Lakinsk Project — страница 25 из 29

ий скелет с башкой и без рук, а еще и пытается это запечатлеть, он любуется этим своим и других заставляет; мне хотелось, извини меня, выкинуть это с балкона или скомкать и смыть в унитаз, и только из уважения к тебе я удержалась, и за это прошу тебя больше не приносить в мой дом ничего, что он тебе еще подсунет. Ты впечатлен ее обличениями; ты говоришь: лучше я закажу ему повесть о нас с тобой и, когда он закончит, обязательно принесу ее в дом, чтобы нам было о чем говорить; а умолкнув, чувствуешь, сколько надежды уместилось в этих твоих словах, но она делает новости громче и ничего тебе не отвечает.

Насколько уничтожителю поможет переданная тобой бумага, ты уже не узнаешь: за оставшийся вам год он больше не нагрузит тебя никакими распечатками, а ты не станешь задавать ему наводящих вопросов; он мотается в Москву шесть дней в неделю, а встает без четверти пять и говорит, что любит это время за честность; ты думаешь о нем с неизменным сочувствием, прощая его шутовскую заносчивость: чем еще спасаться ему, перебегающему от контроля на станции Электроугли в смутно дружественной, но и дикой русской толпе, перебирающемуся через средневековые ограждения на Курском, ездящему в метро по социальной карте, даже не занятой у кого-то из стариков (у него никого уже нет): ты удивляешься тому, что он и в таких, кажущихся тебе унизительными, условиях не охладевает к этой земле, а все так же любит скользить по ней, касаться и уносить на себе след этого касания: он говорит, что тепло купленной на выходе из промозглого зимнего туннеля слойки перезапускает его, как уже проткнутого ломом Терминатора-2, и ты как будто бы видишь этот свернутый внутри него тихий огонь. Два года назад ты дразнил его разъездами на мотоцикле по небывалым местам, и он вроде как верил тебе, но с тех пор ни разу не напомнил о тех проектах: кто знает, забыл он о них или смиренно ждет, пока ты вспомнишь сам: он в курсе, что ты занят многим и многими, но ему достаточно уверенности в том, что у тебя нет никого, с кем бы ты мог разговаривать, как разговариваешь с ним. При этом он едва ли задумывается, насколько ты с ним откровенен: кажется, в этом смысле он живет теми же установками, что действовали между вами в ваши тринадцать и четырнадцать, и не может допустить, что ты утаишь от него что-то подлинно важное (страшное или грязное), и ты жалеешь его за это: тебе следует наконец из одной справедливости дать ему понять, что все стало значительно иначе, но удобного повода к этому не представляется, и поэтому ты просто больше, чем раньше, молчишь, когда вы оказываетесь вдвоем. Переписка с подругой идет тоже ни шатко ни валко: ее ответы стандартно в два раза короче твоих, ты ищешь в них намеки на то, что ей стал интересен кто-то другой, и не находишь ни одного; если бы уничтожитель не был занят своей трудной и требовательной Ю., можно было бы попробовать прирастить их друг к другу, чтобы потом скрыться, сойти в городскую легенду и изнутри нее слушать, что они говорят о тебе там, снаружи, красивыми и задумчивыми голосами: тебе кажется, что лишь так и возможно сберечь твою с ними подлинную связь, которой только мешают сдержанные, но ощутимо разочарованные письма, и короткие сумеречные прогулки вдоль какого-то безвылазного провала, куда ты сам боишься заглянуть. Ситуация с уничтожителем кажется проще: с него заметно и давно слетела та тревожившая тебя влюбленность образца осени ноль четвертого, и ты можешь быть относительно уверен, что он не станет как-то изнемогать и беситься, если ты грамотно выстроишь вашу новую дистанцию; что же до подруги, у тебя есть все поводы надеяться, что ее собственное достоинство, уже заставляющее ее писать тебе в два раза меньшие ответы, поможет ей однажды не ответить тебе вовсе. Уступив свои листы уничтожителю, ты также перестал записывать ночные недослова, хотя они все прибавляются: ты догадываешься, что это только разгон, настройка: когда настанет время, тебе все скажут четко, без дерганий и помех, а пока тебе не нужно и пробовать совмещать эти клочки. Уже в двадцатых числах декабря тебе звонит погибший под летним солнцем приятель из Лакинска: он и все остальные, кто растекся в приречной траве, ждут тебя к себе на елку; ты так поражен, что соглашаешься сразу же, хотя знаешь, что согласовать это со стариками будет нелегко: где бы тебя ни носило в последние годы, Новый год ты всегда встречал с ними, и тебе самому это было нужно не меньше, чем им; ты выдумываешь для них совершенно уебищную историю (стоило, может быть, лучше попросить уничтожителя) о сломавшем руку басисте, которого ты призван заменить на концерте, назначенном на вечер тридцать первого: тебе, разумеется, ни на секунду не верят, но держать тебя силой никто не намерен, ты волен уехать, и это гаже всего.

