monster villages могут быть подписаны на карте той же самой фразой, но никто изначально и не обещал, что в таком месте все будет или даже может быть благополучно; видимо, поэтому я не люблю слэшеры (не отличая их от сплэттеров): кроме жертв, в них не за кого зацепиться; разве что невозможно отбитый «Без кожи» (скачанный нами файл был поименован загрузчиком как Bez_Kozy, до сих пор это все еще смешно) предлагает нам галерею по-своему обаятельных выродков, рассуждающих о благословенной эмали и после всех своих зверств погибающих так, что сложно удержаться от жалости к ним: но и жалость эта лишь запирает нас в прежней плоскости, а не ведет в другие пространства. Его мучительно подробные декорации, как-то: бесконечные черные инструменты отвратительного вида, одновременно хаотично и аккуратно закрепленные на стене; заклеенная тысячами газет комната Тины, где та в итоге одолевает Мозга и собравшаяся из кубиков LOVE обращается в HATE (в самом деле, что еще может быть внутри мозга, если не кубики с буквами?); жаркий лес кактусов, где осатаневший старик с поврежденной ногой настигает забывшегося в танце звездного карлика и отрывает тому голову; и даже великолепно мерзко устроенная комната Создателя, больше похожая на лабораторию (когда Тина разносит ее, это тоже болезненно видеть), утверждают вещный мир как единственную положенную реальность: мы некрасиво умрем и совсем некрасиво распадемся здесь; все, что мы можем, – это стараться откладывать этот момент (собственно, этим и занимаются теплые жертвы; а в слэшерах они именно что предельно теплы). Но хроники техасской или еще какой резни остаются по крайней мере нелживы, пока играют на своем поле: неумолимо восстающий из каждой могилы Джейсон Вурхиз в этом смысле не портит картины в силу своей карикатурности; неповоротливые же сенобиты из ларца с их больной сосредоточенностью на терзании плоти (тебе они были, однако, когда-то милы, но это точно не главное из того, о чем мы не успели поспорить) и подобные им мелкие черти, корчащие из себя властителей ада, собственно, и отвратительны тем, что заступают на поле метафизики только ради того, чтобы вдоволь заняться физикой (к пятой или шестой части «Восставшего» его ад становится чуть тоньше, но фигура с кое-как вбитыми в голову гвоздями неотменимо стоит неподалеку: короче говоря, это можно смотреть только в возрасте, когда тебе все равно, что случится с тобой по ту сторону: пускай они умирают сейчас, а я потом и не так; Jesus wept). Сенобитами любуются, выучивают их имена и носят их личины на футболках, потому что они никого никогда по-настоящему не страшили: как и у всех чертей, их работа – испуг, легко включаемый и так же легко отпадающий, способный как-то пошатнуть разве что совсем ребенка; мы знаем, что за нами они точно не придут (и не потому, что мы точно не прикоснемся к шкатулке Лемаршана, если та окажется поблизости). Но, отстраняясь от этих (и многих других) силиконовых рож, я все же не могу не задумываться о том, как выглядели (или звучали) те, с кем говорил ты: я сильно подозреваю, что они были достаточно уродливы, потому что уродство есть самый простой инструмент убеждения (хотя мне и не нравится думать, что это могло как-то на тебя повлиять). Где ты видел их: вряд ли в квартире твоих стариков (там ты практически никогда не оставался один, и дед бы точно почуял неладное); квартира, где вы жили с матерью, подходит значительно больше (темный из-за деревьев перед окном почти пустой зал), но и это все-таки неправдоподобно: мать прожила там еще целый год после тебя, и ее ничем не придавило; бассейн-недострой – тоже слишком очевидное и не очень удобное место; ближний лес кажется непрактичным, а дальний тем более; но я допускаю сцену, в которой ты приходишь в сданную под офисы дирекцию бывшего «Глуховского текстиля» и, назвав охраннику кабинет, поднимаешься на этаж и идешь в конец коридора мимо страховых контор и зевающих турбюро, чтобы потом, прокашлявшись, постучаться в бесцветную дверь, на которой нет ничего, кроме трехзначного номерка. Тебе не отвечают, и ты, еще помявшись, входишь без приглашения; внутри так темно, что ты хочешь достать свой телефон и посветить фонариком, но понимаешь, что это будет слишком дерзко; ты стоишь беззвучно и неподвижно, постепенно чернота откатывается в серое, и в глубине комнаты формируется совершенно пустой стол, за которым полустоят-полусидят две фигуры, повыше и пониже: та, что повыше, кажется по шею обернутой в тяжелую ткань, а на второй висит, чуть болтаясь, обычный деловой костюм, и рукава его кажутся пустыми. Ты делаешь несколько бесшумных шагов к ним навстречу, не чувствуя пола под ногами, и останавливаешься там, где велит тебе благоразумие; серый сумрак продолжает слабеть, и ты различаешь глухое лицо фигуры в костюме и ребячески оживленное – той, что замотана в ткань, но черты их, да и сами эти выражения непостоянны: кажется, что они переселяются с одного лица на другое и обратно, то отчетливея, то размываясь; смотреть на это довольно тошно, но ты не отводишь глаз, при этом смиряя лезущую наружу нервическую усмешку (sir, I can’t help it, sir!). Под потолком слышен слабый циклический шум: ты задираешь