Новоселов и Ольга сходили на берег, куда-то шли.
Наползали угрожающие кулаки туч черно-красного цвета в свинцово-сизой, развешенной до земли кисее июльского предгрозового полдня. Из большого солнца вдруг начинал сыпаться раздетый сухой дождь. Люди с удивлением задирали головы, спотыкались. Потом бежали, пригнувшись, над головами сооружая хоть какую-нибудь защитку. Из папок, сумок, газет. А дождь сухо просверкивал, сыпал прямо из солнца… Добежав до чьего-то махратого от старости парадного, Новоселов и Ольга смотрели из-под козырька вверх, улыбчиво открыв рты. Как смотрят всегда люди на это редкое явление природы, никак к нему не привыкнув: смотри ты! вот ведь!
Ехали к Ольге слушать музыку. Но в маленькой ее комнатенке снова начинали чувствовать себя скованно, напряженно. Мать Ольги почему-то всегда была на работе. Соседи крадучись ходили по коридору. Включали и тут же выключали свои лампочки. Жмотистые лампочки москвичей. Включат – и тут же выключат. Одна, отчаянная, распахивала дверь: «Николетта дома?» (Николетта – мать Ольги.) Выпуклыми голыми глазами разглядывала Новоселова. В обширных пестрых одеждах, как балаган. Николетты дома не было. Ладно. С грохотом дверь захлопывалась. По окончании пластинки, усугубляя скованность эту свою, начинали еще и целоваться. Новоселов припадал к лицу Ольги, как медведь к стволу. К стволу с березовым соком, длинно распустив по нему губу. «Николетта дома?.. Фу, черт! Спрашивала уже!» Дверь захлопывалась. Закрыть ее, закрыться – было невозможно. Духу не хватало ни ему, ни ей.
Ставили другую пластинку. Глядя на нее, ждали. Когда она кончится. Новоселов снова припадал, отвесив губу. Удерживал Ольгу в большой охват. Почти не касаясь. Словно воздух. Не чувствуя опоры, Ольга стремилась опереться о его руки, но он умудрялся еще больше круглить их, по-прежнему удерживая ее, как малое воздушное пространство… Невеста вежливо высвобождалась из необременительных объятий, поправляла юбку и волосы, с улыбкой наклоняя голову. Выискивали какие-нибудь слова, избегали смотреть друг на дружку. И ведь не целуясь ощущали себя в этой комнатке проще, естественней: разговаривали хотя бы, слушали музыку, обсуждали ее, спорили. Но проходило какое-то время… и словно веревкой кто стягивал их… «Николетта дома?» Новоселов разом отодвигался от Ольги. «Можно позвонить?» Пестрые одежды съезжали над журнальным столиком крышами небольшого поселка. Если наклонить его набок. У самого лица Новоселова, как ледник, заголялись полные ноги. Кривой пальчик наклёвывал номер в диске телефона. «Занято! Извините!» Дверь грохала. Новоселов поднимался. И только на улице начинал дико хохотать: «Николетта дома?» Ольга гнулась от смеха возле него. Шла с ним, традиционно замкнув его руку своими ручками.
И так бывало не раз.
Потом, осмелев, он мог просто сидеть и просто держать ее в руках. В пальцах. Как писаную торбу. Блаженно глядя поверх нее, светясь куда-то вдаль. И ему этого было достаточно… В закрытую дверь стучали. «Николетта дома?» Пусть стучит, беспечно говорил теперь он. И все держал ее в пальцах.
Она спросила у него однажды, была ли в его жизни женщина. Ну, настоящая. А ты? – удивился он. Ну, по-настоящему чтоб, понимаешь? В нерешительности, медленно он убрал руки. Точно они не туда попали. Сказал, что не было. Вернее, была. Но… как бы и не было. Пенял уже себе, что вырвалось, что проговорился. А она, потупясь, улыбалась, хитренькая, ловко выведавшая всё у простака… Мгновенно он увидел-вспомнил всё: и торопливо одевающуюся женщину возле широкой тахты, и себя, лежащего на этой тахте… Толстая подбрюшная складка женщины колыхалась будто пояс с золотом у китайца-старателя. В полных ногах елозящий пах был изломанно сомкнут. Как прозекторский шов. Как беззубый рот старухи!.. Новоселов зажмурился, затряс головой, чтобы не видеть, чтобы вытряхнуть наваждение…
Во дворе торопливо прощался. Вечерние окна ждали, как палачи. Ничего не объясняя, стремился скорее уйти. Безработный бездомный пёс робко его облаял. Пошел даже было за ним, выделывая подбитой лапой, как костылем. Но под закатом, в темноте проулка, отстал. Вернулся назад, к арке – в безнадежности подавал голос, взывая к другим прохожим. Ему кинули что-то, и он замолчал.
Как бы то ни было, пришло время познакомиться с матерью Ольги, Николеттой Анатольевной Менабени, итальянкой по национальности, прародины своей, Италии, никогда не видевшей.
Придя с работы, она стояла рядом с дочерью, которая, показывая на нее, говорила приличествующие моменту слова. А Новоселов видел только увядшее лицо безмужней женщины сорока пяти лет с неумело подчерненными глазами, будто старыми брошами, давно и безнадежно выставленными на продажу… Блестящую ее, как крокодильчик, руку он пожал осторожно, стараясь не помять. А Ольга все смотрела с улыбкой на мать. Смотрела, как на дочь свою. Как на не очень удачное свое произведение.