Уже не стараясь поддерживать легенду, тридцать первого ты уезжаешь дневной электричкой, явно не планируя успеть что-то порепетировать; на заваленной снегом станции Ундол, где когда-то отдыхали двигавшие в Сибирь каторжане, ты ожидаешь увидеть друзей в тех же самых футболках и шортах, в которых видел их в последний раз, но тебя не встречает совершенно никто: более того, осматриваясь кругом в неубранном снегу, ты убеждаешься, что ты один во всем обозримом пространстве: никто не вышел с тобой на платформу под местное небо, и никто никуда не идет и не едет на городской стороне; ты шагаешь по улицам Вокзальной и Карла Маркса мимо молчащих одноэтажных жилищ и редких потрепанных автомобилей на приколе у заборов, день уже начинает меркнуть, и хотя тебе, очевидно, не составит труда проникнуть в любой из этих домов, ты все же намерен добраться до той квартиры из прошлого приезда. Ты совсем немного плутаешь по припоминаемым по ходу дела местам, успевая еще захватить в алкомаркете самое нужное, и наконец поднимаешься туда, куда хотел: в комнатах намусорено, а под окном скандалят собаки, но в углу гостиной роскошно стоит бас-гитара с комплектом; ты держал бас в руках всего два раза в жизни и признателен устроителям за то, что никто не сможет услышать твой новогодний концерт; позабыв раздеться, ты играешь многое наугад, близкий к упоению пятилетка, допущенного помучить фортепиано, потом все же прерываешься, чтобы снять пальто и смешать в подходящей посуде то, что лежит у тебя в рюкзаке; с приближением полночи тебе начинает казаться, что кто-то должен прийти сюда, и от этого становится не вполне уютно: ты спускаешься во двор, рассчитывая как-нибудь упредить этот приход, и набираешь своих, чтобы отчитаться о концерте и поздравить с наступающим, однако сеть, похоже, уже празднично перегружена, ты не слышишь ни гудка. Справляясь с волнением, ты идешь в круглосутку найти какой-нибудь еды и выносишь оттуда легчайшие пачки сушеного мяса и чипсов; прогулка, во время которой ты не замечаешь ничего такого, успокаивает тебя, и, входя обратно в квартиру к гитаре, ты чувствуешь, как внутри тебя распускается скаутской лилией счастье, которое тебе ни с кем не надо делить; дотерпев до двенадцати, ты откупориваешь шампанское, потом пытаешься подобрать первую прелюдию из ХТК, но уже скоро засыпаешь, ничего до конца не допив и так и не дождавшись никаких гостей. Наутро ты буквально вскакиваешь от того, что на тебя что-то пролили, и опрокидываешь на пол уже и так запнувшегося об твои вытянутые ноги неудачника с «Крыльев»: с Новым годом, говорите вы одновременно; квартира загромождена телами в разной степени разложения, как сказал бы уничтожитель (хорошо, что его здесь нет), форточки распахнуты, но дышать все равно нечем, а под окнами по-прежнему надрывается чертова собака; туалет неожиданно оказывается не занят, и ты запираешься в нем надолго, соображая, куда ты проснулся и как тебе отсюда отступать, а потом, спохватившись, дозваниваешься домой: туманный бабушкин голос просит тебя не слишком задерживаться и вернуться хотя бы к завтрашнему вечеру.

