Lakinsk Project — страница 22 из 29

ыло планов купить футбольную команду или построить свой город, тебе хотелось бы прожить эту жизнь незаметно: сдать обе ногинские квартиры какой-нибудь тихой непачкотной неруси и переехать куда-нибудь на Оку, в крепкий просмоленный дом на широколиственном берегу, забрав гитары и книги; собственно, по твоим земным нуждам тебе как будто и выдали сигареты и воздушную подушку против ракла (в Вязниках не сработало, понимаешь ты, потому что к тебе подошли слишком близко), а остальное у тебя, мыслимо ли подумать, было и так. Ты с ненавистью смотришь сквозь напоенное солнцем стекло: но ты ведь и не хотел себе помощи в этих делах, ты хотел, чтобы у тебя был, само собою, не выход, но, скажем, некоторое окно на ту сторону: такое, в которое можно было бы просто любоваться, зная, что увиденное в нем никогда не исчезнет. Очевидно, именно потому, что ты не смог тогда это проговорить, в тебя как бы в насмешку подсадили этот мусорный третий голос, что бесполезно телепается внутри, даже не дразня тебя, а только мешаясь; иногда тебе кажется, что это он убеждает тебя ничего не говорить никому из твоих, потому что они либо решат, что ты сошел с ума, либо примут все всерьез и станут тебя избегать, чтобы ты не увлек их в отверстую тьму; вдруг ты догадываешься, что тебе стоит попробовать рассказать кому-то из близких именно об этом голосе как о неком душевном расстройстве, беспокоящем тебя в последние месяцы. Добравшись до дома, ты набираешь подругу, о которой говорил тем двоим в офисе: с тех пор вы стали видеться совсем редко, но она как будто рада тебя слышать и готова разговаривать; на другой день вы идете вдвоем сквозь городской парк, она печальней, чем прежде, и красивей, чем прежде, и ты плутаешь в словах, как школьник, что плохо выучил урок, но стараешься заболтать зияние; она терпит не перебивая, хотя это ей ощутимо тяжело, а потом говорит, что всегда была готова выслушивать любые твои голоса, но так и не смогла поверить, что тебе самому это нужно: она говорит: ты имеешь обычай приоткрыть эту дверь в свой чулан, дать туда заглянуть, чтобы тотчас же спохватиться и вытолкать приглашенного прочь; ты не хочешь, чтобы хоть кто-то еще был всерьез вовлечен; ты не веришь, что кто-то может полюбить тебя так, чтобы ничего не бояться. Это совсем не то, что ты рассчитывал услышать; ты опускаешься на скамью, она продолжает стоять высоко над тобой. Так сложилось, произносишь ты после долгого молчания, что по ночам я вижу этот город плоским, как детский рисунок, и давно не слышу никаких звуков в его темноте; но к этому я уже привык и не жду избавления; может быть, мне повезет, и я приноровлюсь и к этому третьему, кто это угадает; с тобой я говорю потому, что мне важно, чтобы ты обо мне знала; и если случится так, что меня тоже закатает в эту плоскую ночь, это не застанет тебя так уж врасплох. С этими словами ты снимаешь с рукава клипсу, готовый к тому, что тебе зададут какой-то отчаянно прямой вопрос, но нет: она садится себе рядом и даже не смотрит, что ты там вертишь в пальцах: кажется, ей все так же нужно от тебя больше, чем ты когда-либо будешь способен ей дать; при этой мысли тебе остро хочется протянуть ей клипсу, вложить в тонкую, как один газетный лист, ладонь, но этого ты себе, понятно, не позволяешь.

