Lakinsk Project — страница 20 из 29

оворенный дар, еще нужно освоиться, все только еще началось. В начале июля тебя зовут с палаткой на Коверши, ты, само собой, приезжаешь на место со всем необходимым; все невздорные девочки заняты, и хотя тебе не составило бы труда отжать любую из них, ты прибираешь в подруги ничейную, не по делу шумную мышь из торгового, рассчитывая чему-то ее обучить, но постепенно становится ясно, что ничего не выйдет: она тебя слишком боится; как воспитанный юноша, ты продолжаешь ее опекать, заливая досаду джин-тоником и тускло перешучиваясь с остальными, и, когда уже в сумерках она, отзываясь на полуслучайное касание, примыкает к тебе недвусмысленно тесно, у тебя уже нет ни сил, ни желания что-то с ней делать. Она расстроена и не пытается это скрыть, так что ты перебираешься подальше от берега, чтобы не мозолить ей глаза; голоса оставшихся у воды глохнут, поглощаемые гулом насекомых, небо зарастает огромными звездами, и ты проваливаешься в сон, не успев как следует застегнуть палатку; спишь без снов и просыпаешься уже при ярком солнечном свете, вспоминаешь вчерашнюю мышь и думаешь, что лучше будет собраться и уйти до того, как она очнется вместе со всеми, но еще даже нет четырех, можно еще поспать, но нужно отлить; ты отступаешь в рощицу, а возвращаясь оттуда, решаешь подойти к играющему озеру, чтобы умыться, но, не дойдя до воды, спотыкаешься и обрушиваешься вперед, в упор лежа, раздирая левую кисть о торчащий из земли камень. Кровь принимается течь так лихо, заляпывая яркую траву, что у тебя темнеет в глазах; впору звонить в «скорую» и бежать к шоссе встречать бригаду, потому что к озерам они никак не проедут, но ты боишься, что тебя сразу же повезут домой к спящим твоим; рыча от боли, ты врываешься в палатку и целой рукой роешься в рюкзаке: находятся какие-то пересохшие с прежних походов пластыри и больше ничего; кровь бесконтрольно пачкает все кругом; ты догадываешься наконец снять с головы бандану и, помогая зубами, накладываешь себе вполне сносную, учитывая обстоятельства, повязку: кровотечение удается несколько утишить, но тебе все равно нужно в травмпункт, и ты, забрав рюкзак и оставив палатку на попечение не разбуженных твоими бросками товарищей, выступаешь в путь. Дачами ты выходишь на полигон и дальше движешься строго вдоль дороги, опасаясь, что вдруг рухнешь в незаметном месте; это ноль третий год, и машин в это время на дороге практически нет, но все же нужно действовать как можно благоразумней. Повязка разбухла, ты отжимаешь ее, щипая двумя пальцами; подойдя к захаровскому тупику, решаешь проверить, не отправляется ли вот-вот ранний поезд на Москву, с прицелом проехать один перегон до вокзала, но выясняется, что самый первый ушел несколько минут назад, а до следующего еще долго: возникает соблазн топать в город по рельсам (раз ты уже потратил силы и время на то, чтобы дойти до перрона), но ты воображаешь железнодорожных собак, что сбегутся на запах крови и прикончат тебя, и оставляешь эту затею. Ты благополучно минуешь район с круглосуткой, боль стала уже совсем привычной, редкие капли срываются в утреннюю пыль; за домом художника, однако, впереди возникают три малоприятных тела, будто бы тоже возвращающихся после увлекательной ночи: на ногах они держатся, впрочем, не сильно хуже твоего, и хотя до тебя вряд ли должны доебаться с твоей-то рукой, ты огорчаешься, что переходить на другую сторону улицы или нырять во дворы уже поздновато: они тебя хорошо видят и уже остановились, ожидая, когда ты приблизишься. Между вами остается, наверное, три десятка шагов, и ты смотришь прямо перед собой, как смотрят на море или лес на другом берегу реки; сердце стучит, как кулак, притихшая было рана оживает и вся содрогается, но тогда же ты чувствуешь, что между тобой и ними формируется некий горизонтально положенный столп, одним концом упирающийся в твою грудь, а другим в каждого из них сразу: тебе нужно просто глубоко вдохнуть, чтобы убрать их прочь, и ты делаешь это: продолжая смотреть на тебя, они неуверенно пятятся за грязноватую фрукто-овощную палатку, освобождая путь. Восхищенный, ты переходишь на легкий бег, а потом, уже у почты, долго пьешь из тугой колонки, обливая штаны; еще через двадцать минут, пройдя вокзальную площадь и туннель из акаций на Комсомольской, ты именинником входишь в травмпункт: дежурный зашиватель и причастные с орудиями страстей оказываются не вполне трезвы, от обезболивающего укола у тебя открывается что-то очень похожее на астму, ты рвешь и мечешь, задыхаясь на кушетке, и им приходится держать тебя в четыре руки, чтобы наложить швы на одну твою.

