Lakinsk Project — страница 27 из 29

Через день ты встречаешь их на платформе: ты надел широкие штаны из старых походов и распустил по плечам волосы, чтобы быть как гора, соответственно твоему новооткрытому свойству; твой вид явно производит на них впечатление, в то время как сами они выглядят откровенно блекло и не слишком-то счастливо вместе, сильно проигрывая в сравнении с уничтожителем и его большеглазой Ю.; ты прогуливаешь их сквозь парк, она скачет в рассказах с одного на другое, тщась обдать тебя блеском и резвостью, что вынуждает тебя улыбаться глупее и чаще, чем ты собирался: удивительно, что когда-то у вас получалось так здорово ладить. Ее друг почти не вмешивается в разговор, что не дает тебе хоть как-то промерить его настроенность, но это не так уж и важно: накануне ты спросил сам себя, для чего, собственно говоря, ты их вызвал, и, подумав, ответил себе же, что хочешь хотя бы немного увидеть, каков этот мир без тебя, и вот это видно: выпав из одной некогда близкой жизни, ты ничего не пошатнул, не пустил под откос; так же и уничтожитель сумел пережить вашу разлуку вполне бескровно и написал за это время много стихотворений, ни в одном из которых ты не упомянут и боком. Вы берете вина и немного невзрачной еды и идете к тебе: уже в нескольких шагах от подъезда ты представляешь, как будет некруто, если в прихожей вас встретит безмолвно чахнущая в углу мать, вырвавшаяся из лечебницы или откуда еще, но дома все чисто и сонно: вы вытряхиваете сиротскую еду на журнальный столик, располагаетесь вокруг на выметенном с утра полу, в тени книжного шкафа; еще долго тебе не приходится почти ничего говорить, ты слушаешь стрекот подруги, как слушают гул автобусного мотора в долгой дороге, да: ты едешь и едешь; иногда они оба внезапно дружно смеются, и ты ответно улыбаешься с тихим прыском, хотя не понимаешь чему; или именно ты понимаешь, а им как раз вряд ли понятно; когда же она наконец спрашивает, что у тебя нового-старого, какие успехи и с кем, ты не сразу включаешься, притворяясь, что у тебя что-то там затекло, но, пока тянется глуповатая пауза, решаешь рассказать этим двум все как есть: эта выдумка берется из ниоткуда и кажется вдруг поразительной: клятв о неразглашении ты не давал, хотя сама обстановка тогда как будто предполагала это, и с самого начала был уверен, что если на такой случай и предусмотрена санкция, то точно не для тебя, а для тех, кто узнает; но до этого дня ты и не сидел доверительно с теми, кем бы ты был готов рискнуть. Опустив сцену в офисе и сославшись на выдуманный волонтерский проект, якобы разогнанный с тех пор по указке почуявшей невероятное администрации (они не прерывают тебя уточнить, какой именно: районной, областной, президентской, как прервал бы уничтожитель), ты рассказываешь им о воздушном столпе, о фокусе с бумагой и о дорогом твоему сердцу новогоднем Лакинске, опять же умалчивая о случившемся по возвращении, но все же косясь в прихожую: все по-прежнему чисто; они слушают смирно и не переглядываясь, и лишь в самом конце твоя ex, заметно подавленная, едва разжимая зубы, произносит нечто в том смысле, что твою волонтерскую программу разнесли неспроста: тогда и ты заливаешься наконец счастливым смехом, отваливаясь к стене со смешанным чувством провала и облегчения, и в тебя летит что-то с вашего скромного стола: ex кричит, что ты полный уебок и маньяк, так что ты не сомневаешься, что она бы сейчас расстегнула на тебе ремень, если бы не свидетель, по всему недовольный твоим представлением и еще больше тем, как его принимает она. Но у вас еще много вина, ты спешишь извиниться за этот спектакль, тебе всего только хотелось их повеселить; следуют ожидаемые вопросы про театральный кружок и детские опыты с блюдцем (ты вызывал Влада Листьева, они – Игоря Талькова), пересказывается некоторое количество происшествий с претензией на странность, они снова смеются неясно чему, а там достается гитара, и все возвращается в давнее нежное и безнадежное русло, где всем вам одинаково уютно: тебя заставляют играть самые стыдные песни из заброшенных внутрь чехла сборников, и ты поддаешься, сам себя не особенно слыша и совсем не слушая этих двоих.

