – не незначительное ремесло, не некая узкая дисциплина. Она была великой и значительной в руках Аристотеля и с тех пор выросла до гигантских размеров”. Стагирит мог не понимать, какой окажется основанная им наука. И все же сравнивая ее с нашей, я прихожу к выводу, что мы можем увидеть его намерения и их исполнение более ясно, чем когда-либо. И это потому, что мы догнали его.

113

Мы хорошо знакомы с одним ученым, пожалуй, из всех живших наиболее близким Аристотелю по духу. Вероятно, именно знакомство с ним позволяет понимать греческого философа лучше, чем наших предшественников.

Они были очень похожи. Оба сыновья знаменитых врачей, выбравшие изучение природы. Оба были жадны до фактов, оба безжалостно и твердо логичны – хотя и не очень хороши в математике. И тот, и другой в равной степени демонстрировали и смелость и опрометчивость, оставив нам ощущение жизни, наполненной – другого слова здесь не подобрать – величием