Лакировка — страница 5 из 65

Обладай он натурой Поля, он, конечно, не мог бы посвятить этой безвестной карьере значительную часть жизни более или менее с удовлетворением или, во всяком случае, с безмятежностью. Теперь все было позади, и словно из духа противоречия он иногда тосковал по этим годам, как тоскуют по тюрьме или по мучительной безответной любви. Теперь ему незачем было ждать завтрашнего дня — даже для исполнения служебных обязанностей. И сейчас в темном садике ему взгрустнулось из-за этой пустоты впереди. Однако, хотя он, возможно, скрывал их и от самого себя, надежды и мечты не давали ему смириться. Если бы у него был друг, достаточно близкий, чтобы задать такой вопрос, он волей-неволей сознался бы, что еще не поставил на себе крест.


3

Уже много лет леди Эшбрук днем гуляла в сквере на площади. Ей не хотелось нарушать этот обычай, и в среду, на другой день после ее разговора с Хамфри, прохожие могли бы увидеть, как она, выпрямившись, медленно идет по дорожке между деревьями. Над головой она держала солнечный зонтик, но вскоре, устав от лишних усилий, опустила его. Небо было безоблачным, солнце палило нещадно, над городом неподвижно висел зной.

Больше в сквере никого не было — впрочем, как и обычно: сквер был частной собственностью и ключи от калитки имелись только у домовладельцев. Площадь тонула в тишине, словно покинутая деревня. Перед некоторыми домами стояли автомобили, но стоящие автомобили ведут себя много тише и спокойнее, чем лошади и дети, в прежние времена составлявшие неотъемлемую часть картины. Дети теперь тут не бывали. Дома их не воспитывали, и многие из женщин, живших в домах вокруг площади, работали. Это означало, что между завтраком и вечером никто к леди Эшбрук не зайдет, хотя Поль и Селия уже побывали у нее утром, как и Кейт Лефрой, которой Хамфри все рассказал.

Хамфри, один из немногих жителей Эйлстоунской площади, кто был свободен днем, некоторое время следил из окна гостиной, как леди Эшбрук прогуливается по скверу, а потом с неохотой решил, что должен составить ей компанию. Она задержала его недолго и с величественной вежливостью говорила только о погоде и цветах на клумбах вокруг. Ей не хотелось его видеть, потому что она почти против воли поверила ему свой секрет. Она держалась с ним холодно, потому что ненадолго выдала себя.

Беспощадное мужество, думал Хамфри, выходя из сквера. У храбрости есть разные лики. Он знавал солдат не менее храбрых, чем она, которые навязывали смущенным слушателям прямо противоположные признания, каясь в самой подлой трусости.

Пока они разговаривали, леди Эшбрук сидела на скамейке. Дневной ритуал был исполнен, и вскоре она ушла домой. Примерно через час Хамфри увидел, что по площади от дома леди Эшбрук идет ее врач. Он спустился вниз и перехватил его.

Это был тот самый Ральф Перримен, которого леди Эшбрук назвала человечком. Как и накануне, Хамфри подумал, что это уменьшительное подходило ему разве только с точки зрения леди Эшбрук. Он был заметно выше и крупнее самого Хамфри. Красивый мужчина — во всяком случае, видный, с очень светлыми и прозрачными голубыми глазами, какие часто бывают у шведов и норвежцев. Глубоко посаженные, они не выглядели от этого темнее и казались беззащитными. Хамфри слышал, что его хвалят как врача, и у него была тут порядочная частная практика. Встречался с ним Хамфри редко, но иногда испытывал желание узнать его покороче.

— У вас не найдется свободной минуты? — спросил Хамфри. Перримен, казалось, был одновременно и сама любезность и сама сдержанность. Да, сейчас он свободен. Да, но впереди у него очень занятой вечер. Да, он сейчас от старой дамы — он назвал так леди Эшбрук, словно это было прозвище.

— Не могли бы вы мне сказать все, на что имеете право?

— Видите ли, полковник, сказать, собственно, нечего.

Хамфри не был профессиональным военным, но тем не менее носил чин полковника. Однако сам себя он так не называл и не любил, чтобы его так называли другие, это было не в его стиле. О чем он тут же и сказал, но мягко, потому что не хотел восстанавливать Перримена против себя. Он предложил посидеть в сквере, и они пошли туда.

— Как она, по-вашему? — спросил Хамфри и, не договорив, уже понял, что был слишком прямолинеен. Подобно многим людям, вынужденным постоянно что-то скрывать, он, когда мог, предпочитал откровенность. И порой мог показаться бесцеремонным и грубым, что совершенно не соответствовало действительности.

Перримену такая прямота явно не понравилась и отпугнула его.

— Я ведь лечу ее уже давно, как вы, возможно, знаете.

— Да, я знаю. Она часто говорила про вас, — умиротворяюще сказал Хамфри. — Ведь я ее дальний родственник, хотя не думаю, чтобы она про меня упоминала.

Доктор снисходительно улыбнулся.

— Мне пришлось спросить, к кому я должен буду обратиться. В случае необходимости. Я всегда так делаю, когда речь идет о пожилых пациентах. Чисто профессиональная предосторожность, разумеется.

— Да, конечно. Послушайте, доктор, я меньше всего хочу, чтобы вы нарушили профессиональную этику. Если вам нельзя ответить на мой вопрос, не отвечайте. Но мне стало бы спокойнее на душе. Не могли бы вы сказать, каковы ее шансы?