К тому времени, как возвращается посвежевшая мать, у вас дома успевают побывать еще трое-четверо персонажей подобного рода, которым тебе уже ничего неохота рассказывать: ваши переговоры и пения образуют собой один медленный гул, и никто из них не просит тебя сыграть хотя бы что-нибудь из БГ; как-то раз к вам спускается орать возмущенная старуха-соседка, и ты тщательно извиняешься на пороге, а потом кое-как унимаешь распоясавшихся гостей. С водворением мамы восстанавливается тишина и темное постоянство; тополь за окном в этом году разворачивается так, что уже ранним вечером приходится включать свет. Уничтожитель не слишком ладит со своей Ю., но в те редкие вечера, когда вы все же выходите вместе, повторяет, что в ней заключен весь доступный ему смысл и так далее; о твоей последней подруге он вспоминает лишь затем, чтобы подивиться твоей холодности, но не в упрек: в его глазах ты почти что Инститор в глухом капюшоне, хранящий под ним слишком трудное, хотя и никому не нужное знание, и ты, поразмыслив, выбираешь не говорить ему, что твоя первая из П-П и ее новый друг, ехавшие из Фрязева на задней площадке пустого автобуса, оказались скомканы влетевшей в них на светофоре фурой. Новость добралась до тебя через чужие руки и сперва показалась бессмыслицей: с ними ведь не могли обойтись так уродливо-запросто: их должны были, как вариант, лишить на какое-то время ума или выслать в дикий город наподобие Кохмы, но потом непременно выправить и вернуть в надлежащее место; записать случившееся как твой личный просчет, разумеется, проще всего, и тем не менее ты ничего не можешь поделать со своим разочарованием перед тем, как был решен этот вопрос. В конце июня, вдохновленный длящейся маминой ремиссией, ты нанимаешься два-через-два охранять ювелирный салон в вокзальном ТЦ, приходится купить еще одну белую рубашку, но волосы можно просто собрать в хвост; медицинский коммерческий свет, дробимый тысячами фасеток, почти заставляет тебя галлюцинировать к концу каждой смены: ты видишь себя то плывущим на льдине с зеленым полярным сиянием вкруг головы, то возносимым под все вырастающий мраморный купол собора; рассыпаясь в конце, эта прелесть производит один и тот же звук, который ты поначалу не находишь с чем сравнить: это большой, обволакивающий шорох, не настолько живой, чтобы напоминать об опавшей листве, но и недостаточно мертвый, чтобы уподобить его шуршанию магазинного пакета. Наконец ты понимаешь, на что это больше похоже: это звучит так, словно бы на тебя прямиком из помойного рая девяностых годов опускались вороха магнитной ленты; ты улыбаешься, как ребенок во сне, и, даже опомнившись, где ты и кто ты, не можешь свести с лица эту улыбку до самого закрытия. Выезжать куда-либо из города не получается, и в свои выходные ты отвисаешь в центральном парке с несколькими такими же длинноволосыми, но и с бритыми наголо тоже, вы все славно ладите; один раз тебе даже вызывают такси, потому что боятся, что сам по себе ты до дома не доберешься; дома же ты так жестоко и громко блюешь, что мирно спящая мать просыпается и приходит в туалет запоздало придержать тебе волосы. Обессиленный, потом ты долго не можешь уснуть: мозг проигрывает кувырком «Дурака и молнию», и это невыносимей, чем та давняя ночная глухота, что заставляла тебя швыряться посудой с балкона; если бы ты мог подняться из черной и мокрой постели, то добрался бы до книжонки с аккордами и разодрал бы ее, однако ты не можешь пошевелить и пальцем: сбивчиво дыша и почти с ненавистью пяля глаза в серый побитый потолок, ты ждешь, что сейчас будет решен и твой вопрос, но твердая, как плита, ночь не подвигается к тебе ни на сантиметр, не распахивается, выпуская свои полки, и не делает никаких знаков: стоит признать, что это самая обыкновенная летняя ночь, в приотворенное окно проникают ее сыроватые смятенные звуки, их легко разгадать хоть кому; все так неподдельно и прощающе ясно, что ты перестаешь сожалеть о сковавшем тебя параличе и наконец засыпаешь в целой луже горячего пота.