Друг, вернувшийся из южных мест, заметно настораживается от твоего рассказа о третьем: разговор происходит в ближнем лесу, пока быстрый карандаш сумерек штрихует последние просветы в листве: друг задает несколько сложных, но как бы отдаленных вопросов, и эта отдаленность действует на тебя удручающе; ты решаешь пока не говорить ему о своих сложных ночевьях с плоским городом за балконной дверью, но в один из следующих выходов проделываешь для него фокус с двумя босяками на просеке: это получается не слишком эффектно: босяки совсем не страшные, уничтожитель отбился бы от них и в одиночку; словом, попытка приблизить его к твоим истинным обстоятельствам не совсем удается, и ты делаешь вывод, что с этим не стоит торопиться: если он не сочтет за великий труд поразмыслить над тем, что ты рассказал и показал ему, он еще задаст себе и тебе правильные вопросы, пусть его не спешит. Но у уничтожителя новый университет, в котором он чувствует себя мелкой провинциальной бестолочью (зачем поступал?) и старается хотя бы себя самого убедить, что это не так (это, в общем-то, путь в никуда): он хлопочет, с нуля изучая не очень нравящийся ему язык и теордисциплины, которые вовсе ненавидит, потому что на самом деле презирает все гуманитарное поле и свою обреченность цвести в нем многажды заемным цветом, но механизм так или иначе запущен, нужно отрабатывать маневры; проще говоря, он слишком занят собой, чтобы как-то направленно думать о твоих словах, когда вы не вместе. Наступает и растет великолепная осень, в городе восхитительно пусто, и насквозь залитые светом кирпичные школы номер пять и номер десять как будто вытягиваются на мысках над по-человечески теплой землей; даже ночи становятся как будто просторней: если летом видимый с балкона мир был подобен нескольким неровно наклеенным одна поверх другой киноафишам, теперь он кажется составленным из аквариумов разного объема, в каждом из которых происходит некая темная и сухая жизнь, никак не связанная ни с одним из соседних пространств: словно бы чистые вероятности колеблются над наркологическим двором, над парковкой и выше над почтой и бывшей казармой имени Розы Люксембург в каком-то волокнистом, веревочном виде: и хотя это точно не чаемое тобою окно на ту сторону, сердце твое отдыхает, пока ты за ними следишь. Вместе с тем ты не можешь отделаться от чувства, что каждую ночь стенки этих аквариумов становятся все тоньше, но боишься предположить, что будет, когда они растают совсем: это ожидание тянется долго, и в последние ночи, где это стекло уже не толще паутины, ты снова почти не спишь от напряжения; а в последний вечер сентября наконец видишь, что все произошло: вероятности поднимаются и опускаются в одном общем котле, но случившаяся перемена не только видна, а еще и слышна: c исчезновением последних перегородок к ночи возвращается звук: пока это обычный серый шум без перепадов, но ты рад и ему, заполняющему поселковый воздух до самых небес; тебе снятся сумбурно-роскошные сны, в которых ты окружен никогда тебе не встречавшимися и сразу нравящимися людьми неопределенного возраста и пола: вспоминая эти видения днем, ты думаешь об ангелах, но во сне тебе точно ясно, что это не они. И подруга из парка, и друг из поселка одинаково подозрительно слушают твои пересказы: кажется, они оба считают, что ты заигрываешься: соберись вы вместе, они бы в едином строю разуверили тебя во всем сразу, и ты, догадываясь об этом, напряженно стараешься не проговориться ему о ней, а ей о нем: они впервые увидятся лишь на твоем поминальном обеде: она будет, раз уж приехала, с мукой в каждом движении есть, не поднимая глаз от стола, а он будет следить за ней, не понимая, как кто-то в этом зале может быть подавлен больше него и твоих стариков, и все-таки не решится подойти и узнать. С течением осеннего времени твой ночной шум приобретает новый оттенок: за шероховатой и влажной серой стеной начинает звучать почти плач, что-то похожее на трехсложный крик южной горлицы: с каждой ночью он повторяется чаще, заставляя тебя как бы тянуться, пусть мысленно, ей