Пили чай в другой комнате, так называемой гостиной, еще более тесной, заставленной старой мебелью, за столом, накрытым вязаной, с кистями, скатертью до пола. Николетта Анатольевна осторожно выискивала слова подчерненными своими глазами на старинной этой скатерти. Возле заварного чайника на ней же, возле плетенки с печеньем и вафлями. Новоселов обстоятельно отвечал, кто он, что он, зачем он тут. Музыка. Ужасно люблю. А у Ольги, сами знаете. Так что уж. Дочь поглядывала на них, улыбку пряча в чашке с чаем.
В комнате Ольги слушали струнный квартет Бородина. Все трое. Николетта Анатольевна полулежала в кресле, закрыв глаза. От начерненных дрожащих ресниц черным шнурком упала по щеке слеза. Потом – еще одна, уже по другой щеке. Подсев, дочь осторожно, ваткой, снимала их, снимала тушь. «Всегда, знаете ли, плачу, слушая этот квартет», – промаргивалась Николетта Анатольевна, беря у дочери ватку. С неряшливо опустошенными ресницами глаза ее стали мелкими, больными. Она поднялась, чтобы уйти к себе. Первая скрипка тихо вернулась с пронзительной своей мелодией. «Всегда, знаете ли… в этом месте… Простите…»
Ольга покачивалась, обвив руками руку Новоселова. Отворачивала лицо с полными слез глазами. Что такое? Отчего? Ухо Новоселова холодно опахнули слова по складам: «Она-очень-хоро-шая…» Ну? Ну? Хорошая. Кто спорит? Но зачем же плакать? Ольга уводила голову, все покачивалась, глотала слезы…
Дня два спустя Ольга и Новоселов стояли возле арки ее дома уже с намереньем разойтись, а всё никак не могли проститься. Внезапно увидели Николетту Анатольевну. Какой-то смущающейся, близорукой походкой старой б… она шла к ним по тротуару вдоль домов… Она словно взяла себе эту походку. На час, на два. С чужого плеча, с чужой ноги. Как наказание, как крест. Освободиться от нее можно было теперь только дома. Снять, содрать с себя, как тесную обувь. Как невозможные туфли… Вот, на свидании была, смеялась она. А Саша уже уходит? – играла она глазами в начерненных ресницах, как будто в черных, бархатистой свежести, оправах. Под которыми, почему-то чудилось, увидишь невозможное, жуткое… Красноголовых лысых старух, у которых вдруг сдернули парики…
Новоселов, уводя глаза, опять подержал в своих руках ее блестящую, как крокодильчик, ручку…
Нередко теперь, когда он приходил, сразу появлялась в комнате Ольги и Николетта. И вроде на минутку, ища что-то свое. Но проходило и пять минут, и десять, а она все металась в ханском каком-то халате, без умолку говорила, ища это что-то свое.
Непонятно было Новоселову, будет она слушать музыку или нет. Нет, нет, что вы! Тороплюсь! Свидание! – говорила она, смеясь. Смех свой родня со смехом дочери. Когда та смеялась. С ее молодостью, беззаботностью. Она с отчаянием, как пропадая, смотрела на дочь уже начерненными глазами-брошами, пока руки метались, искали это чертово что-то ее. Ты не видела? не видела? Ольга?.. Точно споткнувшись, умолкала разом, не зная, куда деть глаза. Густо, до слез начинала краснеть. Но в каком-то ступоре, в мучительном раздвоении по-прежнему не уходила. Не в силах была уйти.
Стояли, как на репетиции актеры. В развалившейся мизансцене. Словно ждали режиссера. Чтобы помог, чтобы сказал, что делать дальше, как играть.
Дверь распахивала женщина. Которая – как балаган. «Николетта дома?» «Дома! Дома!» – кричали ей все трое. Женщина-балаган, приобняв, вела Николетту к себе пить чай с тортом. Золотые толстые кольца на приобнявшей руке были как купцы. Приостановившись возле двери, предлагала и молодым. Ну, чайку попить. Те поспешно отказывались. Ну да, понятно. Музыка. Ладно. Николетта бормотала: «На свидание, на свидание надо! Зоя! Опаздываю!» «Да ладно тебе! – подмигивала женщина молодым, все похлопывая спину Николетты рукой в кольцах. – Успеешь!» Дверь с маху кидалась ею в косяки.
Странная все же эта Николетта, туповато думалось Новоселову. И Ольга опять плакала, покачивалась. С музыкой была словно только рядом. И снова ему в ухо прошептали: хо-ро-шая. Она – хорошая. И это тоже было странным. Кто же спорит… Не улавливалось что-то глубинное во всем этом, не совсем объяснимое словами. Не дающееся для слов…
Как-то он ждал Ольгу, которая должна была вот-вот прийти, в комнате Николетты. Сама Николетта Анатольевна побежала на кухню, чтобы поскорее согреть чайник. На столе, на скатерти с кистями, остался раскрытый альбом с фотографиями, похожий на ворох осенних пожелтевших листьев. Его ворошили только что, искали в нем, словно хотели из листьев этих собрать всю ушедшую свою жизнь… Николетта вернулась с чайником. Какое-то время тоже смотрела. Закрыла альбом, затиснув в него все фотографии. Заталкивала на стеллаж, высоко на книги. «Никогда не копите фотографий, Саша». Новоселов спросил почему. «Не надо. Поверьте…» В обвисших крыльях халата обнажившиеся ручки ее были куцы, беззащитны, уже мяли друг дружку. Новоселов увидел, что она сейчас заплачет. Она спохватилась, заулыбалась, забормотала, как она умела, уже совсем о другом…
В тот вечер уносил Новоселов с собой странное тоскующее ощущение, что попал он в какую-то долговую вечную яму, в яму неудачников, должников, из которой нет ему выхода, должен он будет – вечно…