Прозрачные глаза смотрели куда-то мимо Хамфри.

— Трудно ответить. Этого не знает никто. И прийти к какому-нибудь выводу можно, только посмотрев анализы и снимки…

— Это правда настолько непредсказуемо?

— Иногда полагаешься на интуицию. Как и вы можете на нее положиться.

— Но вряд ли тут моя интуиция равносильна вашей.

Такое словесное фехтование явно не приносило результатов.

— А это уж все зависит от того, хотим ли мы себя обнадеживать, не так ли? Я не знаю, оптимист вы или нет.

Хамфри сказал, нащупывая другой подход:

— Ей в свое время пришлось немало перенести. Не может ли это иметь какое-то значение?

— Совершенно с вами согласен, мистер Ли. У нее чрезвычайно сильная воля, это бесспорно. — Доктор Перримен заговорил с некоторым воодушевлением, воспользовавшись возможностью уклониться от обсуждения леди Эшбрук. — Беда в том, что мы очень мало знаем о том, как дух воздействует на тело. Постыдно мало. У меня часто возникало желание заняться этой проблемой всерьез. Но она чрезвычайно трудна. В сущности, мы даже не знаем точно, где провести границу между духом и телом, то есть если такая граница вообще существует.

И Перримен принялся красноречиво, с увлечением рассуждать о взаимосвязи духа и тела. Он был умен, начитан и умел думать. В другое время Хамфри слушал бы его с интересом, но сейчас он не хотел отвлекаться. Он начал разговор не ради этого. И когда доктор кончил, Хамфри сказал:

— Ну, если окажется самое худшее…

— Да?

Хамфри обнаружил, что почти повторяет вчерашние слова Селии:

— Если это так, то смерть будет очень тяжелой.

— Есть много вариантов тяжелой смерти, мистер Ли, — сказал доктор Перримен.

— Некоторые мне приходилось видеть, но хотелось бы верить, что сам я кончу не так. Должен признаться, я надеюсь, что мой врач облегчит мне умирание.

— Неужели? — Перримен посмотрел прямо на него и продолжал после паузы: — Знаете, вы не первый больной, который сказал это.

— А вы, насколько я понимаю, не первый врач, который это услышал.

Перримен не ответил. Разговор получился странный, и, вернувшись к себе в гостиную, Хамфри подумал, что вел его плохо. Перримен очень насторожен, чтобы не сказать обидчив, и было бы проще гладить его по шерсти. Вероятно, у него есть свой прогноз… или ему уже сообщили что-нибудь из больницы?

Хамфри не сиделось на месте. Позвонила приятельница леди Эшбрук, а потом Кейт Лефрой. Знакомые леди Эшбрук, узнавшие, что произошло, нетерпеливо ждали новых известий. Несмотря на гордость, она, по-видимому, налево и направо рассказывала о своих анализах и о приговоре, которого ожидала.

Некоторые искренне тревожились. Однако тревога мешалась с возбужденным интересом. Чужие несчастья поднимают эмоциональную температуру, хотя люди, в том числе добрые и честные, вроде Кейт Лефрой и Поля, не находили в себе сил откровенно признать этот факт. В эти пылающие летние дни в кругу леди Эшбрук откровенности явно не хватало, но возбужденного интереса хватало в избытке. Хамфри всегда был способен на беспристрастный взгляд со стороны и вполне мог бы сказать, что самые страшные несчастья других людей, если только речь идет не о тех, с кем ты связан узами плоти, не о любимой жене или детях, переносятся с удивительной легкостью, но и наедине с собой думать так ему было неприятно.

Кейт Лефрой спросила Хамфри, не заглянет ли он к ней. Приглашение его обрадовало. Он был очень привязан к Кейт. Вот об этом он мог думать с полной откровенностью. Будь она свободна, она стала бы для него необходима, но, поскольку обстоятельства сложились иначе, он надеялся, что, запасшись терпением, сумеет добиться, чтобы она стала свободной.

Когда, перейдя площадь, он поднялся в первую из ее гостиных (в этом доме сохранялась первоначальная планировка и второй этаж состоял из двух гостиных, разделенных раздвижными дверями), он столкнулся с еще одной бедой, вызывавшей среди их знакомых возбужденный интерес, в котором она также себе не признавалась. Для Кейт это бедой не было — она не казалась расстроенной, хотя как будто обрадовалась возможной помощи. До его прихода она, несомненно, старалась утешить девушку, которая, по презрительному отзыву леди Эшбрук, во всех отношениях не подходила для ее внука, хотя, возможно, годилась для того, чтобы немножко ее потискать. Но сейчас она вряд ли могла вызвать у кого-нибудь и такое желание. Леди Эшбрук признала за ней некоторую смазливость, но от слез лицо у нее так опухло и потемнело, что Хамфри, если бы он не видел ее мельком раньше, счел бы ее совершенно некрасивой. Она была дочерью Тома Теркилла, члена парламента и предпринимателя. Насколько сумел понять Хамфри, причиной слез отчасти было и это. На этой неделе «Осведомленный», очередной популярный листок, предпринял еще одну из своих полузамаскированных атак. Она была продолжена солидной газетой, упомянувшей, что, по слухам, члены оппозиции требуют расследования одного из начинаний Тома Теркилла. В этот момент других новостей, если не считать падения биржевых курсов и стоимости фунта, не нашлось, а потому дела Тома Теркилла наряду с рекордной жарой оказались в центре внимания некоторых журналистов.