навстречу, куда-то за Клязьму, Горьковское шоссе и орешник вдоль Старопавловской дороги; закрыв глаза, ты видишь эти места как бы с высоты, и все в них черно, как тогда в твоей комнате: земля, стволы деревьев и осыпавшаяся листва, переступающие птицы, река и трава на ее берегу словно отлиты из черного металла, но подробности их много зримей, чем в естественной раскраске; ты наклоняешься ближе, чтобы коснуться лесных вершин, и слышишь, как мать окликает тебя: ты свесился за балконный парапет так основательно, что она испугалась. Каким бы пустяком ни казалось это маленькое помутнение, ты все же решаешь, что тебе стоит быть осторожней и меньше доверять доносящемуся до тебя по ночам, хотя это, наверное, и противоречит тому, что тебе сказали в офисе в самый первый приход; начинаются томительные дни предснежья, по утрам рыжая стена незаконченного бассейна затянута инеем так, что сливается с морозным небом: ты влюбляешься в этот их общий цвет, потому что в нем есть что-то бесконечно последнее: это кирпичное полотнище вывешено тут как будто в знак сдачи, которую некому принять; каждое утро ты думаешь об этом, выходя из подъезда, и когда наконец выпадает и остается снег, пряча под собой все, что набросали поселковые, тебя ошеломляет понимание, что тебе самому тоже некому проиграть здесь и сдаться: можно убиться в маршрутке, сгореть в гараже или быть проткнутым на лестнице одичавшим соседом; можно позорно вылететь из университета, поступить в который также было позором; можно сесть за подкинутый порошок или лишиться жилья, прогорев во всех судах, но проиграть им нельзя, потому что они ничего о тебе не знают и знать не хотят, а без этого что они могут: еще меньше, чем ничего. Тем же вечером ты объясняешь все это уничтожителю, пока вы обходите вокруг безлюдный стадион, светлый от снега, и он обнимает тебя возле пирса без каких-либо ненужных кривляний: не старается сжать изо всех дурных сил и не хлопает ладонью между лопаток (и не вылавливает из твоего кармана зажигалку, как в четырнадцать лет), а обхватывает твои плечи благодарно и радостно, хотя ты и знаешь наверняка, что сам он каждый день ищет и находит, кому проиграть, потому что только это и позволяет ему ощущать себя по-прежнему живым и подвижным; его национал-большевистская стойка, конечно, сломается, и скоро, но ты уже не успеешь застать его другим.

На Новый год вы впервые видитесь с его подругой, что приезжает к нему домой: обычно это он катается к ней, потому что ее комната хотя бы запирается на ключ, поэтому вы так долго и не могли совпасть все вместе; ты приходишь в белой офисной рубашке с клипсой на рукаве, вы все превосходно любезны в беседе, у нее большие умные глаза и на затылке след от детской операции: как все тревожные подростки, вы говорите о чеченской войне, «Норд-Осте» и Беслане, и вам оказывается не о чем спорить, какие бы тяжелые слова ни произносил уничтожитель; впрочем, как бы благостно вы ни сидели час и еще другой, что-то (клипса?) подсказывает тебе, что эти двое не вполне уравновешивают друг друга и распад этой связи будет тем более мучителен, чем позднее он произойдет; тебе грустно за них обоих, невинных и злых именно что от невинности, а не по какому-то врожденному душевному уродству, как у тех, рядом с кем вы все выросли в своих поселках: собственно, это и перемалывает таких: неспособность исправить чужое зло или хотя бы просто от него отвернуться (и чем это зло необязательней, тем им больнее). Когда ближе к полуночи ты уходишь к своим, в снегу у лобастых бомбоубежищ лежит вниз лицом не совсем заметный человек: он словно бы нарисован грязным белым по грязному серому и словно бы не дышит, но, встав над ним, ты замечаешь, что по всей поверхности его тела идет редкая рябь, а прислушавшись, слышишь слабый, но постоянный стрекоток, поднимающийся от него: тебе кажется опасным наклоняться, поэтому ты выбираешь, пока есть еще время, взобраться, хоть ты и в пальто, на убежище и последить оттуда; с этого места тебе также видны украшенные окна стариков, и ты вдруг думаешь о том, как будет смотреть на них у