Эта такая усталая, словно прошлый год так и не кончился, а новый не начался, просьба скорее могла бы заставить тебя заторчать тут надолго, но ты и сам понимаешь, что тебе нечего больше делать здесь: то есть наоборот: здесь теперь слишком много дел/тел, требующих каких-то слов и решений, и это не то, чем ты настроен сейчас заниматься. Совершенно пустой и прозрачный, как хитиновый панцирь, зимний поезд уносит тебя к Фрязеву первого же числа: голова твоя сказочно светла, но за два часа дороги ни одна мысль не дотягивает в ней до какого-либо значимого завершения; ты следишь лишь за тем, как заоконные снежные дебри становятся безупречно черны с угасанием краткого дня; во Фрязеве ты снова выходишь на платформу совсем один и успеваешь понадеяться, что вчерашний Лакинск переехал с тобою сюда (а все, кто жил здесь, перенесены теперь в Лакинск, и славно); однако уже скоро замечаешь крадущуюся вдоль путей цыганскую сцепку и разочаровываешься, но не смеешься, а произносишь скверное слово в блестящий морозный воздух: оно повисает в нем, подобное уродливому спортивному кубку. По мере того как ты приближаешься к поселку, утраченный было праздник заново отрастает внутри; уверенный, что мать со вчерашнего у стариков, ты сперва забегаешь в вашу с ней квартиру, чтобы переодеться в выпускной костюм, и вдруг обнаруживаешь ее там: чуть наклонясь вперед и вправо, она не то чтобы стоит, а скорее как-то висит в углу прихожей, будто бы приподнятая над полом не слишком, наверное, доброй, но и не такой уж пугающей силой; она одета по-новогоднему, на груди ее видна тусклая цепь из турецкого золота, подаренная десять лет назад закатившимся из Александрова отцом, а ноги обуты в лаковые шоколадные туфли: ты безумно предполагаешь, что у нее кто-то в гостях и ты явился сюда не вовремя, и тут она сгибается пуще с рычащим и одновременно каким-то стиснутым звуком внутри: ее коротко рвет желтой пеной, и она, сорвавшись, валится еще дальше, как раз тебе в объятия; мать почти ничего не весит, ее можно нести на одной руке, как кошку; уложив ее и обтерев, ты возвращаешься убраться в прихожей: что ли, это твои отъезды ее так ломают, но а как еще быть; и в конце концов она знала (наверное), что ты собираешься в Лакинск, и могла бы сказать тебе прямо, если бы ей непременно было нужно, чтобы ты остался. Но она и теперь ничего не говорит тебе, и это точно к лучшему: ты вдруг понимаешь, что любое слово, произнесенное ею сейчас, заставит тебя если не солидарно блевать, то разреветься: ты очень устал, еще в том году и уже в этом, ты хотел бы лечь и проспать, например, до весны; вместо этого, однако, ты на последние деньги звонишь старикам и без приветствий выпаливаешь: что за бред, почему вы ее отпустили; бабушка отказывается понимать тебя: кто кого отпустил, что с тобою такое и где ты? Оглядываясь на свернувшуюся на диване мать и не слишком раздумывая, ты отвечаешь: я в Лакинске, я приеду завтра. Подожди, говорит бабушка совсем хрустальным тоном, и передает трубку: с Новым годом, родной, слышишь ты мамин голос, как прошел твой концерт? Не так плохо, как мог бы, говоришь ты, не сводя глаз с той, что лежит на диване, спрятав голову за локтями: ты ждешь, что она как раз подернется известной тебе рябью или просто скажет «убирайся», не подняв головы, но ничего не происходит; не затягивай там, говорит мама в трубке, тут еще половина торта, возвращайся. Ты и сам склоняешься к тому, что тебе все же лучше уйти к старикам; проблема лишь в том, что ты еще раз, сам не зная к чему, соврал про Лакинск, но и ладно, пускай уди