После концерта в день города, уже на краю отшумевшей свое толпы, ты оказываешься втянут в нелепую драку, завязавшуюся вокруг кого-то из приятелей, но, не успев толком ничего разобрать, падаешь и разбиваешь лицо о бордюр; все перепачканные твоей кровью, свои и чужие разбегаются в стороны, туда, куда не достают синие фонари. До травмпункта отсюда гораздо ближе, чем с Ковершей, и ты бы, наверное, дошагал туда сам, если бы не очевидное сотрясение, извиняющее твою несостоятельность: ты укладываешься на скамейку у кинотеатра и страшно, по-бабьи орешь и размахиваешь в пустоте руками до тех пор, пока подоспевшая скорая не увозит тебя по нужному адресу. Свою последнюю смену в ТЦ ты отстаиваешь с убедительным отпечатком на лбу и щеке; здесь-то уничтожитель, все лето не навещавший тебя на работе, и решает подняться на твой этаж заодно с приехавшей в гости подругой: оба смотрят на тебя с искренним страхом в глазах, и ты, чуть улыбаясь, объясняешь, что произошло: уничтожитель не верит и задает взволнованные вопросы, но ты даешь понять, что за тобой приглядывают и тебе не с руки говорить подробно, и отступаешь в глубь блистающего салона. Вы увидитесь с ним еще пару раз, но их он уже не запомнит, и эта неловкая встреча в ледяном коридоре ТЦ останется для него последней вспышкой тебя живого, с опасной отметиной на лице; он никогда толком не позволял себе мысли, что тебе может быть нанесен какой-либо физический вред, как нельзя ударить солнце или океан (а на Ковершах ты упал потому, что вы тогда были в разладе), и твоя неудача в день города и оставленный ею след всегда будут казаться ему лающим предзнаменованием, которое он из трусости и неверия упустил. Начало твоего учебного года откладывается из-за затопленного подвала; у городских коммунальщиков не хватает рук, и деканат призывает на помощь всех неравнодушных: вас набирается четверо, вы запрыгиваете в резиновые сапоги и с пластиковыми ведрами спускаетесь в подземный пенал, где устроен ваш факультет, и сперва увлеченно, а потом все более растерянно черпаете и выносите тепловатую воду, почти доходящую до кромок ваших сапог. Спустя полтора часа такой таскотни результат ее ощутим единственно что в твоей пояснице; ради перерыва ты решаешь пройтись в дальний конец пенала, к той комнате, где до потопа располагался как раз деканат, и обнаруживаешь, что вода стоит на ее пороге, словно запертая невидимой преградой, в комнате же сухо и еле светло от узкого окна, глядящего в травяные заросли внутреннего двора. Ты заходишь туда и осматриваешься еще: раскрытые шкафы предсказуемо пусты, однако, сунув руку в один из ящиков стола, ты нащупываешь там листы бумаги и тянешь их наружу: они сперва не поддаются тебе, а потом, уступив, вынимаются на свет с каким-то всхлипом; цвет их не черный, а скорее пепельный, ты удивляешься, почему они не рассыпаются в твоих пальцах, и вскидываешь глаза к потолку, ожидая узреть знаменитые лопасти, но там ничего нет. Ты вдруг думаешь, что мог бы остаться здесь надолго: даже после того, как вся вода будет вычерпана и начнутся занятия; нехорошо, что тут нет книг, но ты понимаешь, что читать можно любую поверхность: приступив вплотную к стене, выкрашенной казарменной синей краской, ты слева направо скользишь глазами по мельчайшим неровностям, выщербинам и пустулам: отсутствие смысла за этим письмом кажется тебе последствием уже неустановимого и оттого еще более ужасного насилия, и ты почти слышишь, как уничтоженное значение наливается и кипит по ту сторону стены. Но терпеть это долго оказывается нельзя; тогда ты оборачиваешься к выходу и видишь, что вместо воды в коридоре плещется легкое море из магнитной пленки, переливающейся не скромнее оставленных тобой без присмотра витрин, и ползучий и млеющий шорох ее точь-в-точь совпадает с тем, что слышался тебе в распадающемся на осколки салоне. Наконец ты встряхиваешься, вспомнив о том, зачем приехал, выходишь в коридор и сгребаешь в охапку сколько возможно пленки, а там обращаешь ее в плотный ком и так катишь перед собой, минуя в конце прочих черпателей, после