голову и видишь, как три медленные лопасти месят серую тьму; тогда же тебе становится ясно, что кроме тебя и этих двоих в комнате есть кто-то еще, может быть, не один: это не очень приятно, но ты знаешь, что пока что они никак не могут тебе навредить, это не в их интересах; наконец ты решаешь представиться и назвать дату своего рождения, а в конце прибавляешь: если это важно (у тебя нет особенного представления, чтó нужно говорить, но молчать кажется хуже всего). Лица стоящих за столом не меняются, то есть наоборот: они меняются все так же, как будто сообщенное тобой действительно не имеет никакого значения; тогда ты говоришь: я прочел «Розу Мира» в четырнадцать лет и смотрел весь «Евангелион»; мой отец умер, оставив мне пистолет, из которого неизвестно как стрелять; моя мать жива, но ей уже ничего не нужно; мой друг хотел бы уничтожить этот город, оставив только нас двоих и несколько наиболее красивых зданий: он тоже что-то читал и смотрел, но этого пока мало, к тому же теперь он далеко; моя подруга хотела бы, чтобы я ее не отпускал, но я не хочу никого держать подле себя; мои старики дорожат мной, мы умеем гордиться друг другом, но я не уверен, что заслужил это; мой район – это просто колония оголтелых ткачей, у которых отняли станки: один раз мы схлестнулись с ними в уличном лото и победили; мой университет не пройдет аккредитацию; мои владимирские кореша ебали всех ногами в рот; мои ногинские знакомые бьются в кровавую слякоть на Горьковке; мое будущее несомненно, но я не чувствую его; по будням я поднимаюсь в половину седьмого и не сразу понимаю, куда проснулся. Пока ты объясняешь, глаза еще привыкают к сумраку и различают на столе нечто вроде маленькой клипсы; две фигуры не прерывают тебя до конца, а когда ты замолкаешь, то слышишь в ответ: для читавшего «Розу Мира» ты часто был слишком опаслив в своих подозрениях, и это не говорит в твою пользу, но во всем твоем городе, да и в соседних, ни один не приблизился даже к этой двери, не говоря уж об этом столе (кто из них говорит, непонятно: возможно, никто); ты получишь пока что бесконечный «Бонд», третий внутренний голос и способность перенаправлять опущенцев на дорогах и просеках, а с остальным не будем спешить; возьми себе эту застежку и постарайся ее не терять; тебе же придется оставить в заложниках немного своей крови, но не сейчас, потому что охрана внизу станет коситься; мы соберем ее при случае. Ты ждешь, что тебе скажут что-то еще, но комната начинает сползать обратно в черноту, и клипса на столе угрожает исчезнуть во тьме: ты скорее протягиваешь к ней руку, и, когда она скрывается в твоей ладони, вокруг тебя уже совсем черно, а лопасти над головой принимаются, ты слышишь, вращаться угрожающе быстро; здесь тебе впервые становится не по себе, и ты резко оборачиваешься к двери, надеясь на полоску коридорного света внизу, но полоски нет; ты опять оборачиваешься и видишь полоску прямо перед собой, там, где до этого стояли те двое: здесь тебя уже начинает потряхивать, и ты хочешь выкрикнуть какую-нибудь глупость вроде «да воскреснет Бог», но тебя все-таки хватает на то, чтобы еще раз обернуться, на этот раз через правое плечо, и полоска оказывается там, где должна была быть; ты приближаешься к ней, отворяешь дверь и выходишь в коридор, пока что не испытывая особенного облегчения (резко взглядываешь на рекламные плакатики, чтобы подвох в тексте или картинке не успел от тебя укрыться, но здесь все спокойно), и, лишь спустившись на улицу, начинаешь дышать как обычно, а не в четверть груди. Отойдя в скверик за Лениным, ты разжимаешь ладонь с артефактом и, не слишком его рассматривая, цепляешь на край рубашечного рукава.
Несколько следующих дней ты, памятуя о сказанном, употребляешь на то, чтобы как-то развить свои подозрения: ты подолгу прислушиваешься к себе и не очень хорошо спишь по ночам, но не от волнения и мыслей: напротив, ночи небывало выхолощены, и, хотя в городе лето, у них нет ни цвета, ни запаха: вопреки своей воле ты представляешь, какая пустота протягивается сейчас, провисая, от дверей вашего с матерью подъезда до ворот стадиона, и эта пустота не дает тебе уснуть; приходится много курить на балконе, пока мать жалобно бормочет во сне: на парковке внизу мигает одинокая сигнализация, чуть поодаль, через захваченный безумным кустарником пустырь, белеет под фонарем выжженный наркологический двор: там совсем как на Луне. С каждой ночью тишина все крепнет, и бормотание спящей матери за спиной начинает звучать как ворочаемые камни: ты закрываешь за собой балконную дверь и оказываешься в совершенно бесшумном, недышащем черном мире: тебе хочется провести эксперимент, ты откручиваешь крышку с пластиковой поливочной бутылки и бросаешь ее в автомобиль: та ударяется об его крышу и отскакивает на асфальт, но звук будто полностью стерт; заводясь, ты хватаешь служащее тебе пепельницей блюдце и с силой швыряешь в землю: оно разлетается так же беззвучно, и осколки сперва остро видны в темноте, а потом угасают. Тебе хочется вернуться в комнату, открепить от рубашки известно что и швырнуть вслед за крышкой и блюдцем, но ты сдерживаешься: может статься, что это вовсе не пытка, а непрог