Рассказывая об этом через год с лишним другу, что хотел уничтожить город, а потом вас разнесло, ты, конечно, умалчиваешь о сцене близ дома художника; но друг и без этого впечатлен: он любуется твоим шрамом, обещает пройти с тобой заново всю эту via dolorosa, истязая себя, как шииты в шахсей-вахсей (вообще любит религиозные параллели); есть ощущение, что он влюблен в тебя не меньше и, кажется, (страшно сказать) не иначе, чем в свою подругу с русской филологии, и это по-своему мило (он тебе и в двенадцать расчесывал преданно волосы); в разлуке он так много читал и писал: можно полагать, он тоже имел дело с какой-то своей пустотой и старался ее закидать: книги, положим, ему помогли не особенно (а потом он провалил экзамены на журфак), но теперь он влюблен и любим, и его пустота прекратилась: он цепляется за все вокруг и из всего пытается извлечь какое-то золотое зерно, будь то ободранное объявление на столбе или эвакуация Курского вокзала из-за звонка о бомбе. Ты рад, что вы снова вместе, хотя и убавил бы его восторженную прыть: у него тоже есть подозрения, пускай мелочные, но все же; впрочем, ты не собираешься помогать ему как-то наращивать их. Сложность скорее в том, что твоя пустота, это лунное чувство из тех первых ночей после обретения клипсы, никуда не делась: ей не помешала ни девочка с Рабочей улицы, с которой вы вместе писали музыку, ни девочка из деревни Ямкино, с которой ты плотно запирался и еще плотней занавешивался в бытовке, ни девочка со взорванного фестиваля «Крылья», где ты успел вовремя пройти контроль; и это ваше сентябрьское воссоединение тоже вряд ли может ей навредить, но стояния у стынущей воды в парке как будто разворачивают тебя ненадолго к тому времени, когда ты нормально спал по ночам: слабо вздыхающая зелень на том берегу начинает сереть, редкие люди на пляже не знают, зачем сюда пришли; ты стоишь, почти задремывая, пока друг рассыпается тысячами слов, пересказывая, что он смотрел и читал, и у тебя возникает чувство, что твоя история с клипсой тоже сочинена, ее нужно забыть, перестать в нее верить, даже не выбрасывая собственно застежки, и все восстановится, но к девяти вы расходитесь по своим, ты укладываешь мать и еще до того, как выйти на балкон с последней на сегодня сигаретой, знаешь, что там все то же, что и весь этот год: ночь, лишенная глубины, выглядит как ровный черный листок: пошевеливание ее деревьев, недоверчивая выгрузка звезд, приезды-уезды ментов к наркологии происходят в одной никак не разделенной плоскости: это напоминает мельтешение на лицах твоих контрагентов в черном офисе, и в тебе поднимается и тотчас спадает гнев: нужно все-таки не поддаваться такому, хотя они и не слишком торопятся предоставить тебе что-то большее, а этот третий голос, пожалуй, было бы лучше и вовсе отдать обратно, но с того самого дня у вас не было ни намека на новый контакт. Владимирские кореша вызывают тебя то в Киржач, то в Юрьев-Польский, то в Собинку; влюбленному другу не нравятся эти разъезды, как не нравились твои первые подруги, но теперь у него есть своя, и это значительно облегчает дело. В Юрьеве ты ночуешь в деревянном доме совсем близко от центра, уснуть, несмотря на все выпитое, не получается, и ты выходишь со двора, чтобы погулять по валу вокруг облезлого монастыря. Уже середина октября, снег еще не лег, но земля слышно окаменела под ногами, и мелкая трава обратилась в железную серую стружку; на