Итак, Кейт вышла замуж за своего гения и стала его лелеять. Он ушел из университета, чтобы посвятить все свое время размышлениям. Этот дом они, возможно (тут Хамфри точной информацией не располагал), купили совместно. Но жили они с тех пор только на деньги, которые зарабатывала она. На ее жалованье. Энергии у нее хватало не только на больницу: она, кроме того, вела курс административного управления в техническом колледже неподалеку. Тем не менее по нормам Эйлстоунской площади доход их был очень невелик, и ей приходилось экономить, К счастью, Монти верил, что продлит свою жизнь, если будет во всем себя ограничивать. Он заботился о своем здоровье. Кейт сказала, что он отдыхает, — это был наиболее обычный ответ, когда ее спрашивали про Монти. Насколько помнили университетские знакомые Хамфри, в течение многих лет Монти не опубликовал ни одной статьи.
— Может быть, вам самой следовало бы отдохнуть? — спросил Хамфри, но осторожно, без нажима.
— Безнадежно!
— Но ведь вы устали?
— Не настолько, чтобы не предложить вам выпить.
В отличие от леди Эшбрук Кейт любила угощать, хотя Хамфри каждый раз удивлялся, как она может позволить себе такой расход. Кейт налила ему большую рюмку виски, а потом себе. Они забыли о других людях за стенами этой комнаты, и воздух вибрировал счастьем. И еще в нем было напряжение, скорее даже приятное, но всепроникающее. Они ни разу не сказали друг другу слов любви. Или страсти. Даже на выражения дружеской теплоты они были скупы. Но достаточно было бы ей или ему выдать свое желание — и все произошло бы. Хамфри знал это твердо — и не сомневался, что она тоже знает.
Он сидел неподвижно и старался говорить ровным голосом. Он хотел большего. А она? Тут он не решался довериться своим надеждам. Он не определил для себя, насколько она связана с мужем. Она, несомненно, относится к своему долгу серьезно, но, быть может, не все для нее исчерпывается долгом. Тогда ему лучше перебороть себя. Мимолетная интрижка принесла бы временное облегчение, но им обоим нужно было другое.
И все же они были счастливы. Пока еще не начал формироваться кристалл осознания, достаточно было просто сидеть тут, в этой комнате, где в окна било солнце и широкий четкий жаркий луч ложился на ее колени. Это она должна была держать ответ перед собой — перед совестью, если раздвоение в ней вызывала совесть, или же перед чем-то более глубоким. Ему бороться было не с чем. А потому первое движение оставалось за ней. Но в этот пылающий вечер она его не сделала, и через некоторое время Хамфри ушел.
— Полностью войти в чье-то критическое положение невозможно, — сказал Алек Лурия и посмотрел на Хамфри. — Разве что оно непосредственно затрагивает вас. Или вы совсем недавно испытали нечто подобное.
Была пятница той же недели, вторая половина дня, и они прогуливались по скверу, все так же залитому солнцем. На дальнюю скамейку села леди Эшбрук, по-прежнему соблюдавшая свое расписание. Они уже разговаривали о ней, но эти слова Лурия произнес, потому что ее увидел. Хамфри помахал ей, Лурия снял панаму в неторопливом поклоне. Леди Эшбрук ограничилась тем, что чуть-чуть наклонила зонтик в их сторону.
Даже если бы ей было сейчас приятно общество Хамфри, в чем он вовсе не был уверен, с Лурией он к ней не подошел бы. Лурия, как и многие другие, сразу вызвал у нее злую неприязнь. И хотя Хамфри объяснил ей, что в это лето Лурия здесь самый известный человек, никакого впечатления его рекомендация не произвела. Хамфри познакомил их, и она пустила в ход ту вежливость, в которой ничего вежливого не было, а потом сказала Хамфри, что не хочет заводить новых знакомых. На чем все и кончилось.
— Войти в чье-то критическое положение невозможно, — задумчиво продолжал Лурия. — У всех нас способность чувствовать недостаточна. Не исключено, что она постепенно вообще утрачивается. Иногда это меня пугает. Уж лучше бы мы испытывали дурные чувства, чем вовсе никаких. Уж лучше жестокость с какими-то чувствами, чем жестокость вовсе без чувств. Как свидетельствуют факты, самое страшное творится именно в последнем случае.
У Лурии был дар превращать обрывки обычного разговора в пророческие вещания. Впоследствии Хамфри не раз вспоминал эту его мысль. Возможно, все объяснялось тем, что держался он очень серьезно, что голос его звучал на октаву ниже обычных английских голосов, а лицо было лицом патриарха со скорбными еврейскими глазами. В действительности он был не более скорбным, торжественным и зловещим, чем Поль, хотя патриарха, вероятно, напоминал еще в юности. Ему и сейчас было еще далеко до пятидесяти, но по виду все давали ему много больше. Хамфри познакомился с ним несколько лет назад, когда ездил в Америку по служебным делам, и они сблизились гораздо теснее, чем это обычно для людей зрелого возраста. Хамфри питал к Лурии искреннее уважение — чувство, которое тот вызывал не так уж редко. Лурия, к удивлению Хамфри, отвечал ему тем же — большая редкость для Алека Лурии, если заглянуть за маску его неизменной изысканной вежливости.