валу все оказывается совсем не так глухо, как на вашем с матерью балконе, и ты начинаешь было думать, что тебе, почему нет, всего-то нужно перебраться в какую-нибудь сторону от Ногинска (и чем дальше, догадываешься ты, тем лучше), а потом, уже спускаясь к булыжной площади, ты замечаешь стоящих между белых торговых рядов тех двоих. От испуга ты первым делом проверяешь, на месте ли клипса: на месте; они, как и в вашу первую встречу, неподвижны, при этом через дорогу кажется, что на лицах их идет какое-то кино; и тогда же немногие ночные звуки повисают и осыпаются в воздухе, а немногий город, окружающий вас, теряет всякий объем, становясь чем-то вроде чертежа. Злость захлестывает тебя, и, решительно шагая к ним по вытертой «зебре», ты срываешь клипсу с рукава, намереваясь бросить ее под ноги этих статуй, но на середине дороги видишь, что это двое постовых, их погашенная машина стоит позади, хотя выглядит это так, будто она просто втоптана в задранное булыжное полотно; тебе все равно, ты продолжаешь идти на них; постовые смотрят одновременно тупо и скверно, один из них что-то кричит, разевая почти квадратный рот, и тоже впустую. Лица их синхронно бледнеют, что выглядит абсолютно естественно; ты прешь, все раздуваясь, ты показываешь, что готов протаранить их и повалить, и им вроде пора бы расстегивать свои кобуры, чтобы остановить тебя, но они выбирают нырнуть в машину, сдать назад и, обогнув тебя вместо того, чтобы снести, выкатывают на пустое шоссе, а ты, развернувшись, бросаешься вслед за ними, в тебе слишком много непонимающей ярости, чтобы дать им так уйти: они едут стремительно, но, пойманные в плоский чертеж, не могут от тебя скрыться: ты гонишь их будто бы вверх по отвесной стене, перекрестки поднимаются перед тобой как большие могильные кресты, и дома в синяках и пятнах громоздятся друг на друга как ящики, что вы жгли за котельной с другом-уничтожителем; наконец постовые, у которых так и не получилось от тебя оторваться, переваливают некий горизонт и тьма глотает их огни. Ты останавливаешься, прижимаясь лицом и грудью к сырой, как тряпка, стене: стук твоего сердца отдается в ней тяжелыми широкими толчками. Убито дыша, ты пытаешься и не можешь вспомнить, зачем и к кому ты приехал сюда, а когда отрываешься от стены, чтобы осмотреться в темноте, то видишь, что площадь, с которой началась эта гонка, монастырь и валы лежат далеко внизу, сжавшись до сувенирных размеров, чуть подсвеченные крохотными ягодами фонарей, а ты стоишь на чудовищной высоте, не имея, за что схватиться. От ужаса тебя рвет, твоя рвота медлительно течет вниз по всему городу, гася монастырские фонари: ты швыряешь вниз клипсу и падаешь следом за ней, но не летишь как в колодец, а сразу же оказываешься на асфальте, почти не больно: город по-прежнему глубоко под тобой, и ты понимаешь, что надо идти ногами, это такая пытка: ты взбежал на отвесную стену, теперь тебе нужно спуститься. С колотящимся, как у собаки, сердцем ты начинаешь свое ночное сошествие в Юрьев-Польский: ты все еще не можешь вспомнить, что ты здесь забыл, но где-то внизу остался твой рюкзак с Борхесом для обратной дороги, и его точно нужно забрать; уже скоро ты осваиваешься со спуском (поблевать в самом начале пути было стратегически верно, хотя теперь приходится стараться, чтобы не поскользнуться на собственной рвоте) и смеешься над погоней за ментовской машиной, над тем, как они испугались тебя