Жизненный путь Лурии словно следовал избитому шаблону. Отец и мать родились в Галиции, Алек, старший сын, родился в Бруклине; крайняя нищета: отец — холодный сапожник, а по вечерам талмудист-начетчик; сын — умница, для него приносятся все жертвы, воля и дарования ведут его вперед без особых усилий; блистательная академическая карьера. Он стал психиатром, но затем та внутренняя сила, которая в глазах пациентов сделала его символической фигурой, вынудила его изменить специальность. Догматы психиатрии представлялись ему неверными; необходимо было вывести психологию на путь, приемлемый для честного ума, такого, как у него. В результате он из психиатра превратился в психолога, причем с сугубо оригинальной системой взглядов. Репутация у него была достаточно весомой, чтобы он очень рано стал профессором ведущего университета. Кроме того, очень рано он был уже бонзой — но очень одиноким из-за чистоты и беспристрастной логичности своего ума, Однако при всей чистоте своего ума он (к большому удовольствию Хамфри как зрителя) не был лишен вкуса к суетным радостям. Он был дважды женат — обе жены христианского вероисповедания, обе богаты. Он с удовольствием зарабатывал деньги. Он любил дорогой комфорт. Немногие профессора, какими бы бонзами они ни были, сочли бы разумным снять на летний отпуск двухэтажную квартиру на Итонской площади. К чарам высшего света он был гораздо чувствительнее, чем Хамфри.
Живая любознательность сочеталась в нем с внутренним пессимизмом. На человеческую натуру он взирал с большой мрачностью. Ему внушала глубокое беспокойство судьба его страны и судьба Англии, к которой он питал сентиментальную привязанность. Он делал множество прогнозов, по большей части неутешительных. Частота попаданий была у него довольно высока, но водились за ним и промахи. Они словно бы доставляли ему не меньше удовольствия, чем верные предсказания, и он разражался резким гогочущим смехом.
Несмотря на этот угрюмый реализм — а может быть, и благодаря ему, — Хамфри был рад его обществу в это знойное лето и всегда с нетерпением ждал еженедельной встречи с ним по субботним вечерам. Ему было жаль, что леди Эшбрук невзлюбила Лурию, — тот извлек бы немало прустовской радости из подобной встречи с былым. И несмотря на то, что он держался, как патриарх, говорил как патриарх, а нередко и чувствовал себя патриархом, Лурия был достаточно раним. Его не могло не задеть то, что выглядело как оскорбительное пренебрежение — да и было оскорбительным пренебрежением.
На следующий день, в субботу, 10 июля, когда Хамфри, проходя за оградой сквера, помахал рукой и улыбнулся леди Эшбрук, она приняла его приветствие совсем по-другому. Рядом со скамьей стоял ее внук. Хамфри уже знал от Кейт, что он приехал и что Сьюзен с ним виделась. Увидев Хамфри, он мягкой, пружинистой походкой спортсмена пошел через газон к ограде.
— Идите сюда! — сказал он, весь светясь радостью, словно день был удивительно удачным. — Вас настоятельно приглашают.
Он был красив той красотой, которую иностранцы считают типично английской, хотя в Англии она встречается очень редко. Пушистые светлые волосы, впрочем, того рода, которые к двадцати девяти годам (он был ровесником Поля Мейсона) начинают редеть. Прекрасные, очень большие глаза, не водянисто-голубые, а почти синие. Матово-бледная свежая кожа. О нем нередко говорили, что ему дано все. Как сказала Кейт, на него изливали слишком много любви. За ним, бесспорно, буквально гонялись — не только женщины, но и мужчины. Он все это принимал благодушно и, предположительно, не без удовольствия. Он любил оказывать услуги и был внимателен в мелочах. Возвращаясь с Хамфри к своей бабушке, он заговорил о ней.
— Она держится поразительно хорошо, — сказал он.
— Но ее душевное состояние, как оно, по-вашему?
— А по-вашему? — Лоузби быстро улавливал то, что оставалось несказанным.
— Мало кто из нас способен так держать себя в руках. Но во что это ей обходится?
— У немцев есть старая военная поговорка. — Лоузби говорил вполголоса. — Важно не что ты чувствуешь, важно, как ты себя ведешь.
Лоузби был военным, капитаном стрелкового полка, в котором служили многие поколения его предков. Служил он в Западной Германии, где, наверное, и подхватил эту безжалостную формулу.
— Полагаю, вы приехали из-за этого? — спросил Хамфри тоже вполголоса, потому что они уже подходили к скамье.
— Конечно, я должен был с ней увидеться.
Он повернулся к леди Эшбрук. Лицо его вновь сияло безоблачной радостью, и он бодро объявил:
— Успел его схватить. Вот он!
— А, Хамфри! Очень мило, что вы пришли, — сказала леди Эшбрук совсем как тогда, в четверг.
— Ну, если здесь Лоузби, так ли уж нужен я?
— Я рада любому более или менее приличному обществу. — Она саркастически улыбнулась, но тон у нее был ласковый. И тут же, чтобы не давать волю нежности, она спросила: — Скажите, я ошибаюсь или сейчас